Зима торжествующая. Роман

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава восемнадцатая

Крушение моего хитрого миллионного плана, признаться, окончательно сбило меня с толку. Главное же – я совершенно не понимал, что теперь делать с Машей. Гнать её на улицу я не хотел, да и не решился бы ни при каких обстоятельствах (бывают сволочи сильные, а я слабенькая), Филиппов же, которому я при случае напомнил о девушке, вдруг обнаружил полное равнодушие к её судьбе. Впрочем, невзначай осведомился – не осталось ли у неё каких-нибудь фотографий из квартиры в «Алых парусах»? Я немедленно подхватил – дескать, Маша действительно намекала на некую пикантную коллекцию. И тут же верноподданно поинтересовался – не желает ли, мол, дорогой руководитель поручить мне разобраться в деле? Мои услуги он, однако, не принял – то ли я плохо сыграл свою роль, и он что-то заподозрил, то ли решил залечь на дно и подождать естественного развития событий. Разумеется, на деле никаких снимков у нас не имелось, да и они в любом случае были бы бесполезны без согласия Маши на участие в игре. Я оказался в патовой ситуации – с блефом, который можно было, подобно сигаретному дыму, развеять одним взмахом ладони с одной стороны, и бездомной и больной девушкой, совершенно не желающей сотрудничать – с другой. Надеяться можно было лишь на то, что рано или поздно у Филиппова не выдержат нервы, и он купится на мою фальшивую карту. Тогда я выступлю мнимым посредником между ним и Машей, и дело всё-таки выгорит, хотя и не с таким шиком (и, конечно, не в том масштабе), как я ожидал. Но время и тут работало против меня – синяки постепенно проходили, раны заживали, а вместе с тем и шансы наши таяли…

Ещё одним ударом оказалась депрессия Маши. Через месяц после операции врачи, наконец, сняли повязку с её глаза. Лицо оказалось повреждено не сильно, однако под самым глазом, от кончика века до переносицы шёл уродливый багровый шрам, похожий на раздавленного червяка. О том, чтобы избавиться от него окончательно не могло быть и речи. Девушка закрылась в своей комнате (я отдал ей бывшую спальню матери), и целыми часами рыдала, не пуская меня и отказываясь от еды. Я чуть ли ни ночевал у её двери, упрашивал образумиться, напоминал о будущем, о близких, которые её любят. Но это только усиливало слёзы, из чего я, кстати, сделал неутешительные выводы об её семейной ситуации. Со временем Маша начала приходить в себя – стала принимать пищу и, пусть и на короткое время, но выходить из комнаты. Дважды она заглядывала в мой рабочий кабинет, и каждый раз по нескольку минут стояла в дверях, словно собираясь заговорить о чём-то. Но, так ни на что и не решившись, уходила. Я не догонял её и не расспрашивал, но в душе ликовал, предчувствуя, что, переварив свою трагедию, она всё-таки схватится за идею о мести. Однако, случилось нечто совершенно неожиданное. Однажды утром Маша собралась и отправилась прямо к своему обидчику домой. Подробности этой истории, и то очень обрывочные, она поведала мне лишь несколько месяцев спустя, и, по большей части, о ней я сужу лишь по слухам да со скудных слов самого Филиппова. Достоверно известно то, что дома она своего кавалера не застала, зато встретила любезную супругу, которая была так ошарашена этим нежданным визитом, что, вопреки своему характеру, не закатила тут же один из своих знаменитых скандалов, а, усадив девушку в гостиной, терпеливо выслушала. Маша битый час подробно рассказывала о квартире в «Алых парусах», о подарках, поездках, и о любовных ласках любезного Алексея Анатольевича. Посреди разговора она, кстати, сдёрнула повязку, которую носила на глазу, и продемонстрировала женщине своё изуродованное лицо. Судя по дальнейшим событиям, на Филиппову эта беседа произвела неизгладимое впечатление. О проделках мужа она, как уже упоминалось, имела некоторое представление, но, очевидно, не подозревала в них такой драматической глубины. Подкупила, конечно, и скромность девушки, которая, не требуя ничего для себя лично, только просила повлиять на мужа «чтобы больше никто не пострадал». Филиппов немедленно был вызван с работы для объяснений. Дома он кроме жены застал Машу и Филиппова-старшего, которого боялся пуще чумы. Я, наверное, отдал бы почку, чтобы посмотреть на физиономию дорогого начальника, когда тот, переступив порог собственной квартиры, наткнулся на эту весёленькую компанию. Порка продолжалась не меньше трёх часов. По итогам её наш герой лишился квартиры в «Парусах», счета и карты его подверглись строжайшей ревизии, а сам он оказался фактически под домашним арестом – отныне выезжать куда-либо, кроме работы, ему категорически запрещалось. Говорили, кстати, что во время экзекуции он расплакался как пятилетняя девочка, размазывая по красной мордашке сопли и слюни, и битый час ползал перед женой и тестем на колени… Что касается Маши, то ей предполагалось выделить некую сумму на лечение, и даже снять жильё, однако она ото всего благородно отказалась. Там, разумеется, никто особенно не настаивал.

Мне о происшествии Маша не обмолвилась ни словом, и потому события дня следующего оказались полной неожиданностью. Филиппов с утра вызвал меня в кабинет, и устроил жесточайшую экзекуцию. Я оказался виноват во всём – и в том, что не следил за девушкой, и что не запугал её как следует и, наконец, в том, что не вывез куда-нибудь из Москвы «как мы договаривались» (в реальности о том и речи не было). Я думал, что Филиппов теперь выгонит меня к чёртовой матери с работы, однако, он, видимо, струсил. Ведь его жертва всё ещё жила у меня, и кто знает, к кому она отправится в следующий раз? Он сглупил – притащил её пару раз к каким-то своим родственникам и близким друзьям, и некоторые адреса она могла запомнить. Мне было строго-настрого наказано сидеть дома, никуда не пускать Марию, а кроме того, я получил из неких тайных сбережений довольно приличную сумму на лечение. Деньги, к слову, в самом деле ушли врачам – я не взял из них ни копейки. Девушке вставили искусственный глаз, сделали хорошую пластику, и хотя шрам убрать окончательно не удалось, всё-таки различить его теперь можно было лишь вблизи.

С тех пор мы зажили странной, нервной жизнью, в которой и теперь я ни черта не понимаю. За пару недель мы едва ли сказали друг дружке и десяток слов. Маша всё время проводила в своей комнате, никуда не выходя, я же сидел у себя, занимаясь редакционными делами. После я узнал, что история с Филипповым стоила моей гостье немалой крови. Она и радовалась тому, что всё окончилось благополучно, и винила себя в том, что не смогла до конца соблюсти свою проклятую кротость. Разоткровенничавшись много после, она созналась, что, вид умоляющего и приниженного Филиппова неожиданно доставил ей огромное удовольствие, и более того, она с трудом удержалась от того, чтобы не толкнуть того ногой. Странно – она совершенно искренне не гордилась своим самоотверженным поступком, но эту секундную слабость, несколько принижавшую его значение, переживала ужасно, словно военачальник, одержавший победу в кровопролитной битве, но всё-таки упустивший вражеский флаг. Какими тонкими, изящными линиями вычерчивается порой характер!

Моя же деятельность вся свелась к ожиданию. Я не знал ни намерений Филиппова относительно девушки, ни того, какие выгоды можно перехватить в этой ситуации. Посвященность в его тайны была существенным капиталом, который со временем принёс бы значительные дивиденды, но чем больше я рассуждал, тем отчётливее понимал, что осуществление плана потребует от меня непомерных усилий. Главное – моральных. Придётся врать, юлить, выкручиваться – а подлость всё-таки не даётся в юности легко, что бы там ни рассказывали на мотивационных бизнес-тренингах. Мне всё чаще казалось, что я выбрал в жизни неверное направление, а все мои игры, начатые от скуки и злобы, зашли слишком уж далеко. Я словно стоял на перепутье, и впору было решать – делать ли карьеру, или попробовать себя в чём-то новом? В такие моменты я частенько поглядывал на Алексея, который со своим нелепым донкихотством был всё-таки очень симпатичен мне. Он жил чистой, правильной, хотя и несколько игрушечной жизнью, я же существовал словно по колено в дёгте, он шагал по широкой дороге с развёрнутым знаменем в руках, у меня же имелись лишь грязные делишки да тёмное, как нора, будущее, в которое предстояло протискиваться, потея и извиваясь…

Что до Маши, то после выходки с Филипповым мне стало видеться в ней что-то мрачное, почти мистическое. Она представлялась мне некой суровой Немезидой, спустившейся с Олимпа, чтобы разить грешников, и я, понимая за собой кое-что, без шуток побаивался её. Однако, вскоре стал замечать за своей Немезидой довольно странные поступки. Сталкиваясь со мной в коридоре, она застывала на месте и краснела. Когда мне приходилось глянуть в её сторону, поспешно отворачивалась, и кроме того, приобрела привычку без особой причины заходить ко мне в комнату, и интересоваться всякой ерундой, вроде погоды и времени. С изумлением я догадался, наконец, что Маша просто-напросто по уши влюбилась в меня. Впрочем, если рассуждать здраво, то иначе и быть не могло. Не зная ничего ни о моих отношениях с Филипповым, ни о планах на неё, она приписывала мне какое-то необыкновенное, рыцарское благородство. Рискуя жизнью, я спас её от могущественного злодея, заботился о ней, лечил, истратив на это огромные деньги (вероятно, все свои сбережения), при этом не требуя ничего взамен. Будь на моём месте Квазимодо, она, конечно, втрескалась бы и в него.

Масла в огонь подлил и Алексей, который время от времени навещал меня. Историю с Филипповым, которую я ему нехотя рассказал (надо же было как-то объяснить девушку), он раздул до небес, и расхваливал меня Маше на все лады. Прежде он относился к моей работе без особого энтузиазма, и я всё время чувствовал, что он чем-то пытается оправдать про себя моё тёпленькое буржуазное существование. Теперь же всё стало на места. Я, конечно, был виноват перед человечеством за то, что не вступил в какую-нибудь нищую благотворительную шарашку подобно ему, Алексею, но душу всё же не продал и, едва заприметив несправедливость, немедленно выступил в защиту униженных и оскорблённых. Всё это он, кстати, однажды с восторгом высказал мне. Я слушал, закатывал глаза и тосковал. Маша же, чуть ни подпрыгивала от восхищения. Обычно молчаливая, она часами расспрашивала Лёшу своим тихим, робким голоском о нашем знакомстве, моём характере, других подвигах, которые он тут же находил в памяти, на лету производя из мух слонов.

 

Вообще, с тех пор, как Маша поселилась у меня, Коробов стал показываться в моей берлоге намного чаще, и я то и дело замечал, что он бросает на девушку грустные и задумчивые взгляды. Впрочем, и посмотреть было на что – даже несмотря на своё увечье Маша была весьма симпатична. Роста небольшого, но зато стройная, с густыми русыми волосами, непослушной копной спадающими на плечи, с выразительным, несколько удлинённым лицом, вздёрнутым носиком, пухлыми короткими губами и выдающимся, несколько даже грубовато очерченным подбородком. Не знаю, собирался ли он за ней ухаживать – во всяком случае, ни разу не спросил меня о том, свободна ли она. Ему, видимо, казалось, что у нас уже наклюнулись какие-то отношения, и, конечно, влезать между нами он ни за что бы не стал.

Глава девятнадцатая

Что ж, отношения эти в самом деле начались. Не помню, как всё случилось – кажется, был какой-то ужин при свечах, лишняя бутылка вина, тихая музыка, откровенные разговоры… Отчётливо помню лишь то, что во время нашей близости мне не давала покоя мысль об её уродстве. Я боялся лишний раз пошевелиться, мне чудилось, что стеклянный глаз вот-вот выпадет из глазницы, и я с отвращением предчувствовал его холодное влажное касание… Сами же отношения казались мне чем-то мимолётным, и я как-то по умолчанию полагал, что так же считает и Маша. Подоплёка была гаденькая – мол, должна же калека понимать своё место? Впрочем, это только чувствовалось на уровне эмоций, а не отчётливо проговаривалось, даже мысленно – разница всё же есть. Но тянулись месяцы, прошёл год, а мы ещё жили вместе. Я постепенно привык к ней, а она явно привязалась ко мне. Со временем она всё чаще заговаривала о свадьбе. Я редко спорил, хотя эти беседы раздражали меня. Мне виделось что-то даже оскорбительное в том, чтобы навсегда связаться с изуродованной содержанкой своего начальника. Зная историю и характер Маши, я понимал, что подобные штампы – не про неё, но всё-таки сердился. Наверное, я и сам немного поверил в своё необычайное благородство, о котором мне так часто твердил Алексей, иначе признался бы себе откровенно, что просто ожидал варианта получше…

Между тем появилась определённость и в отношениях с Филипповым. Случилось самое банальное и в то же время самое неожиданное из возможного: он помирился с женой. Она простила его, вернула доступ к деньгам, и даже разрешила кое-какие из прежних шалостей. Не знаю, почему я сомневался в этом, люди они были разумные и, главное, привычные. Тесть, кроме того, нашёл ему сладенькое местечко в новом министерстве по делам национальностей. Филиппов часто намекал прежде, что не забудет меня, когда пойдёт на повышение, и после этого назначения я с нетерпением ждал от него звонка. Я суетился, нервничал, злился, но, когда спустя месяц он всё же позвонил, неожиданно для самого себя отказался от приглашения. Не знаю, то ли тут сказались некие прежние размышления, то ли во время разговора мелькнуло на мгновение, как вспышка, какое-нибудь гаденькое воспоминание, но одна мысль о том, чтобы работать с этой мразью, улаживать её делишки, рыться в грязном белье, показалась мне невыносимой. Он уговаривал, даже настаивал, но я не уступил. Беседа наша, впрочем, окончилась на мажорной ноте. Филиппов пожелал мне удачи и наговорил множество комплиментов. Он обмолвился, кстати, о том, что я всегда ему нравился, потому что, дескать, напоминаю его самого в молодости. Я усмехнулся про себя – ровно то же я слышал несколько лет назад от Алексея Коробова. На каких, однако, странных тропках встречаются порой совершенно противоположные люди… О Маше он не сказал ни слова, я же от греха подальше решил не напоминать. Думаю, после примирения с женой он перестал так уж сильно бояться разоблачения – всё, дескать, можно решить. Не завидую я девчонкам, которым впоследствии не повезло столкнуться с ним на жизненном пути…

Некоторое время я продолжал работать в редакции. Впрочем, именно работы было мало – мне почти ничего не поручали, так как из-за своих делишек с Филипповым из газетного процесса я давно выпал, но в то же время боялись и уволить. Я переписывал кое-какие статейки, проводил летучки в своём отделе, состоявшем из двух вечно дремлющих пенсионеров, а в остальное время торчал в кабинете, попивая чай и копаясь в интернете. Всё это могло тянуться бесконечно долго, однако было смертельно скучно. Как-то утром я вошёл в кабинет главного редактора, смурного старика с усеянным красными бородавками лбом, и положил ему на стол заявление об уходе. Видимо, неопределённость моего положения вкупе с солидными связями сильно беспокоила его прежде, потому что ему большого труда стоило скрыть свою радость. Он даже улыбнулся, чего прежде никогда не замечалось за ним, став при этом ужасно похож на замшелый пень, вдруг освещённый заблудившимся в чаще солнечным лучом.

Первые несколько месяцев после увольнения я оставался фрилансером. Писал для онлайн-изданий, промышлял копирайтом, и даже черкал кое-что о путешествиях и чудесах науки в глянцевые журналы, вроде Cosmo, Vogue и Elle. Глянец платил больше всего – 300—400 долларов за статью, однако меня просто тошнило, когда я обнаруживал свой текст рядом с материалом об эрогенных зонах, десяти способах заставить мужчину покупать подарки, сплетнях об обитателях Дома-2, и прочей розовой блевотиной. Денег, конечно, не хватало. Работая с Филипповым, я получал от двухсот до трёхсот тысяч, живя затем на одну зарплату в редакции, был ограничен ста двадцатью, фриланс же давал не больше шестидесяти – и то в хороший месяц. Одни материальные трудности меня бы не тронули так сильно, однако на них наложился серьёзный психологический кризис. Уйдя из редакции, я перевернул страницу в жизни, но на обороте нашёл одну пустоту. Я отказался от гарантированной карьеры, от хороших денег, и ради чего? Чтобы за копейки писать всякую чушь в глупые журнальчики, да править бессмысленные статейки для мусорных сайтов? Для того, чтобы разобраться в себе, найти новые цели, требовалась большая внутренняя работа. Но с налёту её нельзя было сделать, и моё раздражение, как это часто бывает, выплёскивалось на самое очевидное. Деньги, которым я прежде не придавал значения, теперь превратились дома в главную тему для разговоров. Любая трудность – случалось ли нам с Машей экономить на продуктах, покупать технику попроще на замену прежней дорогой, или откладывать путешествие, становилась у меня поводом для нытья. Я жаловался на жизнь, вспоминал прежние времена, когда можно было ни в чём себе не отказывать, и монотонно, словно расчёсывая зудящую рану, одну за другой припоминал наши неприятности. Маша всё выносила кротко. Она очень наивно приняла мои стенания на свой счёт, решив, что потеря денег расстраивает меня только потому, что я боюсь вместе с ними лишиться и её. И потому, как могла, успокаивала, убеждала, что не бросит ни за что на свете, что согласна ради нашей любви сидеть на хлебе с водой, и так далее. Всё это, разумеется, со светящимися глазками (точнее – глазиком) и дрожащим голоском. Подобная сентиментальщина и всегда бесила меня, теперь же просто выть хотелось. Впрочем – отмалчивался, про себя копя раздражение. Странное это было время – глупое, жестокое, пустое.

Из него, из этого времени, вспоминается один эпизод, который обязательно надо рассказать – требует сердце. Как-то утром Маша ушла из дома до рассвета, а вечером прислала эсэмэску о том, что устроилась на работу в салон сотовой связи. Причиной тому были, конечно, мои постоянные жалобы на трудности с деньгами. Однако я не обрадовался этой новости, а испугался и разозлился. Врачи ещё запрещали девушке работать, и, кроме того, на недавнем приёме выяснилось, что у неё снова начало ухудшаться зрение. Я боялся, что переутомление в итоге приведёт к тому, что Маша перестанет видеть совсем. Волновался, разумеется, не за неё, а за себя – не хватало мне ещё возиться со слепой. Получив сообщение, я немедленно отправился в этот чёртов салон, чтобы уговорить её бросить работу. Располагался он на «Киевской», у входа в многоэтажный торговый комплекс. Это был длинный, очень узкий магазин с запыленными стеклянными стенами, вдоль которых длинными рядами тянулись полки с товаром. Машу я заметил сразу – в фирменной жёлтой маечке она возилась у витрины с какими-то аксессуарами, ловко и быстро расставляя их по местам. Я даже остановился, залюбовавшись на неё. И простоял так долго, минут десять. Странное чувство – смесь стыда, умиления и жалости, вдруг обездвижило меня. Впервые в жизни я переживал нечто подобное, и, клянусь, легче бы перенёс раскалённые иглы под ногтями! Я вспоминал о кроткой, бескорыстной привязанности девушки ко мне, и о том, как дважды обманул её – сначала попытавшись воспользоваться её горем в своих целях, а после – со скуки закрутив с ней роман. Вспомнил, что собираюсь обмануть снова – ведь рано или поздно я брошу её, и что тогда? Она останется совсем одна в чужом городе, униженная, больная, разочарованная… Я причинил и неизбежно причиню ей ещё столько зла, и вот она трудится, жертвуя слабеньким своим здоровьем, чтобы я мог лишний раз сходить в кафе или купить какие-нибудь чёртовы джинсы. Сердце тяжело бухало в груди, в голове копошилось чёрное, вязкое… Мелко сеялся холодный дождь, а я стоял, растерянно глядя то на Машу за стеклом, то на мокрые плиты тротуара, в которых тускло блестел жёлто-красный московский вечер, то на одинокую берёзу у входа в здание, чьи тёмные ветви, похожие на воздетые к небу в безмолвном отчаянии руки грешника, отчётливо рисовались на фоне ярких витрин.

Не знаю, что произошло со мной вдруг. Словно током ударило: захотелось ворваться в салон, упасть перед Машей на колени, рассказать ей обо всём и за всё попросить прощения. «И Филиппов на коленях стоял», – с какой-то даже радостью, резко блеснувшей в уме, вдруг вспомнил я. Целую минуту я боролся с собой, целую страшную, мучительную минуту в душе моей ломался лёд, шумел ветер и ревела талая вода. Как часто вспоминаю я этот момент! Решись я тогда – и, наверное, Бог во мне победил бы, и я, покаявшись, примирился бы с миром. Но я желал ненавидеть, хотел войны, и потому – проиграл. Сначала редко, а потом чаще, ярче замелькали прежние подозрения, сомнения, страхи. Наконец, воспоминание о Машином увечье жёлто-зелёной слизью хлынуло в сознание, заполнило старые, натёртые рубцы, и привычная холодная брезгливость, отступившая было на миг, вернулась на прежнее место. Я постоял ещё немного, а затем развернулся и ушёл, оставив на том мокром тротуаре своё сердце.