Za darmo

Я, Яромир Гулливер

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«А в городах сих народов, которые господь, бог твой, даёт тебе во владение, не оставляй в живых ни одной души» (Втор., 20:16),

«и взяли город… и все, что в городе, и мужей, и жен, и молодых, и старых, и волов, и овец, и ослов, все истребили мечом» (Ис. Нав. 6:19-20),

Услышав о разорении своей земли, полоцкий князь ринулся навстречу захватчикам. На реке Немиге полоцкая рать столкнулась с киевской. Всеслава вызвали на переговоры, и все трое Ярославичей целовали крест, то есть присягали на кресте, заверяя полоцкого государя в его полнейшей безопасности. Поверив, Всеслав прибывает на переговоры с сыновьями – Борисом и Ростиславом – и… попадает в коварную ловушку. Князя и двух княжичей, заковав в кандалы, отправляют в Киев. Там бы ему и сгинуть, но…

Но в 1068 году у границ Руси появляется новый враг – половцы (на западе их называют куманами, на востоке – кипчаками). Тюрки, как и печенеги с торками, они принадлежат всё же к другой ветви тюркских народов. Навстречу ордам половцев хана Шарукана вышло киевское войско, возглавляемое Изяславом, Святославом и Всеволодом. На реке Альте противники встретились, и оказалось, что справиться с сильным противником несколько труднее, чем резать и грабить оставшихся без княжьей защиты минчан. Войско трёх князей было разбито наголову, Святослав вместе с младшим, Всеволодом, и с остатками дружины бросился в Чернигов, а старший, Изяслав, в Киев. Половцы, не торопясь лезть в конном строю на городские укрепления, принялись грабить богатые южные сёла. Киевляне собрались на вече и потребовали у Изяслава выдать им коней и оружие. Прямо с вечевой площади толпа повалила на воеводский двор, после этого киевляне разделились на две части – одна отправилась спасать из княжьей тюрьмы какую-то загадочную «дружину нашу», другая – ринулась через мост на двор самого киевского государя. Киевляне, очевидно, дождавшись подхода остальных горожан с освобождённой загадочной «дружиной», ринулись к порубу, где томился Всеслав. И тот с сыновьями были освобождены. Так Киев обрёл нового, своего князя. Всеслав, потомок старшей ветви сыновей Владимира, взошёл, по праву старшинства и воле народа, на киевский престол. Это произошло 15 сентября 1068 года.

О семи месяцах, проведенных князем-волкодлаком на престоле Матери Городов Русских, летопись говорит крайне скупо. Решительно ничего не сказано о том, что сталось после водворения Всеслава Брячиславича на киевский престол с воинственными настроениями киевлян. Но летопись много о чём «красноречиво» умалчивает. Вспомни, что в «Слове о полку Игореве» походом на Тъмуторокань обозначается не просто некое странствие за тридевять земель, в тридевятое царство, а поход на половцев. И скорее всего, именно ополчение киевлян во главе с князем-чародеем отшвырнуло кочевников от столицы. Впрочем, это мог сделать за него летописец Киево-Печерской обители, чей игумен, Никон, откровенно симпатизировал черниговским князьям. И ещё один заслуживающий внимания факт – в том же «Слове о полку…» сообщается, что «Всеслав князьям города делил». Не эти ли наши города «делил» другим князьям, ставший киевским князем Всеслав? Но в таком случае приходится признать, что младшие братья изгнанного Изяслава сочли выбор киевского решения вполне законным и признали право полоцкого оборотня наделять их городами! Если так – это лишний довод в пользу того, что Всеслав приложил руку к разгрому орды Шарукана, и приложил очень серьёзно. Но победа далась нелегко – а с запада уже двигалась на Киев новая гроза.

Изяслав с сыном Мстиславом даром времени не теряли. Они бросились в Польшу – очевидно, не рассчитывая на поддержку в Русских землях.

В лесах и болотах Полесья еще до XIX столетия молились Перуну и Яриле, а в Волынских землях только после монгольского нашествия угасли жертвенники огромных святилищ, так что это были не те края, где можно было бы искать управы на князя-оборотня, князя-чародея. С востока шли половцы, на юге лежала легко доступная их конным ордам степь, на севере – владения кривичей, подданных оборотня – там-то Ярославичей, пожалуй, встретили бы ещё «теплей», чем в половецкой степи. Поэтому, потомки «Злого Хромца» кинулись искать прибежища в ближайшей христианской столице – польском Кракове.

Подумай, чего ради киевлянам делать своим вождём человека с другого края необъятной Руси, правителя земли, которую они недавно жестоко разоряли? Чем привлекателен для них стал низвергнутый государь дальнего Полоцка? И кому в Киеве он, Всеслав Чародей. Волкудлак. «Рождённый от волхвованья мог быть нужен?

Напрашивается один ответ». Ратовали за него те же «невегласи», которые внимали киевскому жрецу Пятерых. А 15 сентября 1068 года в городе Киеве произошёл не просто «мятеж велик». В городе, в котором убили епископа и выбрали в князья волкодлака из дремучих полоцких лесов и болот, в которых ещё восемь веков будут славить Перуна и Ярилу, произошёл языческий переворот.

Именно поэтому вместе на Киев двинулись православные князья Ярославичи, Изяслав вместе с сыном, Мстиславом, и рыцари князя-католика Болеслава. Распри между уже разделившимися и успевшими взаимно отлучить друг дружку церквями были отложены в сторону перед лицом пробудившегося общего врага – древней Веры славян.

В Киеве в это время не будет князя. Где был Всеслав, в походе ли на половцев – если уж действительно был его целью дальний город Тъмуторокань – или, как утверждает летописец, кинулся в свой край, лежавший на пути карателей, я сказать не могу.

Окончательно Киев был взят той западной «Антантой». Семьдесят горожан были казнены по обвинению в освобождении Всеслава (само по себе примечательно – не в том вина, что взбунтовались против князя, а в том, что выпустили на волю языческое чудище-волкодлака!). В первый раз на Руси ослепили множество причастных к восстанию (вот она, византийская культура – поневоле вспоминаешь, как Василий, современник крестителя Руси, пленных болгар ослеплял чуть не полками, оставляя на сотню ослеплённых пленных одного одноглазого – в провожатые). Тех же, кого попросту, безо всякого суда, зарубили каратели Мстислава Изяславича, никто не считал. Летописец просто говорит – «без числа».

Это было последнее крупное сражение столетней гражданской войны за стольный Киев. По трупам киевлян поднялась на Гору и водворилась на ней власть преемников Владимира и принесенная им народу «огнём и мечом» новая вера.

Всеслав ещё долго сражался. Но дело кончилось не в его пользу. Родной удел он отстоял – Полоцкому княжеству предстояло пасть двумя веками позже, под напором литвинов и тевтонских рыцарей-крестоносцев. Времена чародеев и навьев в Полоцке подошли к концу. Через век после Всеслава поэт-язычник завершит рассказ о князе-оборотне словами другого оборотня и чародея – Бояна, Велесова внука: «Ни хитрому, ни гораздому, не знающему знамения птичьи, не избежать судьбы». Победив врагов на полях сражений, полоцкий государь проиграл Судьбе, или, если угодно, истории.

Нам же важно помнить, дорогой Яромир, что война христиан Ярославичей с Всеславом Чародеем была ярким, но лишь одним эпизодом столетней гражданской, развязанной сыном хазарской рабыни в 988 году. Эта война продолжалась уже и далее, подспудно, всполохами вплоть до 17 века, передав кровавую «эстафету» Никоновскому расколу, началу второй гражданской войны на Руси и её новым жертвам».

«Я много рассказал тебе, Яромир», – молвил напоследок Волхв, – «рад был встречи с тобой. Знаю – ты наш потомок и наследник. Тебе много дано, и ты много передашь людям, оставишь о себе добрую память. Эта эстафета незрима, но не прервётся никогда. Прощай. Дай обниму тебя».

7. Путешествие в русский Раскол. Вторая Гражданская

Яромир и Влад Решетников продолжали упорно трудиться, и им не было равных. Почти весь первый этаж музея, залы «деревянных веков» средневекового города, были оформлены ими. Многие экспонаты требовали умения и таланта этих мастеров, порой, ювелирной реставрации. Почти полгода Решетников творил уникальный музейный экспонат, копию фрагмента церковной фрески, чудом сохранившейся в одном из древних храмов города. Аутентично выполнил объемную имитацию естественных неровностей и шероховатостей церковной стены. Рисунок фрески воспроизвёл по своей уникальной технологии, почти, как по мокрой штукатурке. В эти месяцы титанической работы Яромир и семья Влада с тремя детьми жили почти впроголодь. До поры, Влада немного выручала поздняя подработка дворником на территории детского сада, куда с трудом удалось устроиться. Однако, к утру после ночных игрищь «хорошо посидевших» тут взрослых, площадка снова покрывалась окурками и пустыми бутылками, часто битыми. Пришлось уйти, беречь силы для основой работы. Яромир, бывало, одалживал Решетникову небольшие, совсем не лишние у него, деньги. Если друг просил «трёшку», давал пять, лукавил, говорил, что имеется только такая купюра. Возвращаемый долг никогда не брал. Отнекивался: «Разве я тебе, что-то давал?… Ну, была возможность. Будет у тебя, дашь и ты кому-то нуждающемуся».

При сдаче очередной работы оказалось, что существующие расценки позволяли заплатить им за полгода труда всего лишь месячную зарплату. Такие уникальные художественно-реставрационные работы, оказалось, не были нормированы. Вопрос мог быть решен только в столичном профильном институте. Туда со своими доводами на заседание методического совета и засобирался Яромир. Билет на поезд был взят, и он готовился в дорогу.

Ольгу, молодого специалиста архитектора-реставратора из Пскова, впервые командировали в Новгород. С Яромиром их связывала какая-то незримая нить. Ей так показалось уже при их первом знакомстве. Что-то неуловимое влекло к нему, и в этой поездке ей мечталось нечто большее.

Новгород неожиданно встретил летним проливным дождем. Телефона в башне Яромира, конечно, не было, всё случилось внезапно. Пошла с вокзала наугад, примерно знала по его рассказу куда.

Он столкнулся с ней на пороге, влага, стекая с её намокшего одеяния, очертила на полу уже небольшую лужицу. От неожиданности Яромир не поверил глазам, сразу вспомнилась сказка Андерсена «Принцесса на горошине», что читала в детстве ему мать: « …У ворот стояла принцесса. Боже мой, на кого она была похожа от дождя и непогоды! Вода стекала с её волос и платья, стекала прямо в носки башмаков и вытекала из пяток, а она говорила, что она настоящая принцесса…»

 

В его Башне, чтобы переодеться, женского ничего быть не могло. Он открыл свой резной сундук, нашел то, что искал. Протянул ей свою, вышитую красным узором, льняную рубаху. Покраснел и сам. Она скрылась за створкой шкафа, с трудом стянула прилипшее платье. Продела руки в рукава этой его рубахи, и ткань мягко покрыла плечи и спину. Его одежда теперь обнимала ее, такое похожее на его тело. В этом случилось странное их соединение. Она закатала рукава. Луч солнца высветил пушок светлых волосинок, приподнявшихся на озябшей коже её запястий. Он почувствовал нахлынувшую нежность. От сочувствия к этой, такой же как и он, высокой худощавой девушке, облаченной в его рубаху, к горлу Яромира подкатил ком. Он ощутил, что так страстно не желал еще никого. От этого в его душе будто сжалась некая тугая пружина, энергии которой, с лихвой хватит его любви к ней до конца совместного жизненного пути. Она повернулась, чтобы он расправил складку рубахи на ее спине и Яромир задохнулся ароматом ее кожи. Высыхающие волосы Ольги пушисто светились вокруг головы, он любовался их светящимся нимбом. Видел, как у её ключицы мягко пульсировала голубая жилка. Когда она заснула, он рассматривал вены на её висках и запястьях, Чувствовал аромат её губ. Сквозь одежду он чувствовал её тёплое дыхание. Он лёг рядом, они обнялись.

У Яромира началась новая жизнь – любви и страха. Страха, что она может исчезнуть так же неожиданно, как появилась в его жизни. Вдруг, этот драгоценный подарок судьбы ему доставили по-ошибке, и вот-вот попросят вернуть?

Следующим утром он был в Москве. Их вопрос решился, но только вполовину. Всё равно вышло, будто несколько месяцев они проработали бесплатно. Ну, хоть так.

Перед вечерним поездом обратно, коротая время, он зашел в Третьяковку. Бывал тут и раньше, помнил любимые залы. В этот раз будто специально ноги привели к полотну Сурикова «Боярыня Морозова». В этом образе Яромир узнавал свою мать, она и внешне была похожа. Как зачарованный он не мог оторвать взгляда. И, словно межвременной портал, картина вобрала его, поглотила, переместив в те драматичные времена 17 века, годы русского церковного Раскола, как оказалось – раскола всего общества, два века очередной «тихой» гражданской войны, скрытого неповиновения, пожаров самосожжения и огромных напрасных жертв.

Память нации каждому крупному историческому персонажу стремится придать цельный, законченный облик, как бы творит «изваяние». Иногда о нём можно говорить лишь условно, как о неком ощущении, складывающимся из разных фактов, оценок, эмоций, существующим как образ, не нуждающимся в доказательствах. Но в некоторых случаях «изваяние» исторического деятеля явственно формирует словесную или визуальную форму. Это произошло с боярыней Федосьей Прокопьевной Морозовой, которая в памяти России осталась такой, как ее написал В. И. Суриков, удивительно ярко представив эту замечательную женщину. Суриковская Морозова, безусловно, стала «вечным маяком и спутником» русского человека.

Древнерусский человек жил и мыслил в рамках религиозного сознания. Он «окормлялся» верой как насущным хлебом. В Древней Руси было сколько угодно еретиков и вероотступников, но не было атеистов. Боярыня Морозова – это сильный, но не фанатичный характер, без тени угрюмства, недаром Аввакум писал о ней как о «жене веселообразной и любовной» (любезной). Ей вовсе не чужды были человеческие страсти и слабости. Ведь, после смерти старого мужа Морозова осталась молодой, тридцатилетней вдовой. Она «томила» тело власяницей, но и власяница помогала не всегда. На картине боярыня обращается к московской толпе, к простолюдинам – к страннику с посохом, к старухе-нищенке, к юродивому, и они не скрывают своего сочувствия вельможной узнице. Так и было: мы знаем, что за старую веру поднялись низы, для которых посягательство властей на освященный веками обряд означало посягательство на весь уклад жизни, означало насилие и гнет. В доме боярыни находили хлеб и кров все, странники, нищие, и юродивые. Мы знаем, что люди ее сословия ставили Морозовой в вину как раз приверженность к «простецам»: «Приимала еси в дом… юродивых и прочих таковых… их учения держася». Но был еще один человек, к которому в тот ноябрьский день простирала два перста Морозова, для которого она бряцала цепями. Этот человек – царь Алексей Михайлович.

Боярыня Морозова в национальном сознании превратилась в символ народного сопротивления, которое известно под названием Раскола. У этого движения два героя-символа: протопоп Аввакум и боярыня Морозова, духовный отец и духовная дочь, два борца и две жертвы. Но воителей, страдальцев и жертв в начале раскола были многие тысячи. Почему в исторической памяти остался Аввакум – понятно. Он гениален, обладал совершенно исключительным даром слова – и, следовательно, даром убеждения. Но почему Россия остановила выбор на Морозовой? – задумался Полистьев.

В XV—XVI веках Морозовы имели исключительно высокое положение. В полуторастолетний промежуток от Ивана III до Смуты из этой фамилии вышло до тридцати думцев, бояр и окольничих. Опалы и казни Грозного не обошли Морозовых, и хотя к моменту воцарения Романовых остались считанные представители этого рода, которому суждено было пресечься в XVII веке, но именно время правления двух первых Романовых было для Морозовых временем наибольших успехов. Ее окружало не только богатство, но и роскошь. Роскошным был ее московский дом. Роскошь проникала и в подмосковные вотчины, что тогда было ново и непривычно. Дело в том, что по старинной традиции боярские вотчины имели чисто хозяйственное назначение. Первым эту традицию нарушил царь Алексей Михайлович, который завел под Москвой несколько роскошных усадеб. Среди них выделялись Измайлово и Коломенское, «восьмое чудо света». Народ признал Морозову своей заступницей именно потому, что она добровольно «отрясла прах» богатства и роскоши, добровольно сравнялась с «простецами».

Яромир кожей чувствовал мотивы поведения тогдашней московской знати. Примерял себе судьбу боярыни. Смог ли он быть столь же стойким? Понимал, что знать одинакова во все времена. Ну, а тогда, не преуспев в попытках образумить заблудшую овцу, увидев, что тщетны даже призывы к ее материнским чувствам, знатная элита все же долго противилась церковникам, которые с таким рвением вели «дело» боярыни. Яромир слышал, как Питирим в это время кричал: «Утре страдницу в струб!» (т. е. на костер, потому что тогда было принято сжигать людей «в срубе»). Однако «бояре не потянули», и архиереям вначале пришлось уступить. Конечно, знать тогда защищала не столько человека, не Федосью Морозову как таковую, сколько сословные привилегии. Они боялись прецедента.

Бродя по улицам той Москвы, Яромир прислушивался к разговорам. Не все слова мог разобрать в быстрой обыденной речи, но понял, что с дровяного торга уже привезли в Китай-город «срубец» и собрали на площади невдалеке от рыбных рядов, чтобы сжечь днями строптивую Морозову. Он видел, как слабым и угодливым льстило, что вторую по чину боярыню скоро всадят на костер, как безответную воровку. Кто-то был рад, что великое богатство изымут из бабьих рук и все многие вотчины и поместья пойдут в раздачу и жалованье. Иных эта весть сковала страхом, и они ходили по городу, опустив глаза от боли и сочувствия к несчастной вдовице. Полистьев понимал, что именитым боярам возможная казнь Морозовой напомнила бы о мирской тщете, получалось бы— как у последнего ребятишки можно отобрать славное родовое имя, хозяина лишить жизни, презрев прежние заслуги, близость ко Двору, родство и чины. Отдав, пусть вздорную, бабу на казнь, они подпускали тем самым и к своей шее топор палача. Лишь спустя какое-то время, убедившись, что это её дело в сословном отношении безопасно, что оно «не в пример и не в образец», знать от боярыни отреклась. Мог ли Яромир в этом сомневаться? На заблудшую овцу теперь стали смотреть как на овцу паршивую – по пословице «в семье не без урода, а на гумне не без урона». Свидетельства отмечали, что даже Аввакум, бывало, уличал Морозову и в скупости. Однако, Яромир видел, что это была не просто скупость, а домовитость рачительной хозяйки. Морозова по своему положению была «матерая вдова», т. е. вдова, которая управляет вотчинами до совершеннолетия сына. Поэтому она и пеклась о том, «как… дом строен, как славы нажить больше, как… села и деревни стройны». «Матерая вдова» хранила для сына богатства, накопленные его отцом и дядей. Полистьев не сомневался, что и его мать вела бы себя также. Понимал – боярыня надеялась, что сын, как бы ни сложилась судьба матери, будет жить в «земной славе», приличествующей его знаменитому роду. Боярыня своего сына Ивана очень любила. Чувствуя, что терпению царя приходит конец, что беда у порога, она спешила его женить и советовалась с духовным отцом насчет невесты: «Где мне взять – из добрыя ли породы или из обышныя. Которыя породою полутче девицы, те похуже, а те девицы лучше, которыя породою похуже». Мать Яромира тоже несколько раз заводила разговор о его женитьбе, но встречая боль в глазах сына, отступала, полагаясь на Всевышнего.

Полистьев стал свидетелем и разрыва царя с Никоном. Однако, к его разочарованию, противоборство царя Алексея с боярыней Морозовой не прекратилось и после. Царь остался верен церковной реформе, так как она позволяла ему держать церковь под контролем. Его очень беспокоило сопротивление старообрядцев. Он, знал, что дома она молится по-старому; видимо, знал (через свояченицу Анну Ильиничну), что боярыня носит власяницу, знал и о переписке ее с заточенным в Пустозерске Аввакумом и о том, что московские ее палаты – пристанище и оплот старообрядцев. Однако решительных шагов царь долго не предпринимал и ограничивался полумерами: отбирал у Морозовой часть вотчин, а потом возвращал их, пытался воздействовать на нее через родственников. В этих колебаниях велика роль печалований царицы Марии Ильиничны, но не стоит сводить дело лишь к ее заступничеству. Ведь после ее кончины (1669 г.) царь еще два с половиной года щадил Морозову. Судя по всему, он довольствовался «малым лицемерием» Морозовой. Все круто переменилось после ее тайного пострига. Если боярыня Федосья «приличия ради» могла кривить душой, то инокине Феодоре, давшей монашеские обеты, не пристало и «малое лицемерие». Морозова «нача уклонятися» от мирских и религиозных обязанностей, связанных с саном «верховой» (дворцовой) боярыни. 22 января 1671 г. она не явилась на свадьбу царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной, сославшись на болезнь. Царь не поверил отговорке и воспринял отказ как тяжкое оскорбление. С этого момента Морозова стала для него личным врагом.

Яромир видел, что народ воспринимает борьбу царя и Морозовой как духовный поединок (а в битве духа соперники всегда равны) и был всецело на стороне «поединщицы». Царь безусловно это прекрасно понимал. Его приказание уморить Морозову голодом в боровской яме, в «тме несветимой», в «задухе земной» поражает не только жестокостью, но и холодным расчетом. Дело даже не в том, что на миру смерть красна. Дело в том, что публичная казнь дает человеку ореол мученичества (если, разумеется, народ на стороне казненного). Этого царь боялся больше всего, боялся, что «будет последняя беда горши первыя». Поэтому он обрек Морозову и ее сестру на «тихую», долгую смерть. Поэтому их тела – в рогоже, без отпевания – зарыли внутри стен боровского острога: опасались, как бы старообрядцы не выкопали их «с великою честию, яко святых мучениц мощи». Морозову держали под стражей, пока она была жива. Ее оставили под стражей и после смерти, которая положила конец ее страданиям в ночь с 1 на 2 ноября 1675 г. Полистьев оказался и там. Волей провидения ему надлежало стать свидетелем последней героической агонии боярыни. И умирала она не как житийная героиня, а как Человек. «Раб Христов! – взывала замученная голодом боярыня к сторожившему ее стрельцу: «Есть ли у тебе отец и мати в живых или преставилися? И убо аще живы, помолимся о них и о тебе; аще ж умроша – помянем их. Умилосердися, раб Христов! Зело изнемогох от глада и алчу ясти, помилуй мя, даждь ми колачика». И когда тот отказал («Ни, госпоже, боюся»), она из ямы просила у него хотя бы хлебца, хотя бы «мало сухариков», хотя бы яблоко или огурчик – и все напрасно.

Духовный поединок между царем и боярыней закончился, и в глазах народа она навеки осталась Победительницей. Яромир был в этом уверен. Человеческая немощь не умаляет подвига. Напротив, она подчеркивает его величие: чтобы совершить подвиг, нужно быть прежде всего Человеком. Этот урок Яромир выучил на всю жизнь.

В народе прекрасно понимали прозападную сущность церковной реформы Никона. Одно из требований «Медного бунта» 1654 года было прекращение этой реформы. Тогда из епископов протестовать открыто никто не решился, хотя многие были солидарны с этим. Кроме опасений, за их молчание патриархом каждому было «дарствовано» по 100 рублей. Исключением стал только епископ Павел Коломенский. Инициатива в борьбе за старую веру перешла к простым священникам, а после физического уничтожения большинства из них, к простым мирянам. Павла Коломенского перевели под строгий надзор в новгородский Хутынский монастырь, где он и был убит. «Замечательное» для подобного злодеяния местечко! Зная об этом, Яромир избегал его даже в упоминаниях, ни разу не посетил, поэтому, перенесённой туда из кремля, прах Державина. Официальная версия: «Никто не видел, как погиб бедный: зверями ли похищен или в реку упал и утонул». Старообрядческие источники дают другую версию. В монастыре Павел стал юродствовать Христа ради, что уникально в случае юродивого епископа. Юродивых любили, к ним прислушивались. Обидеть юродивого не смел даже царь. Для Павла это была последняя возможность сохранить жизнь. Однако, как пишет дьякон Феодор, – «Никон посла слуг своих тамо в новгородские пределы, иде же он ходя странствовал. Они же обретоша его в пусте месте идуща и подхвативше его, яко волцы кроткую Христову овцу, и убиша его до смерти, и тело его сожгоша огнем». В апреля 1656 года, в Великий четверг Страстной недели, Павел Коломенский был сожжен в срубе убийцами Никоновыми «яко хлеб Богови испечеся».

 

В мае 1666 г был расстрижен и проклят вместе со сподвижником диаконом Феодором протопоп Аввакум. Он родился в семье священника. Воспитанием детей занималась мать, как и у Полистьева – Мария. Под ее влиянием у Аввакума с юных лет развивается стремление к аскетизму. Матери он обязан любовью к чтению. Став священником, Аввакум вел поистине подвижнический образ жизни, превратив свою жизнь в непрерывное богослужение. Попавшим с ним в опалу, священнику Лазарю и иноку Епифанию отрезали языки. Через год заключения Аввакума отправили в Пустозерск, у Полярного круга, заключили в «земляную» тюрьму. Жену с двумя сыновьями посадили в яму в Мезени. В этой тюрьме он провел 15 лет.

14 апреля 1682 года, в Страстную пятницу за свои религиозные (христианские!) убеждения Аввакум был сожжен в срубе вместе с Лазарем, Феодором и Епифанием.

После смерти Морозовой и сожжения Пустозерских узников последним оплотом сопротивления никонианству осталась главная святыня Русского Севера – Соловецкий монастырь. Там случилось неслыханное: в ответ на смиренные просьбы братии в мае 1668 года царским указом для приведения в повиновение мятежной обители была послана воинская команда стрельцов, затем подкрепление. Началась чудовищная по своему святотатству восьмилетняя осада монастыря, его блокада, обстрел из пушек и разгром. Ярости и жестокости мучителей не было границ. По списку нового, присланного из Москвы настоятеля, в живых значилось 14 иноков, замучено и растерзано более 500 иноков и бельцов. Земля и камни обагрились кровью страдальцев. Морская губа с запада была завалена телами убитых, заживо замороженных и казненных насельников. Многие тела болтались на виселицах и деревьях. Монастырские святыни были разграблены. Яромир был в числе выживших 14-ти. На долгие месяцы спустя он лишился слуха и почти речи.

Церковные реформы патриарха Никона начались в 1653 году. Именно они раскололи русское общество на два лагеря. И та, «новая» Русь, покорно принявшая никоновские новшества, вскоре должна была испытать на себе очередную волну экспериментов и оплевывания своей веры – духовный сын и продолжатель дела Никона – Петр I уже выкраивал для неё камзол по голландской выкройке и точил топор, чтобы обрубить ненавистную ему русскую бороду, за одно и головы несогласных. Среди болот, на балтийских ветрах, вычерченная по линейке и циркулю, вырастала новая столица, которая по замыслу должна была уничтожить всякое упоминание о прежней. Старая же Русь, вольнолюбивая и непокорная, снималась с мест, чтобы отправиться в своё многовековое странствие, взметнуться в небо гарями сжигаемых несогласных, таинственными Китежами скрыться в глубинах озёр. В пустыни и горы, на Север и в сибирские дали уходила сокровенная Русь.

Кто бы знал, какой запах гари витал тогда над Русью. Полистьев вдохнул его сполна, поперхнулся. Во многих деревнюшках гадали, иль нынче сжечься, иль уйти куда подальше в глухие раменские места, к кержакам в скиты, пусть в чужие земли, лишь бы отстать от царской власти. В безвременье черти из православных веревки вьют, а бесы владычат, и много чужого народу, хотящих скорых богатств, прикочевало вдруг в престольную, да все уселись в передний угол к самому пирогу. Вот и колокола сбросили с церквей, лишили русскую землю благодати, перелив на пушки, и бороды сбрили, и в чужие кафтаны обрядили, отняв у народа-простеца Христово обличье, не дав свобод вольно творить и работать. А кто норов высказывал, кто вздумал жить по заповеданному, как Аввакум, тому ноздри рвут, на огне нещадно коптят, гонят сквозь строй и, отняв всё нажитое имение и выжгя на лбу клеймо, ссылают в Сибири. «Да тут непременно надо было гореть, лишь бы не попасть в руки гонителей», – думали многие.

Заплутав в том мрачном «зазеркалье», Полистьву выпало встретиться и с Никоном. Внезапно, лицом к лицу. Тот был уже в опале, сослан под надзор в монастырь. Давно не мыт, в полуистлевшей одежде, под ней вериги, с крестом на цепи вокруг шеи.

– Что же ты натворил, душегуб? – не сдержался Яромир прямо в лицо.

– А мне до тебя дела нет, – спокойно отозвался Никон и поднял выцветшие слезящиеся глаза, – это я то душегубец? Кирилловские монахи прозвали меня живоядцем, хоть я никого не погублял.

– А как же речка Березовка на Тоболе? Их вопль до сих пор в ушах стоит. На Березовке-то тысяча семьсот православных кончили себя в огне. Не слыхал? Самоволкой сожглись, только чтобы в твой окаянный вертеп, вашу церковь, не ходить. Ой, Никон, не встречайся с ними Там. Больно злы они на тебя.

Уже новый царь Фёдор Алексеевич, вызволив Никона из ссылки, невольно обрезал себе все пути в прошлое, к родным заповедям, а для Руси духовной – дорогу к миру. Всяким противникам церковных реформ объявлялась суровая война. Вначале казалось, что народ, занятый тяжкими трудами по добыванию хлеба насущного, не примет вызова и с готовностью склонит повинную голову. Но такое странное свойство русского человека, что коли крепко прижимать его, сдирать с него, не спросясь, вековечную шкуру, то он замыкается в себе с затаённой ухмылкой на лице, и всякое новшество тогда, затеянное властями без совета с народом, постепенно уходит в песок, оставляя по себе на поверхности жизни лишь пену, плесень и жалкое уродство задуманного. Покойный Алексей Михайлович, казалось, еще крепко стоял ногами в прошлом, и все домашние мысли его, прочувствованные религиозной душой, были круто замешаны на почве сомнений, тягостных раздумий и колебаний. Полистьев понимал, чтобы поднять Русь на дыбы и встретить её под дых рогатиной, нужен был молодой отвязный задор, крепкое здоровье, презрение к предкам, нахальство и неуёмная гордыня. Сын Алексея Фёдор был молод и умён, но не крепко здоров. Он, воспитанный Симеоном Полоцким, уже не скорбел по старому, не гордился прошлым великой земли. Фёдор Алексеевич сделал новый шаг к Западу, а за его спиной печальная Русь стала готовить костры самосожжения, собираться к страстям и выискивать меж собой великомученников, уже слыша за спиной неумолимую поступь антихриста, как впоследствии в своём романе определил Петра I Дмитрий Мережковский.