Прошлое без перерыва. Книга повестей

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«Агнец Божий! Значит, всё правильно, значит, все мы приносим жертву не напрасно, приобретаем, отдавая! Значит, всё будет хорошо! Всё хорошо будет!»

Он впервые за время мессы перевёл взгляд на Дороти и своих девочек и понял, что они чувствуют то же самое. И им, как ему, необходима была эта молитва и очищение, и они стали ближе друг другу.

Пашка возился у шкафчика в раздевалке. Он хранил тут все свои богатства в узкой полочке под обувью. Туда едва пролезала его ладошка. Сначала он вытащил открытку с медведем, держащимся одной лапкой за гроздь воздушных шариков: земли под ним не было видно, но понятно, что улыбающийся толстячок висит в воздухе. Пашка получил её в подарок на день рождения вместе с прозрачным пакетом, в котором лежали конфеты и печенье. Всё это давно съелось, а медвежонок всё парил и улыбался, и улыбался… Углы картонного квадратика закруглились, обтрепались, и шарики стали не такими яркими, но они всё же держали Мишку… Мишаньку… Мишика… Пашка его очень любил и берёг. Сколько уж раз ему предлагали за этого Мишку и конфету, и компот – он не соглашался. «М-г, м-г», – происносил он закрытым ртом и мотал головой из стороны в сторону.

Потом он вытащил голубую пластмассовую машинку. У неё не было колёс. Вообще. Зато сквозь затянутое прозрачное окошко виделся руль. Теперь, если представить, что Мишка привязал шарики к забору, а сам сел за руль и поехал, то можно с ним прокатиться. Не поедет же его Мишка без него – Пашки! Это же его Мишка! А раз у машинки нет колёс – она вездеход и запросто проползёт по любому снегу, где даже самосвал застрянет и забуксует…

Можно прокатиться здесь, во дворе, c горки, и Сашка не будет дразнить его «раззява» и замахиваться, потому что он не успел убраться с дороги в самом низу… А можно прямо на Северный полюс… И никто его не догонит… Можно с Зинкой – тогда совсем не страшно…

После этого из самого дальнего угла он вытащил старую смятую гайку, но она была жёлтая, наверняка золотая, и её можно было расплавить и получить много денег… А на эти деньги… Тут Пашкино воображение заходило в тупик, потому что он не знал, что сколько стоит, а кучу денег представлял в виде огромной сверкавшей горы, из которой монеты надо накапывать лопатой и насыпать в мешок.

И сколько мороженого можно купить на эти деньги! Или лучше жвачки… А потом выдувать ртом пузыри, чтобы они лопались… Только нельзя, чтобы мамы видели, а то отберут и самому попадёт… Жвачку в доме нельзя… она ко всему прилипает… жвачку не разрешают…

Пашка услышал сзади шаги, неожиданно быстро встал на колени, прижал богатства к животу и полуобернулся.

Сзади показалась Зинка.

– Я ищу тебя, а ты не откликаешься!

Пашка медленно осел и всё не отнимал руки от живота.

– Чего прячешь? – строго спросила Зинка.

– М-мг… – мотнул головой Пашка.

– Покажи! – Зинка рукой медленно оторвала одну Пашкину руку и разглядела угол открытки. – Мишанька, что ли? Дай посмотреть!

Пашка отодвинул вторую руку, и открытка оказалась у нее. Она положила её на вылинявшее бумазеевое платье, покрывавшее ногу, разгладила ладошкой, будто стряхнула пыль, и уставилась на Пашку.

– Собираешься?

Пашка понурился и промычал:

– М-кг… – что вполне могло означать и да, и нет.

– Что-то долго не едут… Может, вообще не приедут… Вовсе…

Пашка смотрел на неё испуганными глазами, и слёзы сами собой покатились по щекам.

– Чего ты! – испугалась Зинка. – Я просто так… бывает же… Может, они передумали… Нет… Наверно, денег на билет не хватает… Это далеко лететь, а денег мало…

Пашка дёрнулся и хотел перебить Зинку, потому что у него в руке золотая гайка, и если её расплавить и сделать кучу золота, то может, этих денег и хватит… Он уже так привык думать, что за ним приедет большой дядя и тётя, и девочка Кити, он уже даже во сне их сегодня видел… И вот сейчас пошёл посмотреть на свои богатства, которые им подарит… Даже Мишику, Мишаню… А тут… Он смотрел на Зинку и слёзы снова покатились по щекам…

– Какой ты, Пашка! Я только так сказала, а вовсе не потому, что не приедут… Раз обещали, значит, приедут… Зачем им не ехать? Они же один раз приехали… Просто я думала, они много денег потратили на игрушки, на мороженое и им сразу на билет не собрать, а вот наберут и приедут.

И тут Пашка не выдержал:

– Я им гайку подарю!

– Зачем? – Зинка даже оторопела.

– Она золотая! Видишь! – Пашка показал на посверкивающую царапину на жёлтой грани.

– Золотая? – усомнилась Зинка.

– Золотая! – подтвердил Пашка. – Только ты никому не говори, а то Сашка обязательно сопрёт.

– И ты её отдашь?! – изумилась Зинка.

– Отдам! – легко согласился Пашка. – А то так денег ни за что не хватит…

– Правильно! – обрадовалась Зинка. – А если останется сдача, они тебе ещё мороженого купят и синие такие штаны, как у Кити были, называются джинсы, и ещё картошки и с салом нажарят…

– Я тебя обязательно позову, Зинка, ты не думай! – Пашка забрал у неё из рук гайку и торопливо стал прятать все сокровища в щель под полочку, на которой торчали ботинками с облезлыми мысками и сбитыми каблуками. – Не веришь?! – вдруг обернулся он.

Но Зинки уже не было рядом.

Мелькнула в дверном проёме её спина, втянутая в сведенные плечи голова. И Пашке показалось, что она тихо плакала.

Скандал начался сразу, как только Трындычиха утром вошла в спальню и почувствовала, проходя мимом кроватки Кучина, запах мочи. Она остановилась, сморщила нос, посмотрела на съёжвшегося под протёртым суконным одеялом мальчишку, и гримаса отвращения и ненависти передёрнула её. Одной рукой она выхватила из постели маленькое тельце и молча поволокла за собой. Две морщины, как две канавки, на переносице и вдоль всего лба врезались в Васькино лицо. Ноги его чуть доставали до пола, он летел по воздуху, хрипло попискивая от страха и нестерпимой боли в запястье и плече.

Стайки ребят, ещё полусонных, кидались врассыпную и прилипали спинами к стенам. Наконец, из мальчишечьего горла вырвался отчаянный вопль. Трындычиха от неожиданности затормозила, обернулась на орущего, и тут к этому крику присоединился другой – отчаянный, протяжный, перегораживающий дорогу. Посредине коридора стояла Нинка, в застиранном бумазеевом платьице серого цвета с когда-то розовыми цветочками, похожая на мухомор с чешуйчатой ножкой. Она орала, срываясь на сип от перенапряжения голоса:

– Не-е-ет! Не-е-ет! Не-е-ет!

Трындычиха, обернулась, опешила и смотрела на неё несколько мгновений, потом отодвинула рукой в сторону и сама, наконец, подала голос:

– Все вон отсюдова! – и понеслась дальше по коридору со своей добычей.

Что произошло в мгновение за этим – понять трудно, но в результате теперь громче всех орала сама мучительница. Ваську она машинально всё ещё держала в левой руке, а правой трясла, что было силы, и чем сильнее встряхивала, тем сильнее орала от боли! На её указательном пальце висела Нинка, мёртвой хваткой сомкнувшая челюсти. Она не могла их разжать, при каждом рывке в её шее что-то хрупало, и боль волной скатывалась к пяткам, она рычала, слюна заливала ей горло…

Через несколько секунд Нинка свалилась на пол, Трындычиха впихнула Ваську в туалет, повернула ключ, бросила его себе в карман и ринулась в кабинет медсестры – кровь заливала её толстую руку… За бурей последовала невероятная, казалось невозможная, тишина, и людей в доме будто стало меньше…

– Что случилось? – спросила Наталья Ивановна, когда едва переступила порог и наткнулась на Дусю. Нянечка всхлипывала и не могла ничего произнести, она комкала платок у полуоткрытого рта и, казалось, хотела его проглотить…

Когда кое-как всё выяснилось, директриса кинула на ходу: «Попросите Галину Петровну ко мне в кабинет!» – но, обернувшись, поняла, что самой надо искать виновницу скандала.

Трындычиха неожиданно вывалилась навстречу с перевязанной рукой. Наталья Ивановна, не глядя, развернулась и направилась в свой кабинет. Сзади неё, не попадая в такт, раздавались грузные шаги Трындычихи.

В кабинете, когда они оказались стоящими по разные стороны стола, Наталья Ивановна задушенным голосом выдавила: «Ключ!» – и хлопнула рукой по куче папок, лежащих перед ней. От резкого звука обе женщины вздрогнули.

– А вы знаете, как эта паршивка…

– Ключ! – ещё тише прошелестело в кабинете и следом громово ударило: – Ключ! И вон отсюда! Чтоб вашей ноги больше тут не было! Вы или я!

– Я! – заорала в ответ Трындычиха и запустила ключом в стол.

Наталья Ивановна невольно отшатнулась, подалась вперёд, чуть согнувшись и набычившись, уставилась взглядом в пол и сквозь зубы выдавила:

– Вон, сука! Вон! А то я сейчас… – она медленно подняла взгляд, но в кабинете уже никого не было.

Дуся заглянула, поманенная пальцем, вбежала, схватила ключ и ринулась вон.

Теперь Наталья Ивановна сидела одна за столом, навалившись на его ребро грудью. Сердце колотилось, не хватало воздуха, в глазах бегали какие-то чёрные мурашки, и она никак не могла моргнуть.

«Боже! Зачем мне всё это надо?»

Романтика давно выветрилась из неё. Ещё совсем недавно она мечтала, что поедет в провинцию, в какой-нибудь заштатный детский дом и начнёт работать, работать, чтобы самой видеть, как всё меняется к лучшему, чтобы «улыбки радостно цвели» и было «счастливое детство», как она пела сама ещё совсем, кажется, недавно, девочкой, и верила, что это так будет… Потом, что это должно быть… Потом, что надо самой это делать – она же педагог с высшим столичным образованием! А дальше постепенно всё слабели «крылья песни», она опускалась на землю в страдания сиротства, обездоленности, безысходности. И те, кто мечтал, как она, уже успокоились и смирились. А те, кто грел руки на святом деле, приспособились и притаились…

«Сколько из нашей группы остались работать с детьми? Никто! – ответила она сама себе. – Никто… А теперь и подавно… Всё рушится, всё меняется неподвластно и неудержимо… Когда эпоха на переломе – плохо всем, но у одних хватает мужества хотя бы попытаться не поддаться мутному потоку, а других несёт по течению, и они сами стремятся ещё вперёд вырваться, воспользоваться его силой, отчего поток ещё стремительней и непредсказуемей… Зачем? Зачем мне всё это? А что я умею? Я больше ничего не умею, то есть вообще ничего не умею, выходит… И как жить? И зачем? Мне не одолеть её… Она права, когда уверенно кричит: „Я!“ И что делать? Хоть одного спасти… Забрать этих двух несчастных – вот и семья будет, и бежать отсюда – от этого ужаса, от одиночества и от самой себя! Мне не одолеть её… не одолеть…»

 

Ей стало жалко себя, так жалко! Слёзы сами собой тихо катились из глаз, и, так же как у Дуси, невольно приоткрылся рот, перед ним оказался мокрый скомканный платок, она прижимала его к губам, как все русские бабы, будто не хотела выпустить рвавшиеся наружу рыдания!

Снег ложится на землю. Тысячи миллиардов снежинок. И никто не знает и не задумывается о судьбе каждой из них. Которая раньше растает, какая позже, почему?.. Придёт тепло, и все они изойдут водой.

Сотни, тысячи детей рождается на земле одновременно, неизвестно что им уготовано, когда они окончат свой путь. Но есть на свете близнецы. Их таинственная связь многократно замечена, но не объяснена, а порой мистически интригующа. Разлучённые, даже потерявшие из вида друг друга, они чувствуют свою кровную половину на любом расстоянии. Болеют в одни и те же дни, женятся одновременно, даже не зная об этом! В их семьях одинаковое количество детей! Если один из них попадает в беду – другого охватывает беспокойство, ему становится тревожно, нестерпимо плохо. В уставах многих армий записано, что разлучать близнецов запрещено! Они служат вместе, в одном подразделении, всегда выполняют одни те же задания, и, случалось, один выживал только благодаря тому, что второй пришёл на помощь в критическую секунду, оказался рядом. Да и по неписаным законам разлучать близнецов – грех!..

А события, происходящие независимо и вдалеке друг от друга, часто лишь по прошествии времени становятся близнецами, благодаря своей одновременности и обнаружившейся связи.

К приезду гостей всё было готово. Назначенный день ожидали с нетерпением, каждый по своей причине. Медленно соображавший Пашка – потому что под влиянием разговоров с Зинкой всё больше привыкал к мысли, что у него теперь есть папа, мама и сестра Китти. Он хотел скорее их увидеть и подарить им свои самые дорогие вещи, и поехать с ними туда, где они будут вместе жить, кататься с горки, есть жареную картошку. Сколько хочешь! И мороженое! Ирина Васильевна – потому что стремилась поскорее устроить Пашку, которого все они любили, и чтобы никакие розыски и нововведения не помешали этому счастливому событию. Вилсоны – потому что почувствовали, что уже скучают по мальчишке, которого видели всего неделю, но успели полюбить, и который, фактически, уже жил с ними в их семье, в их доме. Они всё время обсуждали, как он будет учить язык, в какую школу его отдать, как они вместе будут показывать ему любимые места: рыбалку, пиццерию, парк Брук Дейл с новым футбольным полем; как они поедут покупать ему одежду; как летом отправятся на океан на Сенди Хук и вместе будут прыгать на волнах; или на целый день в аквапарк и кататься с высоченных водяных горок, а может, на сафари… Без него уже не обходилось ни одного разговора!

Незадолго до прилёта американцев Сиротенко позвонил Волосковой.

– Приезжайте! Поговорить надо! – и она решила, что это удобный случай высказать всё напрямую по поводу её тревог и его нововведений, но он опередил: – Ирина Васильевна, а я-то как в воду глядел!

– Вы о чём, Иван Михалыч? – сердце её ударило не в такт, предчувствуя что-то неприятное.

– Дак, вот выходит, что проверять-то надо… У мальчишки вашего родственники объявились! Ближайшие!

– Отец, что ли? – спросила она с досадой и ехидно.

– Не-ет. Не отец, да и был ли он?! – шутка не получилась. Волоскова молчала. – В другом детском доме близнецов проверяли, и выходит по всему, что одна мать у них.

– У близнецов? – опять ехидно отпарировала Волоскова. Она будто оборонялась.

– Ирина Васильевна! – врастяжку произнёс Сиротенко. – Ирина Васильевна, у близнецов-то одна мать, но, выходит, и у Леснова Павла она в матерях числится. Так вот…

– Зойка? Не может быть… – откликнулась она упавшим голосом и почувствовала, как дурнота подступает к горлу. – Иван Михалыч…

– Ну, что, Иван Михалыч, – досадливо прозвучало в трубке. – Приезжай, поговорим, – он помедлил и добавил переходя на «вы» и официальный тон: – Вы ж хотели поговорить! Начистоту – правильно догадываюсь?! – голос его опять смягчился. – Можно сегодня, хочешь завтра… Нет, завтра не могу…

– Сегодня, – решительно перебила Волоскова. – Хотела поговорить. Сегодня. Обязательно.

«Боже мой, – думала она по дороге, – от чего зависит судьба! Что он там выкопал, этот Сиротенко? Какие бумажки и справки? Наверное, ошибка! А если бы они вообще возникли на неделю позже, когда Пашка уже уехал? И что теперь делать, что делать? Раз вызывает – бумаги не подпишет… Нет! Всё, что угодно… Господи…»

Мысли так путались, что она не могла логично рассуждать. Какая-то лавина чувств, соображений, доводов, приходящих на ум нелепых уловок – комок! Ком! И она в самой середине, опутанная всем этим, когда уже не видишь, что по сторонам, и начинаешь делать глупости, потому что не соотносишь из-за слепоты поступки с последствиями… не можешь соотнести…

«Всё, что угодно, но Пашка уехать должен!» – решила она твёрдо уже в самом конце недолгого пути в город.

Зато разговор получился долгим, трудным. Сначала коротко в кабинете, потом в кафе, где можно было не оглядываться, а в конце, заполночь, в квартире Сиротенко.

Ирина Васильевна не хотела идти, мол, неловко, поздно, но Сиротенко взял её под руку и молча повёл: «Тут рядом! А жену беспокоить не будем – чаем сам обеспечу!» Разговор действительно был не как начальника с подчинённым, но двух людей, попавших в тупик лабиринта и не находящих выхода, который им обоим необходим.

Настал момент, когда Ирина Васильевна решилась. Она говорила коротко, резко:

– Если правила придерживаться, не разрывать семью, не отдавать Пашку – скандал! Агентство на дыбы встанет: деньги уплачены и потрачены, люди приедут! Как им объяснить всё, если не сказать правду? А если сказать, то как повернётся язык произнести: «Не разрывать семью»?! Намекать на что-то? А детские дома-то, которые с этой программой связаны, только-только чуть поднялись, телевизоры цветные купили, приобули ребят, приодели… А если не отдавать Пашку, кончится ручеёк, что оттуда к нам бежал, – она мотнула головой куда-то назад. – Он уж второй раз, если потечёт, то по другому руслу. Желающих много откликнется… А Семён найдёт? Стоит ли жертв таких?

Сиротенко сидел, опустив голову, и слушал, не перебивая.

– А случай помните совсем недавний, в соседней области? Ситуация очень похожая. Приехали тоже американцы, посмотрели девочку, которую еще заранее выбрали, и во время визита вдруг мальчишку себе приглядели и решили его тоже усыновить! Всем объявили, и мальчишке, конечно! Стали тут готовить документы на обоих. Улетели будущие родители, а когда прибыли они во второй раз – за девочкой, мальчишку брать отказались. Сами отказались. Почему? Ничего объяснить толком не могли. Обстоятельства, мол, изменились, да дорого… Их уговаривали, совестили, да силой-то не заставишь! И улетели с одной девочкой, без него… А мальчишка, мальчишка-то поверил, что у него есть отец с матерью! Что ему доводы всякие! Из окна выпрыгнул, не перенёс обмана… Кого винить, что не уследили? Да разве за душой уследить можно?! И что получается теперь? Пашку не отдавать? Как ему в глаза смотреть? Как жить с ним рядом и чем потом лечить его уже однажды искалеченную душу? А с прилетевшими как быть? А что объяснить агентству? Да, боже мой! Кто с нами вообще после этого захочет иметь дело?!

– Верно всё, Ирина Васильевна! Верно, – Сиротенко теперь смотрел ей прямо в глаза, он даже подвинулся к столу и упёрся в него грудью. – Должок у меня есть один, тоже ручеёк такой, только невидимый, хрупкий, а на нём всё держится. Вся жизнь моя… И другого, кто за мной… И дальше… В посёлке у нас, где я в детском доме рос, врач был – один на всю округу, на выселках. Отбыл своё, чудом жив остался, вышел на волю, а вернуться не захотел обратно. Почему – не знаю. Мы ж ещё мальчишки были, совсем сопляки, и война, жрать нечего. А и обворовывали нас ещё. Всё, как положено. Тащили кто что мог, – Сиротенко замолчал и сглотнул. – У нас большинство-то были дети врагов народа, у кого отец, у кого мать, у кого – оба. А он спасал нас, в больницу клал… Да, и больница-то – одно название, а всё же. Диагноз: дистрофия, и всё тут. По очереди клал и подкармливал там. Если б не он – е-ге! Почему он это делал – тоже не знаю. И никто не знал, и не знает. Рисковал, конечно, могли припаять ему, что он будущих врагов народа выхаживает. Да, видно, то спасло, что других-то вокруг не было! Мы ему, конечно, «спасибо» и обратно в детдом. С сожалением, правду сказать… Да что ему «спасибо»! Он за спасибо, что ли?! Или из высоких гуманных чувств, вообще?! Я думаю теперь – тогда и вовсе не думал – думаю много лет уж: он долг отдавал кому-то. Вот и всё. Что спас его кто-то в жизни или близких его, а он отрабатывал… Ты не суди, что я грубо так. Слов-то высоких столько понаслушался за жизнь свою, что у меня они из всех дырок прут, а всё никак не кончатся…

Волоскова сидела, сложив по-бабьи руки на коленях, не стеснялась, что плачет, и не вытирала слёз.

– Я тебе почему сказать могу? Ты сама при детдоме всю жизнь, считай. Я ещё мать твою помню, только сам тогда не имел прямого отношения к этому делу. А теперь в демократию двинулись, и чувствую, что я ещё за свой должок не расплатился, да и за ребят мне наших тоже придётся. Он-то всех спасал, да жизнь после, видно, пропустила мимо дела его, не знала этого… Тут мой однокашник есть, давно не виделись, вспоминали мы с ним всех, да мало кого в живых зачислили. А большой был детский дом, много тогда сидело. Да России людишек никогда не жалко! Вот и полез я в эту комиссию… Мне бы о душе уж думать, а я всё пашу, пашу. «За себя и за того парня» – это верно поэт написал.

– А доктор-то ваш что же? – подтыкая ноздри скомканным платком, спросила Волоскова.

– Доктор? – Сиротенко замолчал и только жевал губами. – Доктора больше нет, – вздохнул он. – Давно уже. Да… Он свой век не дожил. Мне-то он тогда казался старым, а ему, выходит, по моему разумению, чуть за тридцать перевалило в те годы. Седой был весь, и на лбу грядки – огород сажай. Ну, это другая история. Их много, историй, жизнь длинная всё же. Вот теперь ещё одна история. И что делать – не знаю…

Волоскова вздохнула. Ей уже не казались убедительными её доводы, и вообще хотелось спрятаться куда-нибудь и ни о чём не думать.

– И понимаешь, – перебил её мысли Сиротенко и безнадежно махнул рукой, – чёрт его знает, может, сам виноват: прошло бы тихо – и всё…

Ирина Васильевна снова встрепенулась и подалась ему навстречу:

– Иван Михалыч! Дорогой! Ну начните с другого, со следующего. Ну могут же опоздать бумаги на неделю? Пусть Паша летит с Богом, если свой билет лотерейный вытянул, – она замолчала, чувствуя, что говорит в пустоту.

– Был бы я помоложе, – Сиротенко посмотрел ей в глаза, – всех бы троих взял. Лечил бы, выхаживал. На них много труда надо. Мамаша им такого в организм напустила! Да не хочется их второй раз сиротить, не имею я права… Может, им подфартит ещё… – оба они замолчали надолго.

– А ведь я, – она опустила глаза, – давно хотела Пашку себе взять. Как увидела, сразу… И тоже испугалась, как вы.

– Я не испугался, – спокойно возразил Сиротенко. – Я просто посчитал. Я считать умею. Знаешь, сколько мне лет выйдет, особо если те, детдомовские, числить год за два?! Сказать страшно… Да и правда, что там-то, за океаном, ему лучше будет. Крикунов бы этих, что орут: «Россия детьми торгует!» – пустить бы посмотреть на счастливое детство!

– Ну, – снова встрепенулась Волоскова, – так зачем рубить сук, на котором все сами сидим?!

– Рубить не надо, согласен. Да вот, как сберечь, не знаю…

Ночь лежит над огромным пространством земли. Трудно окинуть даже мысленным взглядом, как она велика, но вовсе невозможно представить, сколько боли и радости, ликования и мучений скрывает её темнота. Самое большое счастье приходит к человеку, когда никто не видит, и уходит он в мир иной под ночным покровом. Озарения великих открытий ярко вспыхивают в темноте, и огромные силы разрушений начинают действовать в чернильной ночи. Сколько людей проклинают и благословляют её, сколько сердец восхищаются ею, и сколько бегут от неё прочь!

Для каждого живущего у неё своё лицо, своя душа и свой цвет. Поэтому столько раз она воспета художниками и столько раз повергнута ими. Человеческий разум нашел возможность избежать её: стоит лишь сесть в самолёт и лететь всё время на запад вместе с солнцем, так чтобы ночная тень была всё время чуть позади.

 

Том и Дороти летели в обратном направлении над белоснежными тысячами облаков навстречу розовому надвигающемуся пространству…

На Руси издавна говорят: «Как тать в нощи» А может, сама она и есть этот «тать»? Столько судеб и тел она искалечила! Столько неправедных дел творилось и творится на этой земле под её покровом! И нет того, кто сочтёт все злодеяния и реки крови, все рвы с убиенными и камеры с мучимыми, что сокрыты в ней! И нечего поставить в противовес этому, потому что радость не возмещает смерть, потому что шрамы саднят всю жизнь, и надежда, умирающая к утру, не утишает боль, а усиливает её. И сиротство – это ночь на всю жизнь! Никому ничем никогда не прогнать из души эту тьму до конца, не заместить её, не озарить, не оправдать и не объяснить. Ибо нет ничего, что сопоставимо с материнской колыбельной, подоткнутым под бок одеяльцем, испечённым её руками пирогом и благословившим на доброе дело лёгким прикосновением. И никому нет прощения за сиротство: ни людям, ни государствам, ни судьбе, ни Богу…

Спит детский дом. Две сотни детей по сопящим палатам. Какие сны снятся им? Этим мальчишкам и девчонкам, «социальным сиротам». И кому они расскажут о них, когда проснутся с непрошедшими обидами, нераспустившимися надеждами и несбывшимися мечтами? Какую песенку споёт им утро и какая рука откроет им дверь в новый день?!

Пашке, про которого говорили, что он медленно думает, потому что из-за матери-наркоманки отстаёт в развитии, приснилась здоровенная – ух, какая! – корова, которая на розовой ленточке тянула грузовик без колёс по огромному зеленому лугу. Кузов грузовика был полон жаренной на сале картошки, а у самой коровы вместо вымени висели гирлянды эскимо в разноцветных глянцевых обёртках, и все они сверкали ярче солнца, так что смотреть можно было, только сильно прищурившись!

Пашка сжал крепко веки, отчего и проснулся! В палате было сумрачно. Утро только ступило носочком на порог и собиралось тихонечко заявить, что пришло: сперва в окно пробным теньканьем синицы, потом в дверь отдалённым стуком вёдер ночной нянечки, потом урчанием мотора грузовичка, привозящего утром продукты.

Рано ещё. Рано. Можно подтянуть к подбородку коленки и свернуться калачиком, и станет сладко-сладко…

Он не знал, что это потому, что так лежал он и рос в самом сладком и безопасном месте своей коротенькой жизни.

Вставать не хотелось, но Зинкин голосок внезапно возник в его памяти. Зинка всегда всё знала! Пашка быстро вскочил и на цыпочках, не обувшись, помчался в раздевалку проверять: на месте ли подарки?

«Куда, пострел, босиком?! – догнал его нянечкин приглушённый голос. – Мать с отцом приезжают, а ты как раз простынешь! А ну, марш назад! Рано ещё!» – и ласковый шлепок вернул его с полдороги обратно.

Пашка нырнул с головой под одеяло, снова свернулся калачиком и неожиданно мгновенно заснул. Он чувствовал, что ему надо сделать что-то очень важное именно сейчас, сию секунду! Но ему снова приснился его безколёсный грузовичок, только он стоял теперь во дворе какого-то большого дома около длинного стола, за которым сидело много людей – и знакомых, и незнакомых, – но он узнал, конечно, сразу Зинку и Китти, и Большого Тома и маму-Дороти, и маму-Ирину Васильевну, и маму-Поликсену Михайловну, и ещё много-много ребят, сидящих на лавках у стола и болтающих ногами, а большая толстая корова, очень похожая на повара маму-Наташу, разносила всем жареную картошку, лежащую на тарелке огромной золотистой кучей, а сверху в неё была воткнута ножка мороженого, и оно торчало вверх сверкающей палкой…

– Вот это да! – восхитился Пашка.

Но Зинка, сидящая рядом, совершенно уверенно сказала:

– Знаешь, Пашка, ты теперь всегда так завтракать будешь! Вот увидишь! Это мамка с папкой тебе такой завтрак приготовили! А потом починишь машинку, колёса ей приладишь и будешь всем, всем, всем сам картошку жареную развозить. И нам тоже! Каждое утро! Понял?!

После Васиного освобождения Нина не отходила от брата. Если он забирал у неё свою руку на секундочку, чтобы почесаться или вытереть тыльной стороной ладони нос, она тут же хватала его за бок отвисавшей рубашки. Обедали они, сидя рядом, и спать она отказалась идти в свою палату. Она ничего не говорила после шока, а только мычала и крутила головой. На ласковые просьбы: «Ниночка, ну, Ниночка, скажи что-нибудь! Чего ты хочешь?» Она мычала и начинала тихо плакать. Пришлось днём уложить их спать вместе в пустом изоляторе, а когда оба отказались расстаться на ночь, снова оставить там же. Вытянуть из неё хоть одно слово так и не удалось.

Утром Наталья Ивановна пришла пораньше и сама отправилась проведать малышей. Они крепко спали на одной кровати, обнявшись и натянув одеяло на головы. Она уселась на соседнюю кроватку, с которой Нина ночью перебралась к брату, и рассеянным взглядом смотрела на детей.

Ей представилась большая комната в коммуналке, где она выросла: её кроватка, а потом кровать у стены, нешумный переулок на Ордынке под окном. Когда она просыпалась, перед её глазами всегда сквозь зелень или голые ветки зимой маячил крест на куполе церкви «Всех скорбящих» – такой покой и радость были! Всегда поглаженная школьная форма, подружки, вечера самодеятельности. Про детский дом она знала только, что он вообще существует. Мама работала в школе, и она, не задумываясь, пошла в педагогический. «Педагог – это для женщины самая замечательная профессия! Полдня всегда дома! С семьёй!» – говорил отец, а мама недоверчиво кивала головой и не возражала. Мысли сейчас текли гладко, тихо, казалось, что это вот именно её московская комната, и эти двое спящих в ней, в такой же, как у неё, нет, – в той же самой кроватке.

Она оперлась лбом на руку и стала тереть его «Поторопиться надо, а то совсем без детей останусь. Ни своих, ни чужих в сорок заводить не будешь! Сорок – это старуха! Куда детей заводить, да и кто даст? Ни рожать, ни усыновлять… Что уж так крест на себе ставить?! – возмутилась она. – Никто и не ставит! Но мужика-то нет! Был, да, слава Богу сплыл! Перепугался! Женился, небось… уж, наверняка… А это перст судьбы, может. Разучились мы её голос слушать… Нет, не разучились, выходит… Надо уезжать, возвращаться в Москву и этих двоих с собой забирать… где жить, есть… и мама ещё помочь может… А вдруг, ещё найдётся сумасшедший, который и усыновит их? Ну женятся же на женщинах с детьми! Боже мой… Васька и Нинка! Сразу два! Васенька и Ниночка…»

Жизнь до сих пор представлялась ей достаточно плоской в негасимом, несмотря ни на что, романтическом свете. Она не размышляла о том, как выхаживать этих детей, сколько денег для этого надо – и где их взять, и на что жить.

«Может, и прав он был, когда упрекал: «Это из-за вас, мечтателей, у нас страна колченогая. Сколько лет уж! Всё о светлом будущем трепетесь, краснобаи! «Работать! Работать надо!» Это вас гнать надо»!

Вот и ушёл. Сам…

Неужели я до сих пор не успокоилась и люблю его? Может, он прав?! Сидела бы при кафедре и писала диссертацию, как предлагали… и при муже была бы, и сама бы чего-нибудь добилась… А так что? Ничего… Эх…»

Близнецы зашевелились, перевернулись и снова затихли.

Наталья Ивановна молча ушла к себе в кабинет. Вернулась. Снова ушла. Нашла Дусю и приставила к ним, а если появится Трындычиха, велела тут же предупредить. Она решила, что терять ей нечего – сор из избы, так с грохотом: милицию вызвать, свидетели есть, протокол и всё, как положено, оформить, и в суд!

«Тихая-то я тихая, да у всякого терпения кладовая пустеет! Всё!»

Но никто не пришёл, и грохота никакого не было. Дуся позвала её, когда дети проснулись, она побежала в изолятор и, не входя, через щёлку наблюдала, как сестра помогает брату одеться, а он смотрит на неё такими глазами, что она почувствовала слёзы в собственных. Вдруг, спохватилась, почему она в таком напряжении и так стиснула ручку двери, что стало больно ладони от врезавшихся в неё ногтей.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?