Za darmo

Солитариус. Книга первая

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 17

Из бездны сновидений, в которых, если судить по проникшим в реальность впечатлениям от них, содержалось что-то очень важное, меня вырвал знакомый шёлковый голос:

– Есенин, просыпайтесь! Вам нужно поесть.

Я приоткрыл правый глаз и увидел перед собой бревенчатую стену. Нехотя повернулся на спину и открыл второй глаз. У кровати, на которой я лежал, накрытый одеялом прямо поверх одежды, стояла Златовласка. Она улыбнулась. Я перевернулся на левый бок, не поднимая головы, покоившейся на большой мягкой подушке. Вяло удивился полному отсутствию боли в теле. "Наверное, что-то вкололи", – подумал я, оглядывая помещение, хотя, пожалуй, оглядывая – это громко сказано.

Маленькая комнатушка без окон, в центре – единственная, но удивительно мощная лампочка, свисающая с низкого потолка на коротком проводе. Рядом с кроватью, прямо перед моими глазами – толстоногая табуретка и крохотный деревянный столик, на нём поднос с тарелкой, ложкой, кружкой и двумя кусочками хлеба; возле подноса – толстая чёрная тетрадь. Метрах в трёх от стола – обитая коричневой кожей дверь. Справа от неё ещё одна: судя по всему, туалет. И всё, больше в комнате ничего не было.

– Как вы себя чувствуете? – спросила Златовласка, подбирая подол чёрного в белый горошек платья и присаживаясь на табуретку.

– Прекрасно, – не испытывая ни малейшего желания говорить, пробубнил я.

– Правда? А мне вот было бы не очень хорошо, если бы я столько проспала, – улыбнулась она. – Конечно, на вас повлияло успокоительное, но доза, которую вам ввели, рассчитана максимум на десять часов, а вы пробыли в объятьях Морфея – страшно сказать! – почти двое суток, если точнее, сорок пять часов.

До меня ещё с трудом доходил смысл её слов, но всё-таки я уловил главное:

– Успокоительное? Вы о чём?

– Как это о чём? – вскинула брови Златовласка. – Вы что, ничего не помните? Не помните, как напали на Шопенгауэра?

Я приподнялся на локте и опёрся головой на ладонь. Последние остатки сна как рукой сняло.

– Это я помню. Но… Вы хотите сказать, что после того, как мне вкололи успокоительное, я уснул и проснулся только сейчас? Хотите сказать, что сразу после убийства Шапокляка меня перенесли сюда, положили на эту кровать, где я благополучно проспал до сего момента?

Когда я начал говорить, Златовласка смотрела на меня непонимающе, а когда закончил, в глазах у неё заплескалась откровенная тревога, которую она попыталась скрыть за ласковой улыбкой.

– А что хотите сказать вы? – после небольшой паузы ответила она вопросом на вопрос, старательно изображая спокойствие.

– Вы издеваетесь? – злобно усмехнулся я. – Или это какой-нибудь психиатрический фокус?

– Нет, я правда не понимаю, о чём вы.

– То есть не было ни темницы, ни наказания? Меня никто не избивал, мне всё приснилось?

Златовласка некоторое время молчала, задумчиво опустив глаза. Я внимательно наблюдал за ней, и в меня понемногу начало вкрадываться сомнение: может, она действительно ничего не понимает, то есть не знает? Слишком уж непритворно её удивление. Чёрт знает…

– Не могли бы вы поподробнее рассказать об этой темнице и о том, что там произошло? – сказала она наконец.

Теперь задумался я. Почему бы и не рассказать? По крайней мере, можно будет понаблюдать, как она отреагирует на всё это и что скажет. Пожалуй, стоит даже немного приврать или что-нибудь утаить… Вдруг она клюнет и выдаст себя? А если не рассказывать, ситуация вообще нисколько не прояснится. Ну не приснилось же мне всё это, в самом деле! Нет, в это я поверить не мог.

– Хорошо, – ответил я, скинул с себя одеяло, сел и в общих чертах рассказал о произошедшем, умолчав о том, что в темнице не было двери, и местами разбавив правду: где преувеличением, где откровенным вымыслом.

Златовласка выслушала мой рассказ, ни разу не перебив меня – даже когда я сказал, что она оскорбляла мою жену на пару с Лжешапокляком. По её лицу и взгляду я понял только то, что она встревожена ещё сильнее, чем до моего рассказа, но что конкретно её тревожило – было не ясно. Когда я закончил, она тяжело вздохнула и сказала:

– Есенин, во-первых, ощупайте своё лицо. Вы сказали, что вам сломали нос и всё такое, так проверьте.

Недоумевая, почему мне сразу не пришло это в голову, я провёл рукой по лицу. Всё было в порядке: нос не сломан, никаких гематом и прочих увечий. Чудеса. Так что же, неужели мне всё приснилось?!

Я растерянно уставился на Златовласку.

– Быть не может… Таких реальных снов не бывает.

– Можно было бы списать всё на действие успокоительного, но мы пользуемся препаратами, которые не дают никаких побочных эффектов, – с непонятной мне горечью в голосе произнесла она.

– Ничего не понимаю.

– Я тоже. Что касается Шапокляка… Он жив, хотя и не совсем здоров после учинённых вами побоев, и просил вам передать, что вы оправдали его ожидания и поступили правильно, но не всегда открытые глаза видят больше закрытых.

– И что это значит? – спросил я, окончательно перестав что-либо понимать.

– Понятия не имею. Я не собираюсь лезть в ваши дела. Разбирайтесь сами. Но без применения физической силы, хорошо? Насилие – удел животных, Есенин. Вы должны это понять. Все должны это понять. Иначе мы просто уничтожим друг друга, – серьёзно как никогда сказала Златовласка.

– Это утопия, – с радостью зацепился я за отвлечённую тему. – Разум не может нейтрализовать чувства. А если бы и мог, что бы из этого вышло? Человек как чистый разум? Как дух святой? Царство божье на Земле? Я могу допустить, что если не будет голода, сексуального влечения и прочих физиологических нужд, короче говоря, если у человека не будет чувствующего тела, то не будет и насилия. Но тогда человек будет не человеком, а чем-то другим, роботом или искусственным интеллектом. Или, как хочет того христианство, ангелом. А что, по сути, ангелы как чистый дух и бестелесный искусственный интеллект – это почти одно и то же. Вы случайно не христианка?

– Нет, я так же далека от христианства, как вы от философии. Источник насилия не в чувствах, а в разуме, в его неправильном применении. Всё, что нужно сделать – а это, поверьте, очень много! – направить разум в правильное русло. Животные живут насилием, потому что у них нет разума, они не способны проникать в суть явлений. А мы – люди, существа разумные, мы вникаем в жизнь, именно поэтому вы сейчас сидите на кровати в тёплом доме, а не в какой-нибудь пещере. Подумайте об этом.

Она произнесла всё это ровным, спокойным голосом, но нахмуренные брови выдавали её с головой. Я невольно улыбнулся.

– Теперь поговорим о вашем наказании, – продолжила Златовласка, не ответив на мою улыбку. – Гиппократ решил так: вы проведёте здесь как минимум две недели, начиная с сегодняшнего дня. За это время вы должны написать десять стихотворений о насилии и небольшое эссе на тему "Поэзия как лекарство от насилия". Если не уложитесь в срок, останетесь здесь ещё на неделю, и так до тех пор, пока всё не напишете. Если качество стихов нас не устроит, вам прибавится по два дня за каждое некачественное стихотворение.

– Ничего себе, – усмехнулся я. – Ну хорошо. А если я не буду писать? Просто плюну и всё. Будете меня всю жизнь тут держать?

– Нет, зачем? Мы просто запретим вам свидания с женой – до тех пор, пока вы полностью не излечитесь, – сухо ответила она, затем добавила более тёплым голосом: – Поймите, Есенин, мы не желаем вам зла. Наоборот, мы хотим вам помочь. Что плохого вы находите в наших требованиях? Разве творчество – это зло?

– Плохого… Плохо то, что вы хотите заставить меня писать. Не думаю, что можно сотворить что-нибудь шедевральное или просто ценное вынужденно…

– А вы пробовали? Да, мы вас заставляем, но только потому, что вы нарушили наш закон. Можно было бы, конечно, обойтись обычным заключением, но мы стараемся смотреть дальше и глубже. Сами рассудите: кому наши требования принесут больше пользы? Мы стараемся не для себя.

– Хорошо, я попробую, – ответил я, обдумав её слова. – В общем-то, вы правы: это будет намного полезнее для меня, чем просто сидеть и ждать, когда кончатся эти две недели. Но вот вопрос: что, если у меня не получится? Вдохновение не приходит по приказу.

Златовласка улыбнулась.

– Я уже сказала: не напишете в срок, останетесь ещё на неделю. Не напишете за эту неделю, прибавится ещё одна. Напишете плохо, скажем, пять из десяти стихотворений – пробудете ещё десять дней. Каждое стихотворение должно состоять минимум из шестнадцати строк. Впрочем, если вы сумеете создать шедевр из меньшего количества строк, мы не будем против. Тему вы поняли, да? Насилие и всё, что имеет к нему отношение. Писать об этом вы можете что угодно, даже хвалебные оды, но не как угодно – в первую очередь мы требуем от вас качества. К эссе мы не станем подходить слишком строго, но и откровенной халтурой не удовольствуемся.

– Понятно. Хорошо, я попробую, – повторил я и усмехнулся: – Интересно, вы всех так наказываете?

– Скажем так: вы не первый. А теперь мне пора, да и вам нужно поесть.

Она встала.

– Так, что касается всего остального. Кормить вас будем три раза в день. Одежду вам принесут чуть позже. Туалет, – кивнула она на правую дверь. – Там же ванная. Вроде бы всё. Если есть какие-то вопросы, задавайте их сейчас.

– Вопросы… Что вы думаете о государстве? – спросил я, пристально вглядываясь в её лицо.

– О государстве? – удивлённо переспросила Златовласка. – О каком государстве?

– О любом. О государстве как о системе.

– Это имеет какое-то отношение к вашему пребыванию здесь? Если нет, прошу меня извинить, мне некогда философствовать. К тому же ваш вопрос некорректен: у всякого государства – своя система.

– А вот в темнице вы или кто-то вашим голосом высказывал совсем иные взгляды, – предпринял я последнюю попытку уличить её во лжи, хотя уже осознал безнадёжность этой затеи.

 

– Ах вот оно что! – ухмыльнулась она. – Прошу прощения, сударь, что в ваших снах я не такая, как на самом деле. Очень сложно, знаете ли, контролировать своё астральное «Я»: оно что хочет, то и вытворяет. Я уже всё перепробовала: и уговаривала, и на цепь сажала, а оно всё равно улетает в чужие сны. Не знаю, что и делать, стыдно уже перед людьми…

– Это был не сон… – не очень уверенно начал я.

– Нет, Есенин, это был сон, – раздражённо перебила Златовласка. – Это так же очевидно, как то, что сейчас вы не спите. До свидания.

Больше ничего не сказав, она вышла.

Первые несколько дней тянулись мучительно долго – наверное, потому, что я привыкал к одиночеству и не знал, куда себя деть. Стихи не сочинялись: вдохновение, несмотря на все мои старания его привлечь, так ни разу и не посетило меня. Но, может быть, то, что называют вдохновением, правильнее было бы назвать выдохновением? Что такое вдохновение? Это безудержный как извержение вулкана выплеск накопленных мыслей, чувств, воспоминаний, фантазий – в виде того или иного творчества. Не вдох, а выдох нового. Не зачатие, а рождение.

Писать эссе мешала отвратительная рассеянность. Большую часть времени я лежал на кровати и барахтался в своих мыслях, как щенок в открытом море. Иногда вставал и ходил по комнате, но это быстро надоедало.

Три раза в день дуболомы приносили еду. Кормили хорошо, но мало. В ответ на мой вопрос: «Нельзя ли накладывать побольше?» Робокоп невозмутимо отчеканил, что сытость – враг искусства. Я ухмыльнулся и спросил, какой дурак ему это сказал. Он молча вышел.

Зато с кофе проблем не было. На следующее утро после моего пробуждения Терминатор – как я понял позже, они с Робокопом менялись каждый день – вместе с завтраком принёс чайник, работающий на батарейках, банку растворимого кофе и полную сахарницу. Собственно говоря, часов у меня не было, окон тоже, поэтому о времени я узнавал только от помощников, которые полностью оправдывали данные им мной имена. Несколько раз я пытался их разговорить (не затем, чтобы что-нибудь выведать, а от скуки), пока наконец не понял, что лучше уж разговаривать с самим собой. Нет, они не всегда молчали, но неизменная механистическая монотонность в их голосах вгоняла меня в уныние. Такое чувство, что им было абсолютно всё равно, как всё равно машине или роботу. Хотелось бы мне посмотреть, как бы они себя повели в минуты смертельной опасности…

Прошло пять дней (и ровно неделя после расставания с Изи), а я выдавил из себя всего одно четверостишие, которое качественным можно было назвать только с натяжкой. «Если так пойдёт и дальше, я надолго здесь застряну», – сказал я себе в понедельник вечером незадолго перед тем, как потерять своё «Я» в мире снов. Вряд ли, конечно, эти слова как-то на меня повлияли, однако на следующее утро, не успев толком проснуться, я почувствовал громадное воодушевление, которое в итоге вылилось в пять неплохих стихотворений – и это всего за один день! Среда получилась менее плодотворной, но всё же я написал ещё два стихотворения, а также первые строки для оставшихся трёх. В четверг воодушевление стихло, и выдохновение, залившее мой разум, как реки в половодье заливают поля, возвратилось в свои берега. Нет, я не перестал писать, просто теперь уходило больше времени на обдумывание каждой строчки. В пятницу начал эссе: я уже знал, что хочу сказать – оставалось только упаковать это знание в правильные слова, а это и есть самое сложное, именно поэтому не все могут быть писателями и тем более философами.

Очень не хватало прогулок на свежем воздухе, хотя нельзя сказать, что в комнате было душно или плохо пахло. Но я скучал по солнечному свету, по лесу, по шуму ветра, ласкающего кроны деревьев, по шелестящему скрипу кузнечиков, по стрекотанию сверчков и пению птиц – по всем тем вещам, которые приобретают огромную ценность, только когда ты их лишаешься, а в остальное время лишь изредка обращаешь на них внимание. Непонятно, почему мне не разрешали выходить; все просьбы выпустить меня на улицу хотя бы на десять минут разбивались о железобетонное «не положено», оно же встречало все мои последующие «почему» – как встретила бы стена деревянный молоток. Сначала я надеялся, что придет Златовласка и мне удастся договориться с ней о прогулках, но время шло, а она всё не появлялась, и я смирился с "безвыходностью" своего уединения.

У меня было достаточно времени, чтобы обдумать всё произошедшее, начиная с инцидента с Шапокляком, и сделать кое-какие выводы, то есть не совсем выводы, скорее, предположения, предположения пугающие, отвратительные, которые мне очень хотелось выбросить из головы, но голова своевольничала и не желала исполнять моё желание. Оставалось только попытаться опровергнуть эти предположения, и я решил, что сразу после изолятора поговорю с Шапокляком, хотя и не представлял ещё, как это осуществить, чтобы ненароком не выйти из себя. Затем… впрочем, мне было неясно, что затем: всё зависело от разговора с Шапокляком.

После этого что-то во мне изменилось. Какое-то странное, граничащее с равнодушием хладнокровие охватило меня. Может, оттого, что я разработал примерный план действий и перестал блуждать вслепую в чаще мыслей, догадок и предположений.

Что касается темницы, то я так и не смог поверить, что она мне приснилась, но объяснить, зачем нужно было обставлять всё именно таким образом, тоже не смог. Какую цель они преследовали, пытаясь уверить меня в том, что мне всё приснилось? Почему на моём лице не осталось никаких следов? Ответов у меня не было. Что ж, быть может, Шапокляк что-нибудь знает и об этом…

Златовласка появилась в среду утром – это был последний день моего заключения. Я написал всё, что требовалось, и написал неплохо, насколько я мог судить. Но насколько могли судить они? И могли ли они вообще судить? Как бы там ни было, мне ничего не оставалось как отдать на их суд свои творения и дожидаться вердикта.

– Ну вот, – принимая тетрадь из моих рук, улыбнулась Златовласка. – Зря вы в себе сомневались.

– Вы сначала прочитайте, вдруг вам не понравится, – ответил я с мрачным спокойствием и лёг на кровать, прислонившись спиной к стене.

– Хорошо. Как вы себя чувствуете?

– Прекрасно.

– Вам всего хватало?

– Да, благодарю.

– Ну что же… – она посмотрела на тетрадь. – Если вы не халтурили, то завтра утром вернётесь в коттедж.

– Отлично.

– Но это ещё не всё. В субботу прилетит ваша жена.

Я резко выпрямился и спросил, сверля взглядом её улыбающиеся глаза:

– А если… Если мои стихи покажутся вам недостаточно качественными?

Златовласка отвела взгляд в сторону и вздохнула.

– Тогда вашей жене придётся подождать. Но всё-таки надеюсь, что вы подошли к делу со всей серьёзностью.

– Ясно. Гиппократ вернулся? Вы вдвоём будете оценивать мои творения? Вы разбираетесь в поэзии? Способны отличить стекло от алмаза? А Гиппократ? Кто он? Поэт? Критик? Почему вы считаете, что можете решать, какое стихотворение – плохое, а какое – хорошее?

– Сколько вопросов… – она улыбнулась. – Нет, Гиппократ ещё не вернулся, но обещал вернуться на следующей неделе. Мы разбираемся в поэзии, можете не сомневаться на этот счёт. Конечно, она разная, но плохие стихи видно сразу – и для этого не нужно быть поэтом или критиком с семипядевым лбом. Но делить стихи только на плохие и хорошие могут лишь недалёкие читатели. Думаю, вы меня понимаете.

– Значит, оценивать будете только вы?

– Этого я не говорила. Нет, оценивать вас будут десять человек: девять пациентов и я.

– Что?! Вы же сказали…

– Вам это не нравится?

– Даже не знаю… Девять пациентов… Шапокляк входит в их число?

– Нет. Он сейчас не в состоянии что-либо оценивать, – Златовласка резко помрачнела, нахмурилась, глаза её вдруг наполнились лютой ненавистью, которую, впрочем, сразу же вытеснила безжизненная усталость, проникшая даже в её голос. – У него был приступ вчера, и теперь он – ваш сосед.

Это известие ненадолго отодвинуло на задний план то, что я разглядел в её глазах. Мой план провалился, едва столкнувшись с реальностью. Правда, я почему-то не очень этому огорчился.

– Приступ? Очень интересно. Что же произошло? Все живы?

Златовласка выдавила улыбку, тяжело вздохнула и ответила:

– К счастью, да. Это была попытка суицида.

Я смотрел на неё и видел перед собой женщину, которая слишком много на себя взяла и не справляется с этой ношей, но из последних сил пытается скрыть это. Мне стало жаль её.

– Сколько вам лет, Златовласка? – тихо спросил я. – Что вы здесь делаете? Почему вы не замужем?

– Это вас не касается, – раздражённо отрезала она. – Это личное. До завтра.

И не успел я ничего ответить, как она вышла из комнаты.

– Да, конечно, – прошептал я, когда за ней закрылась дверь.

Последний день пролетел неожиданно быстро, хотя занимался я тем же, чем и в предыдущие дни: лежал и думал.

Мне казалось подозрительным, что приступ у Шапокляка случился именно в тот момент, когда я должен был вернуться в коттедж. А жив ли он вообще? Что, если… Впрочем, это легко проверить: если он жив, другие пациенты должны были видеть его после нашей, хм, драки. Девять пациентов… Так и не спросил, каким образом они будут оценивать мои вирши. Ну да ладно. Главное – выйти отсюда и встретиться с Изи. Может, и к лучшему, что не придется разговаривать с Шапокляком… Изи, Изи, неужели ты… Надеюсь, ты уничтожишь мои сомнения и простишь мне моё недоверие к самому себе. Надеюсь, ты поймёшь… Ах, если бы я знал точно! Разве стал бы я сомневаться! Но чтобы верить, нужно закрыть глаза… А это невыносимо, да, невыносимо. Лучше знать, даже если это знание убьёт или заставит страдать ещё сильнее, чем неизвестность. Впрочем, вся жизнь – страдание. У кого хорошее зрение, тот всегда страдает. Вопрос в том, достаточно ли он силён, чтобы побеждать страдания, чтобы возвышаться над ними, чтобы превращать свои страдания в крылья. Если нет, то лучше ему быть слепым. Слепые счастливы, от страданий их оберегает их бог, которого они не видят и не хотят видеть, но дальнозоркий знает, что этот бог так же слеп и бесплоден, как и те, кого он бережет. Блаженны слепые, ибо не видят они самих себя… Изи, как бы я хотел быть слепым! Если бы я, если бы ты, если бы хоть кто-нибудь мог выколоть мне глаза! Ха-ха, как говорится, правда глаза колет… Но мои глаза – из стекла: их можно только разбить. Неужели во мне нет любви, Изи? Неужели я настолько жесток, что готов убить свою единственную надежду ради правды? Да, я готов… Не в том ли моё безумие, что я, кем бы я ни был, не умею жить с закрытыми глазами? Прости, что я не могу быть слепым!