…И вечно радуется ночь

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– …Но мы хотим… – переходит на священный, но всё ж изуверский, шепоток. – Я хочу – ответного расположения! – и тут же довольно чётко, увесисто: – Наивно ли желание? Возможно… Отчаянно ли? Да, чёрт возьми!

«Отчаяние говорит этими устами? – размышляю. – Вот ещё! Ха-ха! Но отчаявшиеся святы и, конечно же, безумны где-то; не шаманы они, и не чернокнижники, но и аскеза чужда им также… А этот?».

– …И что же каждый раз получаю ответом?! – видя юркающие по лицу моему блики мыслей, Стиг воодушевляется. – Что получает ходящая за вами, как за младенцем, Фрида?!.. Что? Неприязнь… даже не равнодушие! Вот и теперь топчусь за порогом, предоставляя вам собраться с мыслями, привести себя, так сказать, в порядок…

«Нет, не отчаяние, и… вовсе никакое не чувство – текст! Машинописный, с помарками, опечатками, близкий к жизни, и отстоящий от неё, и всё-таки – не жизнь, даже не подобие. Текст! Писанина! Графоманство!».

– …И ответить-то не удосужились, не то чтоб открыть!

«…И словно речитативом, как в ораторе, схоласте, в нём этот выпестованный, выношенный загодя текст».

Пора была уже что-то сказать, и я спрашиваю, икнув:

– Вы будто бы затаили обиду?

– Обиду?! Да, если хотите, да! Всё здесь сделано и существует для вас, и даже замков в дверях… кхм, нет…

– И с этой обидой явились вы в номер, оплачиваемый дочерью моей по таксе люкса в «Плазе»…

– Речь не об этом, Лёкк! – смутившись, но нарисовав подобие искреннего возмущения, обрывает доктор.

– Разумеется, не об этом – не о комнате, не о столе, не о холодном кофе и пылающей печке; и не о жизни, и не о смерти, конечно… Как можно! Но… вот что, доктор: лучше б были замки в дверях, и лучше б запирались исключительно изнутри они, и лишь один ключ существовал в природе, без каких бы то ни было дубликатов, и лежал бы этот ключик, – хлопаю себя по нагрудному карману, – здесь – и тепло, и надёжно…

Смущение, если и впрямь это было оно, мигом минует.

– Вот оно как! – произносит он деловито и, кажется, заинтригованно, и плавно качает головой. – Что ж, непременно внесу чаяние это на ваш дебет, а будет оно удовлетворено, либо нет… Однако чего же вы ещё хотите? – пожимает плечами. – Какие вообще могут быть желания у человека, живущего… в довольстве на полном пансионе? Что за неосуществлённые возможности в равнодушии?..

Морщу лоб: коварен, опасен этот Стиг, – бухгалтер от Гиппократова семени, – хоть бы и так, но он добивается своего…

– Смелей, смелей! – бодро трясёт он моё несчастное плечо. – Я слушаю, и, обратите внимание, даже припрятал хронометр…

Желания? Возможности? Вот вам желания, и вот возможности:

– Откровенно говоря, милейший Стиг, и не чаял я лицезреть вас, несомненно, приятного сердцу моему человека, по такому куцему малозначительному поводу, – замечаю. – Поначалу, признаться, я едва слышал вас из-за двери – оно и понятно, ваш голос больше вкрадчив, нежели гулок, волнующ… Но осмыслив, кто за дверью… уверовав в это, как в чудо воскрешения… стал думать я, что не иначе анализы мои вдруг ни с того ни с сего обрадовали вас, либо профессору Фрейду во сне привиделось лекарство от хвори моей, и вот вы спешите поделиться со мной столь… безрадостным для меня (а, быть может, и для вас – кто знает!) известием. Логично было бы подумать с вашей стороны, что сей факт как раз-таки и лишил меня дара речи – оттого, собственно говоря, не случилось мне тотчас же засвидетельствовать вам глубочайшее своё почтение.

…И глаза потухли, лоб тускнеет – Стиг отступается… На время, конечно.

– Не знаю, как и реагировать на ваши слова, – проводит ладошкой по шарообразной лысине, – трудности понимания, должно быть, всё ж вы иностранец… Впрочем, любому культурному человеку известно, что профессор Фрейд – психоаналитик, и не имеет никакого отношения к…

– …К растениям и овощам, – прерываю его блестящими познаниями в собственном его родном наречии. – Да-с.

– К растениям и… – задумчиво повторяет он, и вдруг ласково-нетерпеливо: – Каким ещё растениям, каким овощам!?

– К госпоже Розенкранц, например, или к старому Хёсту, мешком лежащему за стенкой с открытым ртом, куда иногда залетают мухи – чем не растения, а?! Вот вы, господин Стиг, захаживали к соседу сегодня? Что если он уж мёртв, и завонялся?!

– Вот же вздор! Господин Хёст жив, это точно! – возмущается Стиг вполне себе уверенным тоном, ужасно скомкав, растрескав зеркало лба.

– О, стоит ли быть уверенным?!.. Той неделей, аккурат перед Родительским, не имел чести лицезреть я разлюбезной Фриды трое, холодных и бессердечных, суток, и был предоставлен сам себе. Что если и Хёстова сиделка, фрёкен Андерсен, не кажет носа к тому? Всегда ли молодой даме по душе соседство со старичьём?..

Стиг, смутно-недоверчиво:

– Это работа её, долг, в конце концов…

– Долг, долг… – разумеется. Всё преступив, всегда следуем мы долгу… Всегда ли? Вы молоды, ну, почём вам знать определённо? Подумайте: быть может, и впрямь не было её… К чему так легко отторгать вполне возможную вероятность? Скажу вам и так, милый Стиг: вероятность отчётливую, близкую к истине; всё ж таки господин Хёст – сосед мне, и непременно б слышал я, посещаем ли он – двери здесь, знаете ли, поскрипывают, а стены тонки.

– Вот ещё…

– А госпожа Фальк?!

– Что госпожа Фальк?.. – как будто вздрагивает он.

– Где она нынче?! Добрую неделю или того более её уж не видно – не слышно, место её за столом пустует – когда такое было?! Впрочем, чему тут удивляться…

Блуждающий взгляд доктора, окаменев, останавливается на моём лице – обсуждать вдову Фальк он явно не намерен; довольно и недвижимого, вероятно покойного, господина Хёста.

– А вы – озорник, Миккель Лёкк, – напряжённо улыбается он, по своему обыкновению, одним, на сей раз левым, уголком рта, даже не разомкнув ставших чуть менее розовыми губ, – но не кажется ли вам неуместным шутить подобными материями?

– А делать их источником прибытка… – отзываюсь.

Он разводит руками.

– Грешно, грешно… Хорошо, принимаю это за метафору, иносказание – удовольствуйтесь этим и будет! Выходит так, что оба мы в несомненном ущербе.

Слегка киваю:

– Наверное, наш ущерб и рядом не стоит с неудобством Хёстовым…

И что же: мы приходим к согласию, мы заодно? О, в спешке сокрыто злодейство – так что не спешите… не спешите, господин торопыга! Впрочем, мудрости и ему не занимать, он сам мог бы поделиться с кем угодно…

Устав ждать приглашения, ступает внутрь – высокая сухопарая фигура кажется здесь, у меня, инородным телом, извне занесённым в здоровую плоть вирусом. Обходит комнату кругом, задумываясь у картины, у кровати, подле шкафа – оценивающий собственное творение скульптор (а ведь меблировка и впрямь – дело лишь его дрянного вкуса), ни дать, ни взять; любуется чудным видом из окошка; затем, взяв единственный мой стул, ставит его спинкой к окну и присаживается непринужденно, закинув ногу на ногу – король на собственном престоле. Далее – великодушно-небрежный жест по моему адресу: дозволяю покамест садиться, дескать. Будьте любезны, я не горделив, усаживаюсь на кровать: та вновь жутко скрипит, а на лице доктора – ни следа забот, не минуло и нескольких минут, как всё схлынуло и морщины на его высоком выпуклом лбу разошлись, как грозовые тучи. Сидим, смотрим друг на дружку, синхронно хлопаем глазами…

Доктор делает вдох и открывает рот…

– Вы не хотите, всё же, узнать о господине Хёсте? – опережаю.

Выдумка – решил уже он, и довольно с этим!

– Ну, вот что, друг мой, – деловито и раскованно начинает он, – признаться, вовсе не о том я хотел говорить, не о быте, не о сёстрах… И о моих постояльцах – довольно, слышите! С иным намерением здесь я, но своим положением вы меня просто-таки огорошили… Гм, ну что ж…Странно: я стал куда больше терзаться, и покой некоторым совершенно бесцеремонным образом покинул меня. Причиной тому – вы, Миккель Лёкк. Изучаю вашу историю болезни, это, можно сказать, стало моим настольным чтивом…

– Гм, верно ли слышу? История болезни?! – не отказываю себе в удовольствии вставить словечко. – Что ж за недуг мучает нас: капустница, плодожорка?..

Стиг, с необычайной лёгкостью отмахнувшись:

– Ну, биографию, судебные протоколы! Профессиональная оговорка – разве это имеет значение?.. Так вот, позвольте узнать у вас одну вещь?

Усмехаюсь, тут же напоминая ему, что он… как говорится, несколько поспешил:

– Это относится к истории болезни или собственной моей истории?

– Скорее к последнему.

– Тогда, скрепя сердце, вынужден отказать вам, милейший Стиг. Если в судебных актах вы ещё можете покопаться – всё же они в общественном достоянии – то в остальном… Впрочем, проживите ещё некоторое время после меня, сохранив интерес к моей персоне…

– Что же тогда?

– …И тогда, без сомнения, сможете прочитать многое, что вас интересует, в энциклопедии.

– Но всё же, – кривится, – в качестве приватной беседы, tête-à-tête…

– Приватно я всегда беседовал исключительно с дамами…

Даже и глазом не дёргает:

– Вы – русский, и покинули вашу родину после… как это у вас там называлось? – после Революции… – не слишком, видимо, привычное для него слово коверкает он неимоверно дико, как-то вроде «Разколюции» или «Проституции», так что мне немалого труда стоит понять, – …покинули, и оказались в Швеции, затем в Норвегии; здесь вы обрели славу, почитателей. Истинно, многие читали вас здесь, многие, даже споря с вами, любили (и я сам, скрывать нечего, был заинтригован), вы обладали всем  – богатством, любовью, признанием – всем, о чём иной может лишь грезить! Но вы… – невозмутимые черты вновь слегка обостряются, – …вы презрели всё это, вы не были благодарны судьбе. Поразительно: обладая известностью, вы не вели публичной жизни, будучи состоятельным – не тратили, блуждали во власянице по пустыне вместо того, чтобы разъезжать в золотых каретах. Да, Лёкк, не настолько много лет мне (хоть меня и трудно назвать мальчиком), и не испытал я ещё тех злоключений, что испытывали вы некогда, оставляя родную страну против воли, но всё же, хотите верьте, хотите – нет, я всегда хотел одного – задать вам этот вопрос, всего лишь. Порою, мне снилось это! Поверьте, я редко вижу сны, и вообще не столь впечатлителен, но это… Это мучило, изводило.

 

Смотрю пристально: лицо приторно-холодное, почти неизменное, что бы ни происходило, – ни дать, ни взять, пускающая пузыри в банке рыбёшка, – и Фрида-то смотрится живее, даром что немая немой. Вот упоминает о сне своём он, о своих, кажется, сокровенных желаниях, о боли, страстях, безэмоционально, ничтожно, не смущаясь, не потупя взора, словно бы мельком пробежав по газетной передовице, лишь изредка, как в обыкновении у него, скашивая то правый краешек рта, то левый. Что за конфуз! Конфуз ли это? Спонтанность, либо сознательное заигрывание с морщинками в уголках розовых губ?

И я спрашиваю, пожимая плечами:

– Вы хотели расспросить меня о Революции?

– Ах, Лёкк, – многозначительно вздыхает он; вздох этот открывает степень его изрядной осведомлённости, – я откровенен, и от вас хотел бы взаимности – что тут невыносимо тяжкого? Мне нет нужды знать, отчего пришлось покинуть Родину вам – из-за бытового неудобства ли, либо вследствие несоответствия ваших политических взглядов новым реалиям (и такое тоже случается, отчего нет!) – ведь там нынче… как это?.. большевизм. Оставьте при себе это, тайной души, если хотите. Вопрос мой прост: отчего таков Миккель Лёкк? Не перекручивайте, вы всё прекрасно поняли. Да, отчего?! – он вдруг всплескивает руками, размеренной, слегка нервной густотой насытив голос. – Отчего, чёрт побери, будучи читателем вашим, я увидел вас воочию лишь тогда, когда вы оказались в моём ведении в этих стенах?! А до тех пор… хм, до тех пор я и знать не знал, реальны вы иль нет, так, всего лишь тень, плод воображения. Будь знаком с вами я прежде, будь уверен, что читаю живого человека, зная историю вашу, видя лицо, я бы куда охотнее расставался со своими кровными, понимаете вы?! Я бы…

Не сдерживаюсь и холодно обрываю:

– Полагаете, это вопрос медицины, практики? Высокий Королевский Суд пытался повесить на меня ярлык безумца исключительно за то, каков я есть от рождения до сих пор – доказывали, опрашивали свидетелей… и так далее – но, смилостивившись, доказал только мою недееспособность. Вы тоже хотите попытать счастья? Впрочем… – пристально вглядываюсь в него, – Погодите, погодите: с каких пор «Вечная Радость» – прибежище умалишенных?

Небольшой тактический маневр:

– Нет-нет, Лёкк, и я также полагаю, что медицина здесь не причём…

– Тогда что же вас, счастливого обладателя диплома магистра медицины, здесь заинтересовало?

– Ну, перво-наперво нужно заметить, что я явился к вам, обратите внимание, в обычном своём, повседневном, нерабочем облике…

– Только с часами…

– Только с часами!

– …Подмечать время, проведённое со мной, чтобы выставить счёт…

– Возможно.

– Неужели, вы тут с частным визитом?

– Можно и так сказать! Я здесь частное лицо – у меня, видите ли нынче – в кои-то веки! – отгул…

– …И вы посвятили его мне – не глупо ли!

– Ну, признаться, благодарности за это я и не ждал…

– Чего же вы ждали? Объятий, слёз, заламывания рук?

Задумывается, чешет зеркальный подбородок.

– Наверное, чего-то особенного, мудрости, что ли, обычно сопутствующей сединам… – и вдруг оживляется: – Впрочем, своими словами вы подталкиваете меня к мысли, что в этом есть рациональное зерно.

– В чём же?

– В медицине… Да-да, послушайте: я долго боролся за это… Возможно, друг мой, возможно! – задумчиво говорит он. – Видите ли, когда обстоятельства оборачиваются против нас, это отражается определённым образом на здоровье, да, на умственном и физическом состоянии личности.

На это я смеюсь:

– Ха-ха, уверяю вас, пертурбации жизненные никоим образом не влияли на моё состояние, – и тут же неловко обличаю себя на самой гнусной лжи.

Его реакция определённа:

– Если вы полагаете, – он явно заинтригован пробежавшей по щекам моим тенью, – будто вас не коснулось это (хотя я уверен в обратном!), то это вовсе не означает, что минуло иных. Когда это хотелось больному верить в болезнь?! Куда проще, сподручней верить в доброго милосердного Господа, нежели в некое, разной степени персонификации, несчастье.

«Словом, всё-таки недужен Лёкк! – думаю, обругивая себя самыми последними словами. – Или же… просто грешен?».

Он ждёт дальнейшего, но я загоняю себя в равнодушное молчание, и рисую лицом куда большую заинтересованность происходящим за окном, где, конечно же, ровным счётом ничего не происходит.

– Не принимайте слова мои близко к сердцу, Лёкк, – мягко сдаёт он обратно, – они относятся не к кому-то лично, но ко всем, ибо все мы в массе своей – подобны пальцам на руке; недаром произошли мы от одной Евы, – оборачиваюсь к нему и встречаюсь с таким же холодным взглядом, как и всегда, без следа мягкости и теплоты, в которую намеренно окрашивает он голос. – Знаете, порой ловлю себя на крамоле: я благословляю болезнь, ничего не могу поделать! – он пытается улыбнуться мне; выходит криво. – Отчего, спросите? Не оттого, вовсе, что карман мой топорщится банкнотами; разительные изменения – вот что! В хвори Тварь Божья показывает себя!..

«Будьте любезны, – думаю, – любитель задушевных бесед, Стиг, разбил собственный свой ботанический сад из чистого интереса за наблюдениями. Каково быть тебе листиком в гербарии, ну?!».

– …Есть в этом нечто природное, ветхозаветное, не так ли!? – от удовольствия, что нападает на нужный мотив, он даже причмокивает. – Веру Иова испытывали именно страданиями. Вам по душе такое сравнение, Лёкк? Вижу, что так. Вера в свет испытывается тьмою, вера в добро – злом!

Молчу, даже не мрачнею. Добился, думаю, чего он нахрапом? Чёрта с два! Напротив, наговорил с три короба, разоткровенничался, вероятно (если это не дьявольское коварство), неосознанно, во вред себе, но помимо тени у меня для него ничего нет.

И лицо его сереет. Живописный рот натурщика переходит к пространным разоблачениям. Заденет, ранит ли это заскорузлого Лёкка?

– Да вы – преступник, Лёкк, вот что! Грешник! Злодей! Сколько грехов на совести вашей? Не больше ли, чем тягот? Подозреваю, именно эти грехи привели вас сюда…

Без толку: продолжаю равнодушно молчать, ковыряя взглядом потолок.

– …Я вот всё думаю, – разглагольствует, – ненавижу ли я вас, почитаю, либо вы мне безразличны? Нет, какое-то чувство есть, снисходительность, сочувствие, быть может, что-то ещё… Вы не жертва обстоятельств, нет-нет, все эти ваши грехи (грешки, в сущности) очаровательны и являются в облачном сиянии благодеяниями, для всех вы чисты, как ангел, чище быть не может – куда уж мне до вас. Да вас просто-напросто мало кто знает, а видело… Кто вас видел, милостивый государь? Откровенность за откровенность, да! Но всё же, всё же…

И вдруг… ни с того ни с сего, крутой маневр: смягчается, просит не обижаться, ибо, не имея никакого ко мне в душе предубеждения, напротив, глубоко симпатизируя, он всего лишь протягивает мне руку помощи, а без откровенности, искренности… добиться ли этого?

А я всё гляжу и гляжу: когда возможно будет вычитать что-то в душе его? Слова, действия, взгляд – что необходимо для этого? Чужак, незнакомец, пытается вторгнуться он в душу мою, вызнать мотивы поступков; интрига влечёт его, отчего – не знаю, но влечёт. Быть может, сам Сатана, исчадие Боли и Зла, испытывает меня, быть может, ледяной взор – всего лишь завеса, ширма кипящей лаве сознания? Недаром поминал он пустыню и власяницу, недаром! «Нет, что вы, доктор Стиг – Спаситель, пророк, как можно думать обратное, – имей дар речи возопила бы Фрида, – он может ходить по воде!». «Вот как, занятно, и сами вы видели это?». «Что вы, что вы, – только и смутится она, – как можно докоснуться мне эдаких тайн?! Люди сказывали…». Ах, вот как! Что ж, люди врать не будут, хе-хе…

Время идёт, красноречие стремится к нулю, угасает, шипя, конструктивный пыл – какие уж тут разговоры по душам?! Миккель Лёкк уклончив, капризен, вероломен и… неизменен в этом. Вероломен? Но не лучше ли быть неизменным в этом, нежели переменчивым в ином? Неведомо, что лучше, что хуже… Ему любопытны мои устремления… Взаправду ли? И только лишь мои? Либо так мытарит он всех тут – с целью сближения ли, для создания атмосферы уюта, без недоверия, лжи? Ха-ха, что за чушь! Свежо предание… В лице напротив ни следа переживаний; о, я знаю, о чём говорю – писательское чутьё обязывает! И с одинаковым видом он как раскроет распухший талмуд истории болезни вновь прибывшего насельника, так и закроет, едва отмаялся тот уж на этой земле, и, холодный, ждёт последнего дела здесь – отпущения грехов, сиречь резолюции господина Стига над заключением о кончине.

Встряхиваю головой, поднимаю взгляд – мысли, будто мячики, резвятся, но больно не бьют; это задорные, мало пока значащие, мысли.

Ни с того, ни с сего, воодушевившись, возвратился Стиг к пустыне и власянице, и приходит на ум ему, будто петляет, уклоняется от ответа Лёкк, а всё оттого, что совесть никогда не была судией ему, напротив, жестянкой, расходным материалом – не выглядит ли это столь красноречиво?! Бессильная и нелепая попытка наткнуться на нечто новое… В ответ – ни слова против; более того, разумеется, следуют признания в страшных преступлениях, в числе которых и подрыв «Лузитании»:

– …Ведь у меня же был мотив, да ещё какой! Qui prodest – помните? На ней плыла моя двоюродная тётка, а уж за ней-то водились кой-какие деньжонки…

Молчание. Стучат настенные ходики, надрывается в немом ужасе на стене Мунк. Время ползёт гусеницей – незачем торопить его, все беды на Земле от спешки…

Естественно, Стиг первым пресыщается безмолвием.

– Короче говоря, беседовать со мной, как с человеком, благосклонным к вам, как с другом, вы не намерены, – подводит черту. – Очень жаль, возможно было достичь какого-то прогресса, по крайней мере, я видел свет в конце тоннеля.

Ба, он видел свет в конце тоннеля! Сейчас лопну от смеха и залью своей желчью всю «Вечную ночь» снизу доверху – он видел свет… Можете себе представить такое?!

– Стиг, знаете историю о кошке? – спрашиваю.

– Не знаю, о чём идёт речь, – с подозрением косится он на меня. – Поделитесь? Или для этого тоже придётся листать энциклопедии?

– Отчего ж, милый доктор, слушайте: однажды в одном доме на мягкой подстилке лежала старая-престарая кошка, от роду которой было лет сто по их кошачьим меркам, и которая уж готовилась вполне себе так мирно отойти в мир иной, к своему кошачьему богу. А вокруг неё всё скакала да резвилась молодая кошка, совсем юная, единственная в своём возрасте, которую уж взяли для того, чтобы заместить ту, что вскоре бы умерла. Но оно и неудивительно – надо же кому-то ловить мышей, лежать тёплым комочком на руках хозяев, надо же кому-то, в конце концов, сидеть на окне и гордо поглядывать на прохожих, лоснящейся шкуркой на солнце показывать достаток дома. Так оно испокон века было, и так оно будет – старое уступает место новому, на прахе вырастают новые цветы, молодые и свежие. И вот молодая кошка прыгает себе да прыгает, играет себе да играет, да вот беда, что одной, без компании, прыгать и играть в скуку. И вот стала молодость донимать старость: чего тебе лежится, это же так скучно, айда прыгать и играть, и никак не могла взять в толк, что может случиться и так, что прыгать и играть будет не в радость и не всласть…

Где-то вдалеке, быть может на первом этаже, или же во флигеле, настойчиво звонит колокольчик и, вдобавок раздаётся ещё какой-то шум – доктор отвлекается, прислушиваясь, а затем неожиданно с сарказмом и небрежностью бросает мне прямо в глаза:

– Очень интересно всё это, но сказки господина Андерсена я могу прочитать и сам!

– Это вовсе не Андерсен, как бы вам не казалось, – ничуть не смутившись, замечаю я.

– Ага, одна из ваших русских сказочек – жили-были… баю-бай…

– Тоже нет… Однако, позвольте мне продолжить.

Свинцовые белила на его лице слегка разбавляются охрой неудовольствия.

– А стоит ли?

– Похоже, вам со мной всё ясно… – говорю.

– Далеко не всё! Кое-что определённо… всё же я имею некоторое представление о вас благодаря тем справкам, что наводил, но, признаться откровенно, в них ещё больше тумана, чем сейчас здесь. Однако, льстить себе вам пока рано – любопытство всегда рождает возможность, а мои возможности велики.

– Разве здесь есть туман, доктор? Да и туман ли это? Поверьте, тумана ещё не было. Возня, шёпот, стариковский плач, слёзы – вот что было. Туман будет потом, да такой, что вы, доктор Стиг, потеряетесь. И будет ходить с фонарём Фрида здесь, как некогда один философ, и искать человека, вас, доктор – теперь здесь лишь вы – человек.

 

Далее происходит нечто необычное, чего я точно не упомню – противостоящий голос крикливо вздрагивает, густо насыщается родственным злости переменчивым отторжением:

– Чёрт побери, Лёкк! Да знаете ли вы, что одно моё слово (веское, кстати, в обществе!) и всё для вас будет кончено?! Вы… вы живёте, как хочется вам, не считаясь ни с персоналом, ни с нашими жильцами, вы даже думаете отлично от других. Вы не плывёте в общем потоке, что было бы для вас благом, особенно, учитывая ваше положение, и что было бы удобно мне, вы всегда барахтаетесь где-то с краю – это существенно осложняет мне… кхм, да, существенно… Знаете, что намереваюсь я сейчас сделать? Отправиться к себе наверх и написать статью в медицинский журнал, вот! Спросите, что о чём она будет? Что ж, раскрою карты: некий мой пациент, известный писатель, будет уличён мною в осмеянии общественных норм и морали, в паясничестве, жульничестве и симуляции… Случится скандал, газеты спустят с поводков всех собак – ну, ещё бы, сам Лёкк, тот самый знаменитый Лёкк, не важно что и неважно как – это уж они горазды выдумать! – вот хотя бы… искусно симулирует недуг, а сам же просто скрывается от общественного мнения в глуши! Как, зачем, почему??? Им неважно право на одиночество и покой, им нужны сенсации! И вот именем Лёкковым пестрят передовицы, и вот подноготная – предмет толков, потреба зевак! Скажите, пойдёт это вам на пользу? Молчите?

Одно слово – и всё кончено… Как же глупо!

Ха-ха! Что будет кончено, что? Жизнь, как явление божественное, вместилище слов, событий, борьбы и тайн, либо существование здесь, в ледяных скалах непонимания, в извечном томлении по тому, на каком боку спать? И то, и другое – жизнь, бытие, existentia – различия велики, но не так уж и значимы, если приглядеться. И кому угодно вам препоручить меня – Богу или Дьяволу? Кому обещали вы мою душу, над которой сам я не властен? Растрачена, заложена, пущена с молотка – убогая, чёрная, как смола – и отнесена в небесной канцелярии в разряд явлений рациональных, как старая покосившаяся ограда. Прежняя моя бессмертная мятежная метущаяся душа! И будто, полагаете вы, я из тех, кто дорожит тем, что давно утратил, иначе говоря, торгует воздухом?

Шутка ли, истина, но и впрямь грозит он, и, по его убеждению, для Миккеля Лёкка можно назвать последствиями молву и толки! Для Миккеля Лёкка, чья жизнь уж… Бедный Стиг! Не жар ли у него, не лихорадка ли? Ему бы отдохнуть… Зачем явился к Лёкку он в законный отгул?

– Позор ужасен… – мнимая лаконичная горечь так и сочится из Лёкка. – И бесценна репутация…

Понимает: заговорился, хватил лишку. И тут же морщится, и впадает в задумчивые терзания – по смятому, как промокашка, плавно переходящему в череп, лбу можно учить географию. И когда австралийский материк стремительно вонзается в Индокитай, он взрывает воздух признанием совершеннейшего тупика:

– …Разве что день грядущий что-либо разрешит!

"…Либо последующий – и так далее…"

К чему было явление это, зачем? Выпустить пар, выговориться? Для этого есть смотрящие ему в рот сиделки, для этого есть трогательные сговорчивые постояльцы, для этого есть, в конце концов, милая немая Фрида. Лёкк же – каменный истукан, интересный только любителям древностей. Никаких воздействий не приемлет, уговорам не поддаётся, уходит в себя, теряется – да в этом мире ли он ещё?!

Что остаётся Стигу? Уйти также, сизым облачком ввысь, в пределы предвечного…

Он и впрямь оставляет помещение – даже и не сразу замечаю. Закрываю – открываю глаза… Его уж и след простыл – исчез между вздохами, на лоскуты распоров мгновение.

Молчу, зарекаю говорить даже мысли, обращаюсь в слух: в соседней комнате влетает несчастной мадемуазель Андерсен по первое число: «Не слишком редко посещаете подопечного? Коли впрямь пренебрегаете обязанностями – берегитесь!». На деле ж вины сиделки ни капельки: Хёст-счастливец свято посещаем, даже и чаще обычного. Обличителем выступил я исключительно в развлекательных целях. Обездвиженному, обезличенному, в коконе болезненных противоречивых мук, соседу занятно будет послушать эдакую музыку – не ахти какая, но всё ж забава.

В провале неприкрытого Стигом дверного проёма – сухое птичье Фридино чело; вовсе не под кроватью  скрывалась она, и не в шкафу. Мрачная, как водится, и с самой своей свирепой миной; в руках ведро и швабра – насмотревшись на бардак, Стиг наказал ей прибраться.

Обещание никогда не беспокоить грязно отброшено, и я тотчас берусь за сиделку:

– Фрида, господин Стиг захаживал, мы мило болтали; он сказал, между прочим, что у тебя нет склонности ко сну, и ты никогда не спишь! Этому был удивлён я несказанно! Что не ешь ты, не ходишь к причастию, не почитаешь Спасителем Христа, я и так знал, но… сон… это, знаешь ли… Нет-нет, не виню тебя, не подумай, я даже рад, и хочу предложить: являйся ко мне так же по-свойски ночами, чтоб нам с тобой делиться думами, ибо трудно встретить существо неравнодушнее тебя. Ровным счётом никаких усилий это не будет стоить тебе! Я хотел предложить это другой, но та холодна, недоступна, а ты… ты отзывчива, добродушна, незлобива, и никакой корысти нет в тебе. Тем паче, коли уж ты совсем не спишь, а только дышишь у меня под кроватью, так выбирайся оттуда: мы просто потолкуем, ничего более. Одиночество гложет, порою, и такого, как я…

Не отрываясь от хлопот, с незыблемостью философа-стоика сносит Фрида агностические бредни Лёкковы – вот кого бы в собеседники Стигу! А я искренне уповаю, что дело всё же дойдёт когда-нибудь до того, что вход сюда осенять станет Фрида крестным знамением…

…Лишь бы саму её, как ведьму, прежде не бросили в костёр.