Za darmo

Записки писателя

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Проповедь и жизнь

I

Где-то, конечно, в пустыне, как полагается в хорошей легенде, жил суровый и благочестивый старец. Сухой, черный, с седой бородой до колен, с глазами, устремленными ввысь.

Путем долгой борьбы со страстями ему удалось победить греховные помысли, и в жизни своей не только не делал он ничего дурного, но даже и в уме не держал соблазна.

Одним словом, это был настоящий, доподлинный аскет, и, когда умер, он смело и прямо направился к райским вратам, заранее предвкушая все сладости вечной жизни в приятном обществе праведников.

На земле осталось только окончательно заморенное тело его, к которому стеклись толпы народа, ожидавшего многих чудес от тела святого. И хотя тело это все же испортилось и пустило тлетворный дух, но это нисколько не поколебало умы, а, напротив, едва ли не послужило к вящему торжеству идеи, ибо многочисленные проповедники прямо указали в этом торжество духа над плотию.

В честь святого старца были сложены прекрасные акафисты, и верующие ежедневно возносили по его адресу молитвенные прошения. Слава его росла.

Однако, когда душа святого с радостной улыбкой гостя, уверенного, что его ждут, толкнулась в райские врата, чья-то могучая рука вытолкнула его вон и крепко захлопнула тяжелую дверь перед самым носом ошеломленной и сбитой с толку души.

Душа святого присела на камушек у ворот и горько возопила:

– Я ровно ничего не понимаю!.. Столько лет я питалась акридами и диким медом, носила власяницу и вериги, учила приходящих самой лучшей жизни, бежала греха, не сделала ничего дурного, добра же сотворила сколько угодно, вырвала глаз свой, когда заметила, что он соблазняет меня… и вдруг!.. Меня не пускают в рай? Где же тогда справедливость, где смысл?.. Кого же тогда и пускать, если не меня?.. Бог знает, что такое!

Так сидела на камушке перед запертыми вратами обиженная душа и ныла до тех пор, пока не надоела всем.

И некий голос из-за двери ответил ей:

– А помнишь ли ты, как однажды тебе приснилось, будто ты изнасиловал женщину, заблудившуюся в пустыне?.. Помнишь, какою прелестный сон представил тебе эту женщину?.. Помнишь, как ярко приснились тебе ее руки, плечи и ноги?.. Помнишь, с какой яростью ты во сне рвал одежды, обнажая ее прелести и как сладострастно наслаждался ее телом и стыдом?..

– Господи! – в величайшем изумлении возопила душа. – Да ведь это же было во сне!..

– Если тебе, когда молчал хитрый разум и слова не имели силы, снились такие сны – хороша же была твоя душа!.. Ей не место здесь… пошел вон! гневно сказал некий голос и прогнал святого от райских врат во тьму, где к нему немедленно приступили нагие демоны, кривляясь и вопия бесчисленными голосами:

– Наш, наш!..

II

Неизвестно, какими судьбами святой душе удалось удрать от свирепых демонов, но доподлинно известно, что, со скоростью сорока зайцев в секунду пробежав обратно столь торжественно пройденный путь от земли к небесам, душа вернулась на землю и поспешно влезла в свой собственный труп.

Произошло, конечно, чудо неимоверное: труп воскрес к великому ликованию тысячного народа.

Правда, от него все-таки весьма заметно попахивало мертвечиной, но все же тело задвигалось и заговорило как ни в чем не бывало.

И даже больше того: оно сообразило, что ежели так, то нечего попусту и время терять на умерщвление плоти. Все равно это ни от чего не застраховывает: что же такое – мучайся, страдай, во всем себе отказывай, а потом приснится тебе какой-то дрянной сон – и все пойдет прахом!

Раз и навсегда отказавшись от всяких подвигов аскетизма, оно решило наслаждаться вовсю и пустилось по ресторанам, публичным домам, волочась за женщинами и напиваясь до положения риз.

Но так как звание проповедника добродетели даже более приятно, чем принято думать, душа бывшего святого нашла превосходный способ соединить воедино и ореол учителя жизни, и образ жизни более чем приятный.

Покинув пустыню, в которой в самом деле ровно ничего любопытного нет, она ушла в города и избрала себе карьеру писателя.

Это был единственный и притом очень остроумный выход из двусмысленного положения. Душа получила право, с одной стороны, не стеснять своего тела, с другой – с жаром проповедовать самые прекрасные и всем приятные истины.

Душа ходила по кабакам и валялась со всякой проституткой, но яро и бескорыстно осуждала грех и славила добродетель.

А чтобы не возбудить соблазна, душа пустила в обращение мысль, что до личной жизни писателя никому никакого дела нет.

Своевременно остроумная душа, конечно, умерла во второй раз, и окончательно неизвестно, куда ее взяли черти, но пущенная идейка оказалась весьма приемлемой и пошла в оборот.

III

Очень может быть, что такая легенда даже и существует, а если нет, то ее надо выдумать.

Факт тот, что ограничение контроля над личной жизнью писателя есть признанная истинами еще недавно я прочел приблизительно такую заметку очень видного и вполне почтенного критика об одном тоже очень видном и почтейном писателе:

«Говорят, что он ведет жизнь пьяную и безобразную, не выходит из публичного дома, скандалит и купается в грязи. Но что нам до этого? Мы не имеем права вторгаться в личную жизнь писателя».

А Толстой писал, что если он указывает правильный путь, то никто не имеет права глумиться, что сам он не идет по этому пути.

Правда, самого Толстого надо выделить из числа других: слишком велика и искренна была его фанатическая вера в правильность найденного пути. Ему просто не пришло в голову, что нет верстовых столбов на путях человеческих, невозможно поручиться за правильность указуемой дороги, и указание пути только тогда и имеет смысл, когда сам проводник может идти по нем, в строгом согласии ума и чувства, с каждым шагом ощущая действительные его преимущества.

Ибо какое право имеет человек думать, что путь правилен, если сам он не может идти? А вдруг потому и не может, что по этому пути и вообще двигаться нельзя?

И если для него нельзя, то почему другим можно? Почему он думал, что он не мог, а другие могут? Зачем, оставаясь на старом месте, других посылал он рвать тело и душу на неприступных скалах нового пути?

Толстой был прав в искренности своей, но такое оправдание, каким он воспользовался, очень скользко, и пользоваться им можно в самых гнусных расчетах, в беспримерной фальши и откровенной лжи.

Ведь вот не так давно на собраниях и печатно выступал один проповедник аскетизма, с жаром исповедуя презрение к плоти и ее требованиям во имя чистого торжества духа. И когда потом внезапно оказалось, что у него, исповедника отвращения к половой жизни, есть три одновременных жены, то никто даже и не сконфузился.

Это была его личная жизнь, и до нее, по установившемуся взгляду, никому не было дела.

Когда-то, в революционные дни, на общественном собрании я слышал пламенный призыв оратора-писателя идти на улицу и пасть на баррикадах со знаменем свободы в руках. Он говорил так горячо, так резко, так смело, что возражать было даже как-то неловко. Кажется, тогда никто не хотел идти на баррикады, но перед лицом такого непримиримого геройства нельзя же было показать свою трусость.

И надо же было случиться, что когда на другой день на Казанской площади черносотенцы атаковали красную толпу, загремели револьверы и все бросились бежать, я, по примеру одного сильного и твердого человека, стал загораживать дорогу бегущим, и первый, кто попал в мои объятия, был именно этот пламенный оратор…

– Куда вы? – возопил я в горестном изумлении.

Но он молча и очень ловко вывернулся у меня из-под локтя и защелкал калошами по тротуару с такой завидной поспешностью, что его не то что черносотенцы – собаки бы не догнали.

Я помню, с каким жаром и негодованием один критик громил порнографическое направление современной литературы… Этот критик уличен был в фотографировании пикантных поз с шансонетной певицей, приглашенной им за приличное вознаграждение.

Да не подумают, что я хочу кого-либо уличить и ославить. Если бы я находил это нужным, у меня хватило бы смелости выступить с открытым обвинительным актом.

Но я не только не хочу уличаться не хочу даже осуждать, ибо меня интересует фальшивое и лукавое утверждение неприкосновенности личной жизни, а не отдельные лица.

Вышеприведенные примеры, три из тысяч, я взял только для того, чтобы с помощью их дальше иллюстрировать свои положения о фальши и опасности догмата неприкосновенности личной жизни.

IV

Есть огромная разница между жизнью личной и интимной.

Никого не касаются отправления моего желудка, никому нет дела до поцелуев и объятий моих с моей женой – это дело нас двух, меня и ее.

Если я никого не учу, не утверждаю никаких истин и никого не зову, то самый отчаянный разврат мой, самая позорная трусость, самая откровенная грязь моей души есть дело моей личной совести, и если поступки мои не нарушают прав других людей, – им нет дела до меня.

Если как писатель я изображаю жизнь и не снабжаю свое изображение нравоучительством, моя личная жизнь не вторгается в жизнь других, и между мною – и художником, и мною – человеком, общество не вправе и фактически не может требовать тождества.

Но если я учу, если и слово мое звучит призывом или осуждением, я сам вторгаюсь в жизнь окружающих, и тогда они вправе требовать от меня согласия слова и дела или, по крайней мере, вправе, изучая мою личную жизнь, оценивать искренность моей проповеди.

Вообразите, что в первом из трех приведенных мною примеров красноречие оратора-аскета увлекло бы на путь умерщвления плоти многих людей, полных здоровой и сильной жизни…

Что во втором – все писатели поголовно отказались бы разрабатывать вопросы пола…

И потом и первые, и вторые, и третьи встретили бы своих учителей: одного – выходящего из публичного дома, второго – бегущего до лесу, третьего – снимающего купающихся дам и зачитывающегося из-под полы циническими книжками.

 

И в заключение оказалось бы, что умерщвлять плоть вовсе не нужно, на баррикады лезть по условиям момента было просто бесполезно и глупо, вопросы пола разрабатывать необходимо.

В таком глупом, унизительном положении оказались бы доверчивые поклонники учителей жизни. С какой горькой обидой сжались бы их сердца.

V

Дух и плоть должны быть воедино. В этом – красота и гармония жизни, в этом ее сила и правда.

И нет ужаснее и безобразнее разделения этих двух начал, ибо это уродство.

Нет ничего омерзительнее зрелища пьяного Вакха, верхом на бочке, с животом, залитым вином и пьяной рвотой, проповедующего красоту трезвой жизни.

Нет ничего гаже расстегнутого и грязного развратника, валяющегося на кровати проститутки и со слезами вопиющего о целомудрии.

Нет ничего позорнее труса, спрятавшегося в овраг и оттуда подуськивающего других на верную смерть.

И еще более омерзительно, гадко и позорно, когда писатель, надевая на себя маску учителя жизни, орет, что проституция – грех общества, а сам покупает за три рубля десятилетнюю девочку; кричит о высоте жизни и прекрасных идеалах, не выходя из кабака и торгуя словами, как товаришком, плачет о никчемности, слабости, трусости современников – не смея громко слово сказать и больше всего на свете избегая возможной конфискации своей доходной книги.

VI

Как просто, как художественно искренно и прямо писатель вскрывает жизнь, в ее убожестве, пошлости, разврате, трусости и пьянстве, выводя на посмешище и суждение всеобщее убогих чиновников, офицеров, легкомысленных дам, попов и уездных учителей.

И мы читаем и не возмущаемся, хотя очень может быть, что этим маленьким людям очень и очень больно, когда писатель копается в их душе.

Мы правы: надо вскрывать язвы жизни, надо бить пошлость и глупость, чтобы стало светлее и теплее жить.

Но когда кто-нибудь наберется смелости коснуться писательского мирка, какой гвалт, какая буря негодования подымаются среди нас!

Залезание в личную жизнь пасквиль, подлость, грубость и хамство!

Я помню, как покойный молодой писатель Башкин написал повесть «Красные маки», в которых приподнял уголок плотной занавеси над грязью литературного мира.

Его облили помоями, окрестили пасквилянтом, и речь зашла о бойкоте бедного, уже в ту пору смертельно больного Башкина. Я думаю, что это весьма благотворно посодействовало его скорейшей кончине, ибо видел, как страдал и волновался он.

А Башкин был одним из самых светлых людей в рядах литературы, и это засвидетельствовано многочисленными некрологами, воспоминаниями и помощью всех редакций, всех литературных учреждений и многих писателей и актеров его семье.

VII

Я повторяю, надо различать интимную жизнь писателя от личной его жизни вообще, и граница между этими сливающимися сторонами именно там, где он начинает учить и проповедовать.

И я не только признаю сам, я требую во имя его же блага вторжения общества в личную жизнь писателя.

Сам я не боюсь этого: никакая самая заманчивая и прекрасная мораль не срывалась и не сорвется с моего пера, если я сам не признаю возможным этой моралью спаять мой разум, мое чувство и мои поступки.

Мне многие возразят, что в моей индивидуалистической идее, с единственным законом «я хочу!» очень легко оправдывать свою жизнь.

Но я, во-первых, оправдания и не желаю, и, если мне укажут фальшь между словом и делом, я ее признаю без гнева и брани; а во-вторых, не следует ли из этого, может быть, только то, что именно этот закон и есть единственно верный, единственно чуждый фальши и разлада?

Может быть, это очень жестокий и, с точки зрения общепринятой морали, безнравственный закон, но тогда опять-таки надо подумать.

Идеалы очень хороши, но и мыльные пузыри очень красивы. А что, если жизнь по существу своему ничего общего с идеалами, рожденными мечтой и фразой, не имеет?

VIII
Эпидемия самоубийств

I

По некоторым причинам должен я оговориться, что отнюдь не собираюсь в своих «Записках» до дна исчерпывать темы и до конца проводить свои идеи.

И теперь, говоря об эпидемии самоубийств, черным кольцом охватившей нашу жизнь, я только хочу высказать ряд мыслей, возбужденных во мне этим зловещим и на первый взгляд непонятным явлением.

Непонятно оно, конечно, только для тех людей, которые смотрят на жизнь широко открытыми глазами, пытливо вглядываясь в самую глубь ее темной воды. Для огромного большинства все на свете очень просто, и объяснение вспыхнувшей эпидемии у него также ясно: виновата реакция, сделавшая жизнь скучной и бесцельной, разбившая яркие лозунги революции, придавившая Россию, точно туго завинченный пресс.

Это так легко – свалить все ужасы жизни на враждебный лагерь и думать, что лишь бы в России воцарилась конституция – и все будет так прекрасно, что никому и в голову не придет выпалить себе в голову или выпить бутылочку уксусной эссенции.

Таким образом вся вина переносится на кучку людей, стоящих у власти, а весь ужас жизни распыляется в представление о какой-то неприятной случайности в политической жизни страны, случайности, которая пройдет, и все наладится в голубом сиянии райского жития.

Конечно, конституция – прекрасная вещь; конечно, реакция-вещь до чрезвычайности гнусная; конечно, на многих лежит тяжелая вина; конечно, реакция кое в чем здесь виновата, и одним корнем, несомненно, эпидемия выросла из застоя в общественной жизни страны.

Но связь внешняя не есть еще связь внутренняя. Простой толчок может быть каплей, переполняющей чашу, и чаша всегда переполняется этой последней каплей. Иногда можно привести человека в бешенство некстати сказанным словом, которое в другое время он выслушал бы совершенно спокойно. Но думать, что в этом слове и есть все дело, – по меньшей мере неостроумно. Значит, кипела в человеке вся кровь, значит, раздергались и болели нервы, что достаточно было чисто внешней причины для взрыва.

Самоубийства бывают из-за любви, голода, потери чести, страха и разочарования в жизни. И любовь неудачная, и голод, и потеря чести, и разочарования, и страх в отдельных случаях бывают всегда и везде. Почему же в данное время они так участились, что образовалась целая грозная эпидемия, вот уже два года широко гуляющая по земле русской. Ведь нельзя же серьезно думать и серьезно говорить, что именно теперь особенно часты стали неудачные любви, особенно остро почувствовался голод, особенно усердно люди стали терять честь и особенно чего-то перепугались!..

Правда, омертвение общественной жизни способствует скуке и разочарованию, но тут не это одно… Ведь неужели люди, которые целые тысячелетия именно тем и отличались от животных и тем себя на высоту культуры вознесли, что не мирились с жизнью, не пугались ее ужасом, не опускали руки перед непреодолимыми силами, становившимися им на пути, и побеждали их при самых тяжелых обстоятельствах, теперь, оттого только, что переменилось политическое течение страны, вдруг потеряли охоту борьбы настолько, что начали вешаться, травиться и стреляться?

Нет, это не то. Это гораздо больше, страшнее и чернее.

Реакция – это еще бы ничего. Прошла бы реакция, и прекратилась бы эпидемия, как острая, но скоротечная болезнь. А между тем мы знаем, что такие эпидемии то и дело проносятся по лицу земли, и чем дальше, тем чаще. У нас же в России на нашей памяти это вторая эпидемия, а третья была немного только ранее, и о ней с темным ужасом писал Достоевский в своем «Дневнике».

Я не хочу сказать, что реакция ни при чем. Напротив – очень и очень при чем: она служит тем толчком, который сталкивает в пропасть повисший над нею, еле держащийся камень.

Но при этом толчке открывается скрытое, и из-под камня выглядывает зловещая приплюснутая голова того ужаса жизни, который в обычное время не виден и не слышен.

Реакция виновата постольку, поскольку наступившая тишина вскрывает пустоту жизни, и в тишине слышнее шепоты и шорохи смерти. Когда человек одурманен криком и движением, ослеплен сверканием огней и красных флагов, оглушен залпами, взрывами и грохотом большого, напряженного созидательного труда, он не задумывается над истинным смыслом жизни, не видит ее черной пустоты и не отдает себе отчета в том, для чего все это и чем все кончится. А когда наступают гробовая тишина и темнота, из мрака выступает пустой череп бессмыслия, и ясно слышен голос смерти, говорящий, что все проходит и во тьму уходит.

И когда в такое время учащаются случаи несчастной любви, потери чести и разочарования жизнью, то это именно только потому, что наступившая обыденность заставляет людей с особой страстностью кидаться на все яркое, все нервное и живое, от любви до игры включительно, и вызывает всевозможные эксцессы.

И любовь, и растраты, и непомерные запросы к жизни стихийно вытекают из протеста против будничной пустоты, и оттого больше шансов налететь на катастрофу и войти в тот тупик, откуда только и выхода, что смерть. И больше всего шансов на это для тех, кто или слишком силен, или слишком слаб, чтобы наполнить жизнь любовью, игрой, развратом и развлечениями.

Так вот где роль политической реакции. Она создала благоприятную почву для семени, зарытого в самой глубине земли. Но реакции будут всегда, и всегда по временам будет слетать дурман, спадать повязка с глаз и обнаруживаться мрачная пустота бессилия.

Для того чтобы жизнь не останавливалась ни на минуту, чтобы вечно гремел кругом грохот и мелькали в быстрой смене впечатления, нужно, чтобы у человечества был постоянный мираж какого-то крупного, большого дела. А это возможно?..

Чем дольше живет человек, тем меньше у него дел и увлечений. И как в старости у отдельного человека все меньше и меньше красок и движения в жизни, все меньше такого, что могло бы заинтересовать и обрадовать, так и у человечества с каждым столетием все меньше и меньше увлечений.

Погасают кровавые войны, исчезают герои, тускнеют и гаснут религиозные движения, суше и прозаичнее любовь, ремесленнее искусство… все притупляется, входит в рамки повседневности, кристаллизуется в скучную необходимость и умирает.

И чем дальше, тем чаще и чаще, в минуты затишья, будет перед человечеством вставать призрак вечной пустоты и бессмыслия жизни и шире, решительнее и грознее будут раскатываться волны эпидемий самоубийств.

Бороться с этим?.. Искусственно вызывать оживление? Уверять людей, что все прекрасно, что и любовь – сплошная поэзия, и героизм – величайшая вещь, и природа прекрасна в совершенстве, и жизнь вообще необычайно полна всяческого смысла… Зачем? Стоит ли?..

II

Все в природе подчинено одному и тому же закону: что не растет, то разлагается. Все зарождается, доходит до высшей точки, начинает гнить и умирает.

Странно думать, что человеческий дух вырван из этого закона, общего для всей вселенной, со всеми ее солнцами. Так или иначе, рано или поздно, зародившись где-то, в какой-то нелепой протоплазме, он, развиваясь, достигнет высочайшего предела и покатится вниз.

Обратите внимание на то, что в древности жизнью не дорожили, что смерть не была страшна, умирал ли сам человек или убивал другого. Потом все выше и выше подымалась любовь к жизни. Прежде никто не удивлялся, что родившихся слабых и калек безжалостно истребляли, теперь строят приюты для самых безнадежных идиотов и дорожат каждой каплей жизни до того, что преследуют уничтожение даже еще не появившегося на свет плода.

Любовь к жизни и страх смерти дошли до высочайшего предела. Если это еще и не предел, то он близок. А там, естественно, начнет слабеть эта слепая безудержная любовь, люди будут равнодушно смотреть на жизнь и так же равнодушно на смерть, и человечество умрет потому, что умрет его древний, окончательно обветшавший дух.

III

Когда появился мой роман «У последней черты», критика приписала мне проповедь самоубийства, а оттого ко мне повалили интервьюеры, точно к какому-то специалисту (как ходят к специалистам-профессорам во время эпидемий чумы или холеры), и стали приходить странные молодые люди и девушки, говорившие о своем разочаровании в жизни и спрашивающие совета: кончать им с собою или еще подождать.

Как в эпоху – Санина меня обвиняли в появлении знаменитых лиг свободной любви, к которым я, по правде сказать, столько же причастен, как и к лунному затмению, так и теперь некоторые спорые журналисты приписывали мне какое-то влияние на эпидемию самоубийств, и один критик написал даже, что Арцыбашев делает черное и злое дело, и лучше было бы, если бы он зарыл свой талант в землю.

Я думаю, что литература вовсе не так влияет на жизнь, чтобы даже самое великолепное художественное произведение отдельного автора могло произвести в ней ощутительный переворот. Тем более – переворот роковой и решительный. Литература влияет на жизнь в общей массе своей, самым фактом своей деятельности в течение десятков, если не сотен лет…

 

Но допустим, что это действительно так и что я повлиял на развитие эпидемии. Но и при этом – точно ли было бы лучше, если бы я зарыл талант свой в землю?

Почем знать!.. Герою моего романа, Наумову, его идея о необходимости самоубийственного уничтожения рода человеческого во имя прекращения бесполезных страданий будущего казалась величайшей гуманностью. Его противникам кажется так же искренно, что гуманность именно в продолжении и сохранении жизни во что бы то ни стало… И, если хотите, больше внутреннего смысла именно на стороне Наумова: если он жалеет, то жалеет нечто реальное людей, несомненно имеющих родиться на свет, на жизнь несчастную и бесцельную. Может быть, и ошибочно, не он жалеет то, что должно быть и не может не быть, раз жизнь не прекратится, как то угодно его противникам. А они… чего или кого, собственно, жалеют они при мысли о кончине рода человеческого?.. Тех, кто не родится?.. Да ведь жалеть можно только того, кто страдает или будет страдать, а души неродившихся даже и не узнают, какого великолепия они лишились, а посему в полном спокойствии пребывать будут в вечности небытия.

Каждый человек носит в себе Бог знает сколько зародышей жизни, и не только по причинам независящим, но и просто по закону природы огромное большинство этих зародышей не использовывается и погибает. Так ведь, жалея человечество, которое, допустим, в силу идеи и проповеди Наумовых не родилось бы, надо уж заодно терзаться и мыслью, что такое колоссальное количество зародышей, от первых дней органической жизни до нашего времени, пропало совершенно зря!..

Ужасно, мол, жалко, что они не родились все, не резались с голода, не сходили с ума, не страдали от неудачных влюбленностей, не мучились роковыми вопросами жизни, не боялись смерти и не умирали в приятных муках общей для всех агонии!..

Давно пора понять, что истина не может рассматриваться с точки зрения определенной пользы, определенного практического применения. Истина есть истина – и больше ничего. Ничего ни вредного, ни полезного в ней нет. Она безразлична к людям. Но в человеке заложено самой природой страшное, неодолимое стремление к познанию, оно толкается вперед самой природой, побуждающей человека болезнями и голодом, – и лучше узнать самую ужасную истину, чем тыкаться носом, как слепой щенок.

И если, с глубокой искренностью, я говорю о том, что вижу в жизни, хотя бы видел я там одни ужасы, – я нужен, и зарывать талант в землю мне вовсе не требуется. Ведь в конечном-то итоге еще неизвестно, кто ближе к истине: – я ли, – видящий в ней черную дыру, или мои противники, уверяющие, что она ослепительна, как весеннее солнце.