На кресах всходних

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава девятая

Под утро пошел дождь. Ромуальд Северинович, проследив, чтобы останки убитых были собраны в одну телегу и накрыты рогожей, поехал в Порхневичи: надо было узнать, как прошла ночь в родовом гнезде. Сивенкову, все еще дрожавшему от страха, велено было навести порядок. Легко сказать!

– Не трясись, они сами теперь трясутся. На тебе наган. Патронов там нет, держи за поясом, чтоб было видно. Ни с кем сам не заговаривай. Только командуй. Гляди мрачно.

Управляющий кивал, но внутри у него уже абсолютной веры в хозяина не было. Вон оно как обернулось с игрушечным бунтом, не все на свете знает волчара.

Дома у себя на дворе Ромуальд Северинович встретил целое войско. Тарас и двоюродные братья, тревожные, с уже переделанными в копья косами. Хозяин спросил, не появлялись ли чужие.

Не было, всю ночь простояли у колодца, никто не мелькнул.

– Где Сашка?

Тот явился понурый, без всякого гонора в фигуре. В синяках. Спорить было трудно – запорол дело. С ним Коник, Гордиевский, Жабковских двое.

– Ну, что? – допрос Ромуальд Северинович вел, не слезая с коляски. Дождь сеялся на него, не причиняя вреда, а Сашку и прочих как-то сразу промочил, они дрожали.

– Это Дубовик и Целогуз все перебаламутили, – сразу повел версию дядька Сашка.

– Пили?

Сашка замялся. Если по правде – пили повсюду: и на Тройном, и в Гуриновичах, наверняка и те новосадовские, кого уж совсем никто не ждал, тоже пили. Как только скользнул в народную толщу слух про бунт, стали готовиться. Все бегали к Волчуновичу. Сахонь лично разъезжал накануне с большим бутылем, наливал легко, где только коня взял.

– Не понимает народ такого – бунт на шутку! – шмыгнул носом Сашка.

Спутники его закивали, подтверждая, что не может народ понять такого.

Очевидно, в самом мирном крестьянине тлеет пламя, готовое запалить факел погрома, только намекни.

– Порешили хороших людей. Лучших господ ведь не было в округе. Так ведь дело не сойдет. Следствие приедет.

Мужики стояли смирно-смирно. Они все понимали и даже жалели, что так вышло. Но вот видишь, вышло же. Им было страшно. Слово «следствие» так просто скрутило внутренности.

Сашка порывисто вздохнул, он чувствовал себя виноватее других: все же ему было поручено не допустить того, что произошло, – но вместе с тем он ведь был и потерпевший. Как его стегал Целогуз и как попал по нему цепом Дубовик! Да, он стоял на защите, но что он может один! Сам-то Ромуальд спасал Сивенкова, в то время как толпа с дрючками и каменьями да с огнем кинулась на большой дом и порешила и бар, и деток ихних.

Ромуальд Северинович мог объяснить, почему вел себя именно так: в голову не могло прийти, что мужики из Гуриновичей и Тройного хутора могут быть по-настоящему опасны. Про новосадовских и более дальних даже не думал. Опасными считал только дезертиров: чужие, лихие, пьяные люди; если от них отбиться, то и все в порядке.

– Дезертиры, – тихо, как бы пробуя ситуацию, сказал дядька Сашка.

– Чего «дезертиры»? – недовольно глянул на него пан Порхневич. И тут до него дошло: – Да, дезертиры. – Он длинно, можно сказать, сладострастно чихнул. – Запомните все и всем передайте, чтоб каждый знал, как Отче наш: всю бучу навели дезертиры. Подожгли, людей побили и по реке сбёгли.

Дядька Сашка внутренне сразу ожил – кажись, рисовалась возможность выскользнуть из страшноватой истории. И уже думал дальше:

– А кто их привел? Кивляк?

Ромуальд Северинович еще раз чихнул. Вообще-то было бы неплохо подсунуть будущему следствию этих жестоковыйных мельников: какой они кусок печени у него отгрызли своими капризами. Но нельзя.

– Про Кивляков забыть всем, и не видел их никто. А теперь идите грейтесь.

Днем прибежали сказать – прикатило следствие. Скоро. Пришлось ехать обратно. Издалека заметил – по дымящейся еще кое-где, несмотря на дождь, оранжерее ходят две худые черные фигуры в сопровождении Сивенкова с зонтом. Один черный – отец Иона, только его не хватало! Другой – на вид просто одетый в узкую шинель мальчишка в фуражке с лаковым, мокрым от дождя козырьком.

– Бурышкин, дознаватель.

Ромуальд Северинович отметил: только дознаватель. По размеру дела полагался целый судебный следователь. Черкая в осторожно раскрытой тетради, молодой человек объяснил: поджогов на неделе уже три в округе, правда, там, ближе к Кореличам и за Кореличами, да к тому же некомплект во всех службах.

Это было давно известно пану Порхневичу. Тут и не сразу сообразишь, хорошо это или все же нехорошо. Серьезного формального разбирательства бояться, скорее всего, не стоит, нету в уезде людей. Но, с другой стороны, какой силой обладает бумага, запечатанная печатью такой власти? Насколько вчера взятый торфяник – его торфяник?

Сходили в ту часть дома, где погиб Андрей Иванович. Смерть была неясная, нашли его раздавленным поперек роялем. То ли его засунули туда, то ли сам пытался там спрятаться, а инструмент на него обрушили.

– Елизавету Андреевну я возьму с собой, – сказал отец Иона, – она пока не в себе.

Дознаватель кивнул, он уже знал, в каком состоянии мать ребятишек, которым кто-то – дезертиры, надо полагать, – размозжил головы. Об угол. Непонятно зачем. Зверство.

В отдалении небольшом все время двигалась кучка мужиков, никак не укрывающихся от дождя, словно принимающих его как предварительное наказание. Ромуальд Северинович кивнул в их сторону, обращая внимание дознавателя:

– Мужики здесь мирные. Это все пришлые, что с фронтов бегут. Налетели ночью. Вот, господин управляющий из ружья в них стрелял, самого чуть жизни не лишили.

Бурышкин кивал и что-то быстро писал в тетрадь, стараясь не пустить туда сыплющиеся вокруг капли.

Сивенков что-то шепнул на ухо хозяину.

– Вон там, иди сюда, да ты.

От маленькой толпы отделился длинный, унылого вида мужик.

– Это Гунькевич, Василь. Запишите, господин следователь. Когда дезертиры подожгли конюшню, он выгнал оттуда коней. Спас. А сегодня утром пошел в лес и нашел. Всех привел?

Гунькевич закивал. Коней он действительно всех собрал – куда ж им было деваться, так и стояли в ельнике между Тройным хутором и ручьем. И девать их куда? Не присвоишь: все знают – барские.

– В Порхневичи мы их не пустили и в Новосады не пустили. Мой двоюродный брат Александр Порхневич вышел с мужиками, с дрекольем и косами к кузне, вот уже сходим поглядим. Кузнец подтвердит, он всю ночь вчера стучал, бороны об каменник наш ломаются, досыть працы, срочная чинка. – Пан Порхневич сбивался на мужицкую речь, вроде как стараясь затеряться в толще народа, потому что он, народ, никогда не виноват в силу своих размеров и темноты.

Отец Иона стоял рядом и молчал. Ромуальд Северинович решил не обращать на него внимания. Что-то этот гад знает, но пока помалкивает.

– Сын мой Витольд не пустил дезертиров в Новосады, там, на аллее тополевой. Я дал ему наган, он стрелял в воздух. Они, дезертиры, побёгли назад к речке, когда тут уже горело.

Бурышкин кивнул, на лице его был самый настоящий серьез и даже благодарность пану Порхневичу. Как бы он сам тут во всем разобрался. И слова были убедительные. Никаких жертв именно от нагана среди потерпевших не наблюдалось. Одного – рояль, других – об угол головенкой.

Дождь прекратился.

Бурышкин захлопнул свою форменную тетрадь, наведя внимательный и грустный взгляд на выгоревшую изнутри, похожую теперь на грязный огромный подстаканник оранжерею.

Ромуальд Северинович напрягся. Это был главный момент, стала записанная бисерным почерком версия основной и законной или еще нет?

– А куда ж они ушли?

– Дезертиры, – пояснил отец Иона вопрос Бурышкина.

У пана Порхневича ответ был наготове, и ответ отличный:

– А по реке, по Чаре.

– По Чаре?

«Будет и по чаре, если надо», – буркнул под нос пан Порхневич.

– Тут в имении были две лодки для плавного отдыха. Когда эти разбойники поняли, что им не пановать тут, весь народ поднимается против, так они в панике к реке, столкнули лодки и вниз.

– Там больше ничего, дальше? – снова проявил настырность дознаватель.

– Там мельницы Кивляка, арендатора, – непрошено пояснил отец Иона и поглядел на пана Порхневича.

И тот снова не растерялся:

– Да, мельницы, у Кивляка-арендатора сыновья такие бугаи, отбились, короче говоря, они от дезертиров. Те на лодках мимо.

– Вы с ним, с мельником, разговаривали?

– И вы можете поговорить. Только к нему надо теперь в обход, можно от Новосад заехать, можно от Порхневичей.

Бурышкин отворил тетрадь, что-то в ней высматривал. Вписал несколько обдуманных только что мыслей. Потом еще что-то. Закрыл, поскреб уголком тетради подбородок.

– А что там дальше? За мельницами?

Отец Иона и пан Порхневич чуть наклонились в его сторону. Одновременно поняли, что, по всей видимости, имеется в виду. Ромуальд Северинович развел могучими руками, отец Иона улыбнулся и тонко прошипел:

– Пуща.

– Там можно скрыться?

– Хоть с целым полком.

Бурышкин кивнул пану Порхневичу за образный ответ.

Пошел снова дождь, да злее, чем предыдущий.

Сивенков осторожно предложил откушать, раз уж такое дело – хоть на пепелище, да харчи.

Отец Иона отказался: у него неотложные надобности, людей надо отпеть и о графине позаботиться. Она не в себе.

– А где мальчик Турчанинов? – вдруг спросил батюшка.

Ромуальд Северинович опять-таки ответил быстро, как будто знал наверняка:

– Дезертиры с собой уволокли.

– Зачем он им?

– А иди спроси этих шальных, что у них в башках.

Бурышкин отошел на несколько шагов в сторонку и теперь стоял под яблоней, безучастный к происходящему, защищенный от дождя не только кроной, но и невидимой оболочкой, что дает ощущение выполненного долга.

– Дай ему пятерых мужиков на могилки, – шепнул Сивенкову пан Порхневич, – а вечером пойдешь по хатам собирать грабленое.

 

В круглом лице управляющего явилась некрасивая неуверенность. Ромуальд Северинович хотел было повысить голос, да нельзя было при таком собрании. Он поискал глазами, поманил к себе непреклонным пальцем Гунькевича.

– Сегодня начнешь чинить конюшню, бери там кого в помощники, кто еще старался. Потом овин. Закончишь – прощу.

Гунькевич расплылся в улыбке. Он хотел было канючить, что-де лишь в сторонке стоял, что было почти правдой, а его, кажись, отлепляют от этой истории подчистую. И можно не бояться человека из города с черной тетрадью, а конюшенку поправить – что это нам? Главное – прощение!

Сивенков понял.

– Только за стол вас посажу и пойду по дворам.

– Да, лучше сразу, пока добро не прижилось к новому месту.

Ромуальд Северинович знал, что руки мужика мгновенно срастаются с имуществом, только вложи его в них. Понизил голос:

– И Дубовика с Целогузом сюда. Пусть вон там, под липой, за флигелем ждут.

Сивенков кивнул.

После третьей большой рюмки со следователя слетела вся официальность и выявилась его подлинная на сей момент сущность – страстное желание пожаловаться. Накрыли у фельдшера Касьяна в торце флигеля, убывшего неделю назад по каким-то своим делам. Супруга Сивенкова имела ключи от всех кладовых, поэтому накрыто было щедро и даже с редкостями: например, имелись две банки французских консервированных сардин и сыр.

Бурышкин ел много, поэтому пьянел медленно. Рассказывал интересно, пан Порхневич со значительно большей отчетливостью представил себе картину нарастающего административного и документального хаоса на окружающих территориях, и его сильнее стал грызть червяк сомнения насчет законности полученных вчера от графа подписей.

Появился Сивенков, шепнул на ухо – пришли, ждут. Ромуальд Северинович опрокинул в рот налитую до краев рюмку и сказал Бурышкину, что вернется.

Дождь был мелкий, поэтому под густой липой было все еще сухо. Целогуз и Дубовик мяли шапки и не смели смотреть на подходящего к ним могучего хозяина. Дубовик был хлипкий, несмотря на фамилию, мужичонка, сильно вытянутый вверх, с гундосящим голосом. Нос у него был сильно поцарапанный, словно он именно им орудовал вчера на пожаре. Целогуз был меньшего роста, но с мощными, как бы раздутыми членами, толстый лоб, толстые губы, очень густые брови.

Ромуальд Северинович остановился напротив и стал молча их разглядывать. Они время от времени поднимали глаза и, обнаружив, что пан Порхневич все еще глядит на них, опускали взгляд.

– Ну, Петро, рассказывай.

Дубовик вздохнул.

– Ты ведь детишек за ноги да об угол.

Только вздох в ответ.

– Тогда ты, Леонтий, расскажи, как давил барина роялем.

Ответил Петро сухим хрипом:

– Бес попутал.

– И бимбер.

И все надолго замолчали.

– Ну, – прервал молчание Ромуальд Северинович. – Пошли бумаги писать. Сознаваться.

Оба стали переминаться, покашливать, в глазах быстрый ужас.

– Пошли, следователь, можно сказать, из-за вас приехал.

– Бес попутал.

– Бимбер.

Ромуальд Северинович отвернулся, сделал два шага в сторону флигеля, потом обернулся и погрозил пальцем:

– Только учтите, я все знаю, мне только свистнуть куда надо.

Оба рухнули на колени, прижимая к груди шапки.

Глава десятая

Никакого больше следствия не было, чего опасался Ромуальд Северинович. Об эмиссарах Временного правительства только поговорили, никто их вживую не видел. С осени стала власть устанавливаться большевистская, много ходило рассказов, что простые люди примыкают к присланным из городов личностям и образуют какие-то ячейки.

И обнаглел дядька Сашка. Он вдруг перестал быть ниже травы и изображать из себя жертву. Оказывается, ведь он был одним из вожаков народного восстания и пострадал от верных старому режиму дурней и предателей мужицкого дела. Увидел у племянника Тараса старую офицерскую фуражку, уговорил отдать, отодрал невесть от чего кусок красной бязи и запихнул за околыш. Расхаживал по веске героем. Нагло и полностью приписывал себе руководство восстанием во Дворце и ждал, когда его официально введут в какую-нибудь должность. Успокаивал состоятельного брата – не дрожи, мол, прикрою, когда встану на сильное место. Оно ему шло, по его прикидкам, всенепременно. Сам он все больше проникался уверенностью, что он герой революции. Ромуальд отчасти с усмешкой, а отчасти и всерьез отгрузил ему ночью, чтоб никто больше не раскатал губы, пару мешков муки. И когда дядька Сашка в его присутствии развирал все шире свою героическую былину, только усмехался в усы. Целогуз, Дубовик и другие активные участники погрома помалкивали, и даже более того – поддерживали байку про революционные подвиги дядьки Сашки.

Но исторической стихии, что возобладала над территориями вокруг Далибукской Пущи, было недосуг оплодотворять должностные фантазии революционного бобыля. Настал слух: Красная армия пошла на запад. Обернулось вскоре другим слухом: Тухачевского сильно тряхнули под Варшавой.

Ромуальд Северинович прислушивался да с собой советовался. Как себя вести-то при таких бурных и, главное, непредсказуемых переменах? По бумагам, запечатленным господином Котляревским, он был вроде как подлинный и однозначный владелец дворецких торфяников и рощ, что за ручьем. Местные людишки – это Ромуальд отметил давно – картузы стали при его появлении сдирать с башки с большим чувством, чем прежде. И чувство это было не столько прежним – признание богатой силы, а немножко в нем чудилось трепета под названием «отец ты наш, заступись, никому мы не нужны, ты один тут с правдой в голове и кое-какими кулаками».

Пан Порхневич, с одной стороны, эти знаки внимания принимал, а с другой – все старался вычислить, не будет ли при перемене политической погоды ему за эту мелкую славу какой-нибудь закавыки по новому закону. Да и людишки – сейчас льнут, а после так и пнут, стоит тебе чуть ослабнуть.

Стал часто закладывать бричку и наведываться то туда, то сюда. Лавочники в Новогрудке и Волковыске всегда всё знали, уверенно обо всем рядили, но всегда ошибались. Готовились поклониться германскому порядку, да он как-то сам собой рассеялся, даже толком его не попробовали. Выбросили товар на прилавки, а тут красный гегемон, и давай все хапать по праву революционной ситуации. Еле малую часть спасли по подвалам. Совсем зажурились – а тут опешили под Варшавой самого Тухачевского, и побежали краснопузые, бросая награбленное.

Генадя был уже старшим приказчиком в пивной лавке пана Вайсфельда в Волковыске. Интерес к экспансии на дворецкие торфяники значительный гродненский богач временно утратил, был занят делами в губернском центре. Давно понял: на этого младшего Порхневича можно положиться. Отец Иона – давний исследователь местного народа – сделал такое наблюдение: коли уж белорус обретет над собой начальника, то станет тот начальник ему ближе отца родного, все отдаст белорус, чтобы ему угодить, видя в этом специальную такую честность. Причем, в отличие от хохла, искренне, без заднего черного подсмысла. Душа белоруса чиста, как полотно, стиранное лучшим мылом.

Генадя часто и подробно сообщал дяде все перипетии уездной торговой жизни. Глаз у него был острый, разумение основательное. Ромуальд Северинович понял эту рябь событий так: не надо делать никаких рывков, выгоднее приглядываться. Привозимые в город мелкие партии простого сельского товара – мешок пшеницы, пару решет с яйцами, бочонок меду – Генадя сразу отхватывал и распихивал, ибо знал куда. И рассчитывался той валютой, что была в ходу на тот момент. Были большие царские бумажки с толстой теткой и синим штампом у нее на груди, были темно-пестрые керенки; устойчивостью какой-то повеяло, когда племяш бросил на ладонь Ромуальда большие белые монеты с мощными орлами. Злотые. Пан Порхневич всегда, перед тем как ехать обратно, отправлялся в трактир «Империал», где солидно, хотя и без особенного шика, обедал. Официанты его знали, сам пан Омулькевич, управляющий заведением, приветствовал его, случись ему оказаться в зале. В этом провинциальном и просто одетом пане Порхневиче было то, что более всего впечатляет людей из обслуги, – самостоятельность. Он всегда давал на чай немного, было понятно: не жадина, хозяин. Он всегда ел свой сытный обед и выпивал полштофа водки, что бы там, на улицах истории, ни происходило. Можно было сказать, что пан Порхневич распространял веру в самого себя, и ему были многие благодарны за факт его вроде не пышного, но прочного существования.

Навещался им и пан Бартошевич. Странно, но с очевидным и повсеместным оживлением польского духа старик стал чахнуть. Все вокруг приобретало новый, остро польский смысл. Кажется, радуйся, а он хворать. И речка искрится по-польски, и ветла наклонена польской светлой печалью, и все прежде возносившееся перед польским скукоживается и норовит мимо по улице пробежать, униженно кланяясь.

Ромуальд Северинович некоторое время рассчитывал на то, что в начинающейся жизни его польская половина, пусть и не всеми признанная, тоже пойдет в рост и ему перепадет, он будет важным кустом на новой государственной клумбе. Первый сигнал отрицательного вида пришел как раз из костела. Витольд, Тарас и Донат отправились на службу, предварительно выслушав подробное наставление отца, что им говорить на исповеди. Вернулись битые и угрюмые.

Что такое?

Лелевичи.

Ах ты, Матка Боска!

Тот случай с перевернутым возком наглого кореличского шляхтича дал новый росток.

Мы не пыжились, мы не ставились, даже в костел не успели войти, объясняли сыновья. Лелевич Анджей, самый негодный и напрасный человек во всей округе, но с самым выпущенным на поверхность гонором, стал задирать провинциальных парней, высмеивая их одежду, простые сапоги и неловкую повадку. Мол, чего вы, мужичье сиворылое, кровь собаки безродной, прикатились в святое место! Обиднее всего, что к Лелевичам присоединились и другие. Ромуальд Северинович расспросил фамилии, сверился со своим списком – среди налетевших были и сынки должников, и сами должники. Плохо дело: решили, что при новой власти платить не придется.

Парни ждали от отца решительных шагов, а он задумался. Съездил к ксендзу Бартошевичу, тогда и увидел, что тот слабеет. Ксендз-то на его сторону встал, да только на словах. Объяснил то, что Ромуальд и так понимал. У этих лайдаков, Лелевичей и прочих, не просто национальная гордость из-за польской военной победы, но и прямая корысть, новая власть посечет в мелкую лапшу все долговые счета, если они от неполяка к поляку.

– Наши жиды уже плачут, – закашлялся Бартошевич.

– Но я ж не жид, – жутко пожевал губами Ромуальд Северинович.

– Но и в полнейшие поляки тебе не дадут выйти. – Ксендз закашлялся, ему внесли чашечку лечебного питья. – А может, и пробьешься.

Уехал. Ладно. Пока погодим. Драться к костелу ездить не будем. Пока. И векселя попридержим, дела исправятся, не может нормальная власть, какой бы польской она ни была, отменить все долги и правила. Ну, с жидами куда ни шло, им не впервой терпеть, они всегда вывернутся, ну а ему, Порхневичу, за что страдать?

Во время очередной поездки в Волковыск столкнулся в «Империале» с совершенно неожиданным паном Вайсфельдом. Этот мосластый, тяжело ступавший старик с большой белой бородой, презрительным моноклем, в черном костюме из английской шерсти, с такой толстой цепочкой для часов, будто их стрелки показывают особо важное время, Ромуальду Севериновичу нравился, хоть и еврей. Особенно невозмутимой общей манерой. Выправкой, сединой, моноклем – всем.

И даже это отношение сверху вниз Ромуальд Северинович простил твердому джентльмену, он умел признавать значительность в людях. Но простил не без внутренней ухмылки: хочешь превозноситься – превозносись, но ведь если всю картину окинуть – выиграл-то он, мужикошляхтич, а не гродненский торговый лорд. Судя по косвенным признакам, Лев Абрамович эту свою неудачу признал для себя необидной, ни личного, ни коммерческого зла не затаил, вон и Генадю продвинул по службе.

Состоялся обед. Причем состояться ему было трудно. На кухне заведения – пан управляющий виновато и даже удивленно развел руками – ничего нет из пищи, какую можно было бы предложить таким господам. Ромуальд Северинович принес лично из своей коляски решето с яйцами и шмат сала. Цыбуля-то е? И заказал яичницу. Огромную.

– С салом? – немного смутился пан Омулькевич.

– Напшут! – скомандовал мощный гость.

Подали также самогон из Пущи, «фабрика» Волчуновича работала с полной нагрузкой, и теперь можно было не таясь транспортировать в город. Налили в штоф с царским гербом.

Лев Абрамович сначала кашлянул с сомнением, увидев на крахмальной скатерти скворчащую сковороду с раскаленной свининой, но, не сказав ни слова, вооружил руки серебряными инструментами и стал есть с совершенно внеконфессиональным аппетитом. И заговорил о том, что революция прежде ударяет по самым хрупким достижениям цивилизации. Вот, например, гастрономия – никакой возможности нету следовать своим пищевым привычкам.

 

– Сегодня вам подадут яичницу из двадцати яиц, и больше ничего, а назавтра – кусок конины, а в третий день – каких-нибудь моченых яблок. Ведро. С голоду помереть вроде бы не помрешь, но о маленьких застольных радостях жизни придется пока забыть. Еда – удовольствие, доступное человеку в любом возрасте. В моем – это чуть ли не единственное из удовольствий.

Ромуальд Северинович обратил внимание, что к рюмке собеседник не прикасается. Лев Абрамович сказал:

– Вот я привык утром выпивать большую чашку такого напитка: половина кофе, половина какао и буквально одна капелька рома. Без этого декохта день мой пуст. Отчего, скажите мне, владельцу трех фабрик не позволить себе такой слабости? Сейчас нам принесут чай, и это будет ужасный чай. Раз уж у нас была сытная яичница, больше нам ничего не положено.

Принесли чай, пан Омулькевич с ужимками извинился за его качество.

– Вот видите, – сказал господин Вайсфельд, достал из кармана трубку, коробку для табака и не спеша снарядил устройство для курения.

– Еще неделю назад, пан Порхневич, я бы сказал вам ту же самую речь, но совсем другим тоном. Я бы бодро утверждал, что все это скоро пройдет. Россия со своей революцией теперь от нас за границей, а у себя тут мы худо-бедно, быстро-небыстро наведем порядок. Появятся не только лососина и клубника со сливками. Я бы сказал, что мы как-нибудь закончим это дело со стекольным цехом, я готов разумно вложиться. Теперь я вам пока этого не скажу.

Сквозь клуб выпущенного дыма Ромуальд Северинович пытался рассмотреть выражение лица собеседника. Лев Абрамович затянулся еще раз:

– Почему вы не спрашиваете, что у меня есть вам сообщить? Вы демонстрируете выдержку или вы демонстрируете вежливость?

– Не хочу мешать маленькой радости.

– Да, трубка – как старая супруга… Скажите, вы что же, не слыхали о решении сейма?

Ромуальд Северинович помотал головой.

– Они там в Варшаве решили наградить героев. Они победили красную конницу и теперь будут раздавать подарки. А поскольку Польша хоть и самостоятельная теперь… Богатство и свобода в разных карманах у Бога. Он выдает их по отдельности и по очереди.

– Значит, – пан Порхневич выпил сразу половину высокого винного фужера для вина, налитого самогоном, – будут раздавать земли?

Вайсфельд с неожиданной быстротой выхватил мундштук из губ и коротко ткнул им в сторону собеседника:

– Поняли, да-а. Тем более – где? Вы подумали? Считаю, вам надо подготовиться к худшему. – Он опять затянулся. – Я к вам хорошо отношусь, поэтому скажу всю правду. Дворец ведь до последнего восстания принадлежал какому-то пану, хоть и не вельможному.

Ромуальд Северинович сглотнул, удерживая сивушный, прущий наружу дух.

– Можно без гадалки сказать – какой-нибудь Суханек отличился под Варшавой и уже бегает с документами по коридорам министерства. Я не буду спрашивать, в каком состоянии ваши бумаги, но думаю, что новые бумаги перебьют старые.

Расстались дружелюбно, но Ромуальд Северинович не мог не отметить, что старый лорд поставил-таки его на место. После этого сообщения почти козырный для Порхневича расклад вокруг Дворца, что случился после пожара в имении, оборачивался набором самых ненадежных фосок, побиваемых чем угодно, лишь бы с польскими водяными знаками.