Моя жизнь: до изгнания

Tekst
5
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Военные трофеи

Свято чтя честь офицерского мундира, отец никогда и ни в чём не запятнал его. Бескорыстие также было его отличительной чертой, которое однажды привело к смешному эпизоду, весьма огорчившему бабушку и других моих родственников.

1945 год. Война окончена. Бабушка и оставшаяся в живых родня вернулись в Ленинград. На несколько дней прилетел на побывку мой отец…

 
У тёти Зины кофточка
С драконами да змеями —
То у Попова Вовчика
Отец пришёл с трофеями.
Трофейная Япония,
Трофейная Германия…
Пришла страна Лимония,
Сплошная Чемодания.
 

Так пел в своей песне “Баллада о детстве” Володя Высоцкий. С фронта все вояки – от высоких чинов и до рядовых – тащили с собой трофейное добро: десятки часов, отрезы хорошей немецкой ткани, картины, серебро, хрусталь…

Отец, загадочно улыбаясь, объявил родне, что на днях должен прибыть его адъютант Иван, который везёт из Германии удивительные трофейные подарки. И пару дней все ходили в радостном предвкушении даров, которое сменилось удивлением, перешедшим потом в горькое разочарование. В комнату ввалился адъютант с большим мешком за плечами и, опустив его на пол, извлёк из него немецкий патефон, а потом с виноватым видом высыпал на пол большущую груду разбитых пластинок. “Извините, товарищ полковник… Но все дороги были в ухабах…” Ошеломлены и расстроены были все, но больше всех – мой отец. И с горечью в голосе он повторял всё ещё не пришедшей в себя от несбывшихся надежд на дорогие немецкие трофеи, отрезы, вазы, часы моей бабушке, которую он почтительно всегда именовал мамашей: “Там такие чудесные песни были на пластинках – мексиканские, английские. Жалко, ах, мамаша, как жалко. Вам бы они так понравились!” Отцу и в голову не могло прийти, что “мамаша” и все были огорчены не по причине неуслышанных песен.

Дума про казака Голоту

Вспоминается смешной случай из школьного детства. Моими учебными делами отец никогда не занимался и не интересовался, но однажды что-то на него нашло и он решил подготовить меня к уроку истории. Было задано выучить, что из себя представляло крестьянское восстание, возглавляемое казаком Голотой. Ну нужно было пробубнить что-то традиционное об угнетённом народе, доведённом до отчаяния и взявшемся за топоры. Назвать несколько дат и, заработав в худшем случае тройку, опуститься за парту. Но не тут-то было.

Отец достаёт из книжного шкафа десяток толстенных томов, посвящённых истории крестьянских бунтов в России и на Украине. Находит главы про казака Голоту. И несколько часов чертит на листах бумаги схемы боёв бунтарей и царских войск, выписывает и заставляет меня зубрить даты сражений, названия мест, где они происходили, численность войск с той и другой стороны, цифры их потерь, а также численность пушек и вооружения. Но это не всё! Под утро я зубрил строки дурацкой песни, созданной народом и названной “Дума про казака Голоту”.

И вот бледный от бессонной ночи, с распухшей от дат и цифр головой, я сижу за партой и жду вопроса учительницы. “Ну, кто же нам первым расскажет, кто такой был казак Голота?” – нараспев произносит училка. “Я!!!” – воплю я и тяну вверх обе руки. “Ну, Миша, так кто же он был?” И я начинаю выпаливать историю зарождения крестьянского бунта, даты сражений, их места, количество убитых и раненых… Через минут пять, глядя в глаза слегка обалделой учительницы, которая, наверное, и половину услышала впервые, я говорю, что народ, любя своего героя, сложил о нём песню “Дума про казака Голоту”, и, набрав в грудь воздуха, тонким, срывающимся голосом начинаю петь:

 
Как у казака Голоты шапка дырявая!
Как у казака Голоты…
 

Но учительница не даёт допеть народную песнь. “Хватит, Миша! Ты молодец! Ты прекрасно подготовился к уроку! Ставлю тебе пять с плюсом!”

Первый вопрос отца, когда я приплёлся домой, был: “Ну как? Ты все бои перечислил?” – “Нет, только первые пять с перечислением потерь… Учительница даже не дала мне песню допеть… Сказала: «Хватит, молодец»”. Взгляд моего отца потускнел, и он с разочарованием произнёс: “Ну разве это школа, разве это учение!” И интерес к моей учёбе угас у него навсегда.

За всю свою жизнь он не скопил ничего, умер в небольшой квартирке в Краснодаре, оставив мне в наследство лишь саблю, подаренную ему Будённым, и то я её не увидел, поскольку был выслан из Советского Союза и она была продана какому-то любителю холодного оружия. Архивы и его альбомы с фотографиями “на всякий случай” сожгла безграмотная прислуга-сожительница, с которой он незадолго до смерти зарегистрировался, чтобы ей достались его пенсия и квартира. Похоронен на Краснодарском кладбище на Аллее Героев. В его честь названа одна из улиц бывшего Екатеринодара. Ну что ещё из хороших отличительных черт досталось мне от отца?

Понятие чести, долга, ответственности, служения своему делу. Этим я, конечно, обязан ему.

А из отрицательных черт тоже кое-что от папаши перепало. Так же, как и он, я был далеко не равнодушен к женскому полу, если говорить честнее – к женским юбкам, ни одну из которых старался не пропустить. Так же, как и он, по пьянке рукоприкладствовал, в чём потом, как и он, искренне каялся. Долгие годы в промежутках между усердным трудом над картинами и скульптурами с неменьшим усердием служил Бахусу – куда входило пьянство, буза и драки. Ну ещё можно прибавить сюда несдержанность, вспыльчивость, мог влепить в лоб, невзирая на чины и обстоятельства, стоящему передо мной обормоту всё, что я о нём думаю и чего он стоит. И временами осуществляя это желание, зарабатываю немало неприятностей. Ну, что поделать. Как говорила тётя Женя, сестра мамы, “какой есть, обратно не влезть”.

Ну вот, пожалуй, и все грехи отца, павшие на мою голову.

Мать

Как ни странно, моя мать, принадлежащая к аристократическому сословию, обучавшаяся в детстве игре на виолончели, рояле, окончившая Ленинградский театральный институт, игравшая в Театре комедии у Николая Акимова, снимавшаяся в кино с Черкасовым и Бабочкиным, не оказала на меня и моё творчество такого влияния, как отец – профессиональный вояка. Но ей я благодарен за то, что в совсем раннем детстве она, будучи замечательным чтецом и актрисой, ввела меня в причудливый поэтический мир Пушкина, а дальше с её помощью я узнавал Гоголя, Диккенса, Марка Твена. Именно матери я обязан любовью к литературе – и русской, и зарубежной, – к поэзии, к книге. В детстве я безумно любил маму, обожал и боготворил её. И мысль о потере её постоянно грызла и терзала меня, потому что пьяный отец угрожал её убить. И любовь к ней легла мучительным грузом на детскую душу, пробудив щемящее чувство тоски и печали, уносящее её в какие-то неведомые дали, не имеющие ничего общего с реальным миром… Это происходило вечерами, когда я, положив на мамины колени голову, смотрел в полумраке на её чудесное лицо, вглядывался в мерцающие большие чёрные глаза, наполненные грустью, и слушал её голос, напевающий мне о звёздах, о море, об одиноких людях в ночи… И я чувствовал её нежность и любовь ко мне.

Но чем старше я становился, тем меньше ощущал материнскую любовь, и стена отчуждения и непонимания начинала расти между нами. А вместе с этим начинало таять и моё чувство любви к ней, я всё больше и больше отдалялся, уходил в свой мир. Мальчишек в моё время наказывали поркой за любую провинность, это считалось вполне нормальным явлением, и пороли пацанов обычно отцы. Мой отец за всю жизнь ни разу меня не выпорол, ни разу не ударил, а бить меня, именно бить – по лицу, по голове, по спине – начала мама. Произошло это в довольно раннем возрасте, и душа страдала от этого больше, чем тело. Моя мама, самая чудесная на свете, бьёт своего любимого Мишеньку, таскает его за волосы, выдирая их пучками из головы?! Я не мог этого понять, осознать, смириться. Став старше и размышляя о судьбе матери, я многое понял, простил, и всё в моём сознании встало на место. Мать не была злой, наоборот – была доброй, отзывчивой, такой же бескорыстной, как и мой отец, любила театр, кино, книги, но непростая судьба сказалась на её характере, сделав его нелёгким для меня и моей сестрёнки Тани.

Она была взбалмошной, импульсивной, нервной, горячей, бесстрашной и отчаянной, талантливейшей, страстной, красивой и обаятельной. Она писала замечательные стихи, весёлые для детей и грустные для взрослых. В оставленных ею воспоминаниях о войне чувствуется литературный дар. Личность, она не могла быть матерью и только матерью. Дети не стали главным в её жизни. А вот театр был всем! И я понял, что, покинув театральные подмостки, она тем не менее осталась на них навсегда, ибо театром для неё стала жизнь. В этом был ключ к разгадке её характера и поведения. Арена военных действий, в которых она на кавалерийском коне принимает участие, судя по её воспоминаниям, тоже являлась для неё театром, где она играла со смертью в непредсказуемой пьесе… А дальше – беспокойная жизнь с искалеченным ранениями и войнами человеком нелёгкой судьбы и характера – полковником Шемякиным.

И все эти бесконечные пьянки отца с пальбой, маханьем шашками и кинжалами, с угрозами лишения жизни, с криками и слезами – всё это было для неё театром. А дети, их страдания и переживания мало занимали в эти моменты… Похоже, им обоим – и отцу, и матери – нужны были какие-то безумные напряги нервов, бурлящие отчаянные эмоции, испытанные ими в огненные годы войны.

Сын офицера, прошедшего Отечественную войну, Володя Высоцкий, так же, как и я, старающийся понять и оправдать “особенности” поведения бывших вояк, в своей песне “Охота на кабанов” отразит именно эту мучительную ностальгию бывших фронтовиков по экстремальным ситуациям и по чувствам, рождаемым ими.

 
Мне сказали они про охоту,
Над угольями тушу вертя:
– Стосковались мы, видно, по фронту,
По атакам, да и по смертям.
 

Но если пьяные дебоши отца на какой-то период затихали, мне от этого легче не становилось. Заведя очередной полковой роман с какой-нибудь официанткой из офицерской столовой, отец являлся домой лишь под утро. И время томительного ожидания матерью своего заблудившего супруга оборачивалось для меня сущим адом. Прекрасно понимая, что отец не заседает по ночам в штабе, а путается с очередной бабёнкой, ревнивая, обозлённая, со взвинченными нервами, мать вымещала свою злость на мне. Поводы для этого находились всегда. Тройка по какому-нибудь школьному предмету, пятно на ученической гимнастёрке, плохо почищенные ботинки… И до возвращения папаши мать кипятилась, орала на меня и осыпала затрещинами. Мне, зарёванному, издубашенному, мучительно хотелось одного – спать и думалось только об одном – когда же возвратится домой отец, прекратятся оплеухи и я доберусь до постели.

 

Чем дальше, тем больше нарастало отчуждение. Я жил в мире, который она не принимала, более того – считала враждебным. Ван Гог, Ренуар, Сезанн, современные художники Запада были преданы анафеме, а я полюбил их всей душой. И мать рвала на части мои рисунки, акварели, если усматривала в них “импрессионистическую крамолу”. Большой вины её в том не было. Толкали её на это долгие беседы с классным руководителем, отвечающим за “правильность пути” в искусстве вверенных ему учеников. Борец с церковным мракобесием Никита Сергеевич Хрущёв вещал по радио и телевидению, что к концу пятилетки в Советском Союзе не будет ни одного священника, ни одного верующего и с религией будет покончено навсегда. А я потянулся к христианской вере. И моя мама, внучка священника, друга Иоанна Кронштадтского, срывает с моей шеи крестик и демонстративно, на виду у соседей спускает его в унитаз, а обнаруженное у меня Евангелие, которое я прятал от неё, рвёт и выбрасывает в помойное ведро. Всё это сопровождается истеричными криками, бранью в адрес церкви, религии, попов и всех святых. И я опять упрямо стараюсь докопаться до причины: почему? В детстве она вместе с другими пионерами, бодро вышагивая, размахивая красными флажками, распевала антирелигиозные частушки. Одну из них, со смехом пропетую мамой, я запомнил:

 
Оторвали! Оторвали!
Оторвали у попа,
Не подумайте плохого —
От жилетки рукава!
 

Мы не маршировали по улицам, горланя антипоповские песенки, но я хорошо помню стишок явно антиклерикального направления, который мы, мальчишки, громко выпаливали вслед быстро семенящему по улице священнику:

 
Гром гремит, земля трясётся —
Поп на курице несётся.
Попадья идёт пешком,
Чешет жопу гребешком.
 

“Религия – опиум для народа” – это изречение Ленина знали все от мала до велика. Быть верующим, ходить в церковь считалось свидетельством темноты, безграмотности, бескультурья. Воспитание детей и молодёжи в духе атеизма было одной из основных и важнейших задач коммунистического общества. И моя мать, как и десятки миллионов ей подобных, становилась продуктом атеистической пропаганды. Семьдесят лет в Стране Советов людям прививалась ненависть к религии, к церкви, к её служителям. В годы детства моей матери взрывали соборы, расстреливали священников, гнали по этапу в лагеря. Не умолкала пропаганда безбожия. Поп – значит, враг, мракобес. Церковь – гнездо идеологических врагов и приют одураченной толпы. Ну как тут не вскипеть праведным гневом, когда узнаёшь, что твой сын – среди них, верующих, одурачен попами!

Была ли она стопроцентной безбожницей-атеисткой? Не думаю. Умная женщина, у неё не могло не быть, как у всякого умного человека, чувства присутствия чего-то Высшего, недоступного пониманию. Как и все в нашей семье, она с глубоким почтением относилась к покровителю нашего рода Иоанну Кронштадтскому и некоторые необычные события в жизни связывала именно с проявлением воли этого святого. А после моего изгнания из России она посетит Псково-Печерский монастырь, где случилось быть послушником её сыну, будет обедать с отцом Алипием и уедет домой с чудесным букетом цветов, которые он сам соберёт для неё. Она полюбит импрессионистов, признает наконец в своём “идиоте” и “недоучке” сыне серьёзного художника и будет светиться счастьем при получении моего первого почётного доктората в университете Сан-Франциско. И, справив своё восьмидесятитрёхлетие в американском поместье сына, упокоится навеки. И её уход из жизни будет являться явным подтверждением благоволения к ней отца Иоанна Кронштадтского на всех путях её жизни. Мать два с половиной года воевала на фронте – и ни сабля, ни пуля не задели её. Она никогда не болела, не лежала в госпиталях и больницах. Вот небольшой отрывок из её записок о войне, в котором ясно обнаруживается литературный дар и одновременно раскрываются черты её характера…

“Я уже бывалая фронтовичка. Могу, как говорит Шемякин, «ездить верьхами» без устали… Привыкла к походам. Могу, тоже как все, не спать всю ночь…

Удивительно то, что я на фронте ни разу не испытала чувство страха. Меня ни разу не посетила мысль о возможной смерти или ранении… Думаю, что это от молодости… наивности и глупости…

Полк занял позицию. Вдруг раздаётся истошный голос наблюдателя:

– Воздух! Во-о-оздух! Во-о-о-о-о-оздух!

Солдат орёт так, что чуть, как говорится, гузённая кишка не вылазит. Это значит – на горизонте немецкие самолёты!

Все быстро прыгают в окопы, бегут к лесу в кустарник, бегут со всех ног!

Я прилягу за небольшим бугорком около окопа, в который прыгнул Шемякин, и буду смотреть на горизонт и на всех понимающих смертельную опасность. В окоп я ни за что не прыгну, как бы ни звал меня туда Шемякин и как бы он мне ни угрожал, – я не боюсь его, я не боюсь бомбёжки, я боюсь… лягушек!

Я их боюсь трагически! Мне кажется, запри меня и лягушку в одну комнату… я поседею от ужаса!

Я знаю, что они безвредные существа… но, как бы я ни уговаривала себя, при каждой встрече с лягушкой я содрогаюсь от ужаса.

У меня бывает отравлен весь день, если я её увижу…

А в окопах их кишмя кишит…

Лёжа за бугорком, я наблюдаю.

– Ну и ну! Политрук-то как перетрусил налёта… в окоп нырнул, чуть не вниз головой…

– А Шемякин-то тоже белый! Вот не ожидала!

И вот на горизонте появляются тяжёлые «мессершмитты». Сколько их? Два… три… шесть…

Чёрными плевками вниз полетели бомбы… отделяясь от них по три, по четыре… по шесть штук…

Отплевались! Улетели!

Бомбили не нас. Бомбили соседний лесок!”

Итак, она боялась лягушек больше всего на свете, но, когда однажды летом перестала их бояться, я понял, что моя мама уходит от меня навсегда. А она-то точно знала, что её жизнь окончится в это лето 99-го года, в поместье сына, расположенном в небольшом американском городке, основанном когда-то выходцами из Голландии, давшими ему имя Клаверак, что по-голландски означало “Клеверное поле”. Поэтому она постарается собрать на свой день рождения родных ей людей, разбросанных по разным странам. Прилетит из Греции внучка Доротея со своей матерью Ребеккой, а из Парижа прилетит дочь Татьяна, ну и, разумеется, рядом будет сын с Сарой, которую она называла златовлаской. Она будет веселиться, петь, читать стихи, и всем будет хорошо и тоже весело! В последующие дни она отдельно каждому из них расскажет, как сильно она всех любит… А в последний день жизни зайдёт ночью к сыну, привыкшему работать в это время, и будет обсуждать с ним его работу над балетом “Щелкунчик” для Мариинского театра. Потом ещё долго, до рассвета, будет в постели читать любимого Набокова. А утром отправит всех прогуляться по городу, но сама не пойдёт, сославшись на усталость, и, когда все её оставят, она ляжет на кровать, сложит руки, закроет глаза и уйдёт из этого мира навсегда.

И всё так и произошло, как она задумала, по последнему в её жизни сценарию… Как сейчас помню этот необычный день примирения моей мамы с лягушками. Ничто в моей душе не предвещало её ухода. Весёлый день рождения, мать вроде бы готовится прочесть в Париже лекцию о поэзии Серебряного века для русской аудитории, запоем читает Набокова, благо я приобрёл для неё многотомник. Единственное, что не по душе маме, это присутствие на нашей территории лягушек, причём разной формы, величины и окраски. Встречая немного опечаленную мать, я сразу спрашивал: “Лягушка?” Мать кивала. “Ты знаешь, Мишенька, я подхожу к двери, а по ней ползёт лягушонок! Они здесь ещё и ползают!” Видимо, она увидела одну из древесных лягушек, ползающих по деревьям при помощи присосок на лапках.

В этот день, приехав из города, я увидел вдалеке белеющее платье матери, сидящей у небольшого озера, в котором водились всевозможные виды лягушек, среди них и бычьи лягухи размером с небольшого кролика, издающие вместо привычного кваканья оглушительный рёв, напоминающий рёв быка. Я в ужасе поспешил, думая, что застану мать в полуобморочном состоянии от вида, соседства и количества нелюбимых ею существ. Мать сидела на скамеечке у самой воды, и лицо её было грустно-мечтательным и светящимся какой-то неземной добротой. Подняв на меня глаза, она тихо произнесла: “А знаешь, лягушки, они добрые… я это поняла… и я с ними помирилась…” И вдруг моё сердце охватило чувство невыразимой тоски… Через день её сердце остановилось.

Мои предки

“А скажите, пожалуйста: кто муж графини?

…Муж графини – графин?”

Андрей Белый. Петербург


Миша! Мне митрополит дал титул графа, вручил грамоту и шпагу с бриллиантами. Дома вынул шпагу из ножен, а на ней выгравировано: “Князь М.К. Аникушин”. Так кто же я на самом деле?

Из разговоров с Аникушиным

После перестройки среди новых русских началась мода на титулы. Ещё бы: принадлежность к родовитой знати становится не опасной, а почётной. За приличные деньги стряпались сомнительные родословные и не менее сомнительные гербы. И бывшее пролетарское рабоче-крестьянское государство стало обрастать невидимым количеством самозваных графов, графинь, княгинь и князей, баронов и баронесс.

Я рос в то время, когда только “правильная” запись в анкете обеспечивала семье относительную безопасность. Совсем другое дело, если у тебя сомнительное социальное положение. Как пример, привожу выдержку из автобиографии моего отца:

“В 1934 г. выводом комиссии по чистке рядов Красной армии я был исключён из ВКП(б) и уволен из армии за сокрытие социального положения. Гв. полковник М.П. Шемякин. 22 июля 1947 года, г. Калининград”.

Итак, с предками отца всё ясно.

Отец моей матери Николай Алексеевич Предтеченский – дворянин, гардемарин, венчается в 1915 году в Николаевской церкви Морского инженерного училища Императора Николая I в Кронштадте с Марией Памфиловной Лаптевой, дочерью регента кронштадтского Андреевского собора. В 1916 году вступает в партию большевиков. А его брат Вадим Алексеевич Предтеченский вступает в 1918 году в Добровольческую армию и вскоре погибает.

После революции бывший гардемарин растит двух дочерей – Юлию и Евгению. Старается дать им хорошее образование: музыка, иностранные языки. Дружит с Кировым и после его убийства, как и многие приближённые, расстрелян. На вопрос, где могила дедушки, я получил от бабушки оплеуху и грозное предупреждение, чтобы больше глупых вопросов не задавал. Осталась фотография морского офицера, сидящего в каюте корабля, и фотография расстрелянного белого офицера в мундире с мохнатой папахой на голове, опирающегося на шашку. Первый – Николай Предтеченский, мой дед, второй – его брат Вадим.

В 1935 году Мария Памфиловна, потеряв мужа, живёт тяжело, растит дочерей и выходит вторично замуж за музыканта из Сибири – Петра Савельевича Пестерова, от которого родила ещё двух девочек, Валентину и Ларису. И до самой смерти ведёт хозяйство.