Ледник Плакальщиц

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 2

Мне достается распилка бревен.

Возле «Солнышка» есть лес. Он не очень густой, скорее напоминает побитый молью плед – такие у нас в роли одеял. Деревья хилые, большинство скорее похожи на кустарник. Ягод не найдешь, никаких животных крупнее лягушки летом я за все годы ни разу не замечала. Но лес – это лес, и одна из работ – отправиться туда, надев всего лишь оранжевые неуклюжие жилеты поверх обычной униформы, и пилить, пилить деревья с черно-серой корой, пока они не рухнут, а потом снова распиливать трупы, грузить куски древесины на телегу и тащить ее к интернату. В первые пару лет я все хотела сбежать. В лесу за нами не следят, ты можешь делать, что хочешь – главное, привези к вечеру полную телегу готовых бревен. Но здесь совсем другой лес, совершенно голый и бесплодный, как кастрированный олень, – не растут грибы, не родится морошка или какая-нибудь еще ягода. Я все не могла решиться на побег. Наверняка, люди искалечили лес только вблизи от своего жилья, от нашего «Солнышка» и деревни «Малые Вязенки» – она тут недалеко, оттуда привозят молоко и масло, иногда даже мясо. Дальше лес настоящий, сильный и могущественный. Беги, ничего не бойся, он спасет тебя, как спасала прежде тундра.

Но я не жила в лесу.

Высокие деревья меня пугали. Крики птиц – тоже. Это не настоящий страх, не совсем такой, как перед неизбежным наказанием, вроде удара электрической плеткой смотрительницы, и все же я не могла справиться. Я боялась. Я осталась. Я не могла сбежать отсюда.

Рассказывают, кто-то сбегал, но недалеко. Ловили, возвращали. Иногда отправляли в другие интернаты. «Солнышко» – не худший, по крайней мере, здесь нас выпускают на улицу, мы учимся, а смотрительницы не устают повторять, что хотя у нас вместо паспортов «желтые метки», но если выучимся, хорошо сдадим экзамены, проявим себя в труде, то получим шанс стать полноценным членом общества. Коллектив готов принять оступившихся.

Я не знаю, чем именно оступилась. Может, тем, что мне больше нравилось ездить на Первоцвете, а не пилить низкорослые, но крепкие, в основном ель и сосну с массивными грубыми стволами и густым хвойным запахом на среде —аромат вообще-то приятный, но если долго работать, потом страшно болит голова и даже тошнит.

Я беру пилу. Они всегда почему-то ржавые, а в этот раз еще и с поврежденной рукоятью. Рукоять розовая, подпаленная сигаретой, отчего выглядит похожей на нежную оголенную кожу человека, которого мучили и пытали. От электроплетей и сигарет похожие следы. Некоторые смотрительницы курят, вообще-то это не очень разрешено, только они все равно проносят табак и затягиваются. Конечно, наказывая никого не прижигают окурками. Зачем, когда есть плети.

Я держу пилу и смотрю вниз. Я тоскую по цветным травам тундры, даже по снегу – настоящему белому снегу, здесь он всегда сероватый, даже в лесу. Плац и вовсе залит бетоном. Это гигиенично.

Я смотрю на свои руки с содранными костяшками, на них немного крови и пара синяков. Будут новые. На тяжелые черные башмаки. Мне холодно, жилеты не очень спасают, к обеду я промерзну до костей, к вечеру – буду мечтать только о том, чтобы забраться под одеяло. Иногда разрешают принимать горячий душ вечером. Это награда.

Называют другие имена, а я покорно дожидаюсь, пока поставят кого-то в пару. Хоть бы не Элла. Может, это и против правил Коллектива, злиться вместо того, чтобы великодушно прощать, мелочно копить обиду и прочее, но я все равно ее терпеть не могу. Хорошо бы Лийка. Она храпит по ночам, зато большая и сильная, может огромное бревно поднять без усилий.

Когда ко мне подходит Аленка, я словно просыпаюсь ото сна.

Что, правда? Она же совсем маленькая. Ей пока нельзя на такую тяжелую работу… хотя, загоняли и прежде. Я свое первое дерево распилила через две недели после приезда.

Вот только Аленка болеет. Она выглядит хуже, чем утром, ее заметно шатает, глаза красные, из носа текут зеленовато-белые сопли. Губы обметаны. Сама бледная, ужасно белая на фоне нашей серости.

Она волочет за собой пилу и едва не падает.

– Товарищ, – я поднимаю голову и смотрю на ближайшую смотрительницу. У нее одна полоска. Кажется, ее зовут Лян Ксилань, но я могу ошибаться. Она довольно высокая, сухопарая, как и другие носит прическу «узел», и сурово смотрит на нас. – Товарищ смотрительница.

Я сглатываю.

– Аленка болеет, ее нельзя в лес.

Лян Ксилань окидывает нас обеих взглядом. Подходит ближе.

– Все хорошо, – я шепчу Аленке. – Сейчас тебя заберут в лазарет.

– Отказ от трудовых обязанность – это попытка очернить Коллектив! – изрекает Лян Ксилань. Она, впрочем, бегло осматривает Аленку и брезгливо поджимает пухлые розовые губы. – Несоблюдение гигиены приравнивается к неуважению. Ты лишена ужина. А ты, —теперь смотрительница таращится на меня, глаза темные, но взгляд какой-то прозрачный, пустой и рыбий. —Наказана за вранье, воспитанница Марта Сюин. Тоже без ужина.

– Но товарищ смотрительница! Аленка правда болеет, вот потрогайте лоб, – я прикасаюсь тыльной стороной ладони, мама так желала. Это совершенно необязательно. Жаром пышет аж издалека. Лян Ксилань отворачивается.

– На рабочее место – шагом марш!

– Товарищ смотрительница!

Она не слышит. Она уходит, приближается к другой, старшей, с двумя полосками. Та ставит какую-то метку в большом журнале с бахромистыми желтыми страницами.

Коричневая масса – уже не такая одноцветная, оранжевые жилеты добавляют ярких ноток, – расползается по рабочим местам. Кому-то повезло, окажется на кухне. Кому-то меньше, но даже в коровнике можно отоспаться.

Мы идем пилить лес.

Аленка едва держится на ногах. По пути я оглядываюсь, забираю у нее инструмент. Больше у нас ничего нет, потом еще вечером выдадут тележку, надо будет погрузить распилы и привезти их к большому квадратному сараю в дальнем углу плаца. Труднее всего довезти эти злосчастные бревна, потому что когда возвращаешься, болят все мышцы, ноги подгибаются и дрожат, хочется упасть на землю и не шевелиться.

Сегодня мы не выдержим. Обе.

Я понимаю это так же ясно, как вижу жухлую траву, подернутую похожей на паутину изморозью. Мы идем к месту лесозаготовки, это не особенно далеко, но Аленка уже дважды едва не упала.

Интересно, вечером ее заберут в лазарет?

Я никогда не видела, чтобы девочки умирали у всех на глазах. Вот только пропадают многие. Мы догадываемся об их судьбе, но никогда не говорим вслух.

Мы на месте. Аленка прислоняется к дереву и умоляюще на меня смотрит.

Я вздыхаю.

– Стой здесь. Я сама попытаюсь поработать.

Норму не выполню. Это значит, минус куча баллов. Отберут те несколько часов в неделю, которые позволено читать книги в библиотеке —единственное хорошее развлечение. Может, добавят штрафные часы. Лишат еще и завтрака. Я выдержу. В конце концов, голодом еще никто никого не заморил, «Солнышко» светит и обогревает своих воспитанниц, а почитать я смогу когда-нибудь потом, когда Аленка поправится.

Отчасти я понимаю: неправильно. Здесь каждый сам за себя. Некоторые девочки объединяются в группы или стаи, это очень не приветствуется. Ты должен быть с Коллективом – со всеми, а не с несколькими. Одиночкой тоже быть плохо, тоже ругают. Я одиночка.

Уже много лет одиночка, так толком ни с кем и не подружилась. Девочки говорят, мол, Марта сумасшедшая, вслед шептали «олениха». Я как-то поправила: не олениха, а важенка, если уж говорите о самке оленя. Задиры только посмеялись надо мной. Это была Элла и Лиза, а еще с ними была Лийка. Лизу потом перевели в другую комнату, потому что Элла с ней слишком сдружилась. Лийка промолчала. Она оказалась не такой уж плохой.

Но меня все равно считают сумасшедшей, а прозвище Важенка так и осталось. Я не возражаю. Я скучаю по Нико, по папе с мамой, – и по Первоцвету тоже.

Деревья твердые и колючие. Они плохо поддаются, в одиночку работать почти невозможно. Обычно мы вдвоем держим одну пилу. Берем-то две, чтобы, если одна развалится, а такое случается нередко, было чем заменить. Инструменты туповатые, старые. Впрочем, за порчу не наказывают, если только не специально сломать.

Сейчас я одна – ветви мелкой разлапистой сосны царапают руки и лицо. Папа говорил, есть большие сосны, но в местном лесу только такие – ростом чуть выше человека, зато торчат во все стороны суковатые «пальцы», а колючки норовят впиться в лицо. Я работаю в перчатках, но все равно ловлю пару заноз —щекой и ухом. Больно. Запах хвои поднимается от открытых ран сосны. Изо рта идет пар. Я сначала отпиливаю ветви, чтобы не мешались, а потом берусь за ствол, мысленно торжествуя – ага, уже не такая злая.

Скоро обед. В лесу работают многие, не только мы, на расстоянии десяти-двадцати метров вижу других девочек. Все по парам, только я одна. Когда придет смотрительница, позовет всех. В желудке урчит. Поскорее бы пришла, а хотя…

Оглядываюсь на Аленку.

Она сползла на мерзлую землю и кутается в слишком большой для нее жилет. Я озираюсь по сторонам – все заняты, шумно, треск и грохот, девочки работают молча. Я подхожу к Аленке.

– Эй, – трясу ее за плечо.

Она не отвечает и не просыпается. У нее закрыты глаза. Она, кажется, не дышит – и стала холодной.

– Эй! – кричу я.– Помогите! Кто-нибудь!

Меня слышат. Повсюду оглядываются, но почти сразу же продолжают, выработка есть выработка. Норма сама себя не сделает. Я срываю с себя жилет, холод кусает за плечи, но я все равно заворачиваю Аленку, она становится смешной, круглой в двух оранжевых ватных телогрейках. Я согрелась работой, и от резкого перепада начинает трясти.

Я встряхиваю Аленку и пытаюсь согреть. Дышу на нее. Тру ей щеки и уши. Она не открывает глаза.

Тогда я хватаю ее прямо с двумя жилетами на руки. Она ужасно тяжелая —кто бы мог подумать, такая маленькая и худая, а весит как самое огромное бревно, а может, и тележка. Я пытаюсь удержать Аленку на руках, несу ее к смотрительницам, они там, чуть дальше затерриторией лесозаготовки, готовят обед. Почти ничего не вижу, пот течет по лбу, волосы растрепались и лезут в глаза, зато пахнет табачным дымом, я иду правильно.

 

Они ведь не откажут, правда?

– Что происходит, воспитанница?

Это голос Лян Ксилань. С ней Женя Тё, у нее две полоски. Сквозь пелену я вижу, что обе приближаются ко мне. У них наготове электроплетки. Мне все равно.

– Помогите. Она холодная и не дышит.

Я думаю о Маришке.

Ее ведь спасли, правда? Она выжила. Все будет хорошо. «Солнышко» не такое уж кошмарное место. Здесь не умирают.

Лян Ксилань замахивается плеткой. Электрический удар обжигает плечо.

– Убирайся отсюда, шагом марш. Самовольное оставление рабочего места. Наказание – карцер!

Аленка падает на землю. У нее запрокинута голова, а глаза теперь открываются, и они стали белыми и замершими, как льдинки. Она похожа на Первоцвета – того, словно бы чужого, с дырой в черепе.

Я падаю сверху и пытаюсь вдохнуть свое дыхание в рот. Папа учил меня этому. Правда, так спасают утопленников. Еще он показывал, как запустить сердце – надо аккуратно, но с силой толкать ладонями грудную клетку.

Раз-два-три. Вот так. Лучше ладонями. «Пятками» ладоней. Смешное название, но самое настоящее. Там, где мякоть переходит в большой палец и есть сильные мышцы. Раз-два…

Снова удар электроплеткой. Я задыхаюсь от ожога, сама падаю рядом.

Аленка делает вдох.

И еще один.

Откуда-то слетаются смотрительницы, словно большие серые вороны на падаль, но Аленка дышит. Она должна выжить. Маришка же выжила.

Меня еще раз бьют плеткой, кричат про самовольное оставление, неподчинение; что-то еще. Я почти не слышу.

Аленка дышит, и это все, что имеет значение.

Я смотрю на эту девочку и вижу своего брата, Нико.

Глава 3

Уже неделю в каменной дырке. Может, дней десять или две. Или всего сутки? Тут такое: час за десять, год за один день. В каменной дырке очень тесно, поэтому карцер так и прозвали. Лечь нельзя, максимум получается сесть, чуть поджав ноги, и это мне еще повезло – я не особенно-то высокая. Долговязая Лийка, к примеру, скрючилась бы в три погибели или вовсе пришлось бы стоять.

Карцер сделан так, чтобы в нем не спали. Сюда сажают раздумывать о своем поведении и вставать на путь исправления. Осознать, что оторванность от Коллектива означает муки и страдания. А если бы можно было просто отлично выспаться – какие уж тут страдания, большинство из нас только об этом и мечтает.

В каменной дырке холодно. Нет даже тощего покрывала из колючей и тонкой шерсти. Нет матраса. Подушки на наших кроватях похожи на полено. В карцере скучаешь и по ним.

Здесь темно.

Сначала это не так уж плохо. Подумаешь, темнота. А потом начинает мерещиться всякое: чьи-то невидимые глаза и руки. Рога Первоцвета бодают меня —легонько, он быстро понял, что в десять раз тяжелее, настоящим ударом выбил бы дух. Он скорее трется рогами. В первый год они менялись, были горячими и пульсирующими. Такие называются пантами. Когда они костенеют, то ужасно чешутся, и олень бодает все вокруг, просто чтобы содрать остатки мягкой кожицы. Даже тогда Первоцвет не причинял мне вреда.

Сквозь тьму я ощущаю этот осторожный толчок. Поехали, словно предлагает Первоцвет. Садись на меня. Я большой и сильный. Я увезу тебя отсюда, мы будем жить в тундре, там полным-полно ягеля, грибов, рыбы. Отец учил разводить огонь, так что не замерзнешь.

Я соглашаюсь. Поехали.

А потом вспоминаю: Нико. Мама. Папа. Родителей нет в живых, я это знаю. Брат жив. Я надеюсь, что жив. Его отвезли в другой интернат, таких много, «Солнышко» просто женский, мальчика сюда бы не взяли.

Шепчу Первоцвету: «Ты знаешь, где Нико?»

«Нет», – задумчиво отвечает олень и фырчит, дыхание у него прохладное, а раньше всегда было теплым. —«Я его не встречал среди Нетаяния Инд».

Мне немного легче. Первоцвет не встречал Нико, значит, брат еще среди тех, кто теплый, и его глаза не превратились в мутные льдинки.

«Спасибо, Первоцвет», – я протягиваю руку и снова глажу оленя; рога, уши, хочу потрепать по шее, но пальцы соскальзывают в обрубок гниющей раны. Я нащупываю выступы позвонков. Заветренная плоть пахнет гнилью. Наверное, она уже зеленовато-бурая, ее едят мелкие червячки и тундровые мухи.

Я отдергиваю пальцы.

В темноте разговариваю с собой. Нико тоже где-то рядом, да? Он по другую сторону завесы. Мы оба в этом мире, в дырке и в камне. Наверное, Нико тоже в карцере. Он младше меня на два года. Он всегда был храбрым мальчиком, так что не испугается никакой мглы.

В тундре легко заблудиться, если не уметь читать приметы по мхам, по оленьим зубам, по цветкам камнеломки, алмазному листу и багульнику, по ручью и рыбам, по леднику Инд, по звездам.

В тундре все просто и понятно.

Я иду в темноте, и я надеюсь выбраться.

А потом просыпаюсь. По-прежнему в карцере. В животе немного бурчит от голода, не могу вспомнить, когда кормили – и кормили ли вообще. Думаю об Аленке: ей ведь помогли, да? Не бросили же умирать, так не делается. Великий Вождь говорит про заботу о детях. Повторяет в своих речах, что ребенок – это будущее, поэтому женщины должны рожать, но не забывать о своих обязанностях как граждан Республики Индар. Смотрительницы твердили нам тысячу раз: вы не пленники и не преступники. Пока еще нет. Коллектив дает вам второй шанс.

Аленке так нужен этот шанс, и я шепчу, обращаясь то ли к Вождю, то ли к кому-то еще: помоги ей.

Но только снова проваливаюсь в холодный сырой мрак.

Свет выдергивает ударом в лицо. Я съеживаюсь, прижимаюсь щекой к стене. Отворачиваюсь. Открыли дверь настежь, а снаружи белое-белое, выступают слезы и прилипают к ресницам. По-настоящему не плачу, всего лишь прикрываю голову от перевернутой темноты. Сейчас смотрительница – почему-то уверена, что это будет Анна, – рявкнет: «Марта Сюин, на выход». Мне разрешат принять душ, переодеться. Потом надо будет постирать одежду в чуть теплой воде, скребя колючим сухим мылом. Чан глубокий, от усталости шатает, руки дрожат. Зато еще потом покормят – целая тарелка похлебки, если повезет, то с куском хлеба и масла. После карцера дают прийти в себя, работник все равно из меня сейчас никакой, я стучу зубами, жмусь к стене, которая пахнет сырой штукатуркой, плесенью и мочой, и жду приказа.

– Это она?

Голос мужской.

Странно. В «Солнышке» почти нет мужчин.

– Да, товарищ, – говорит Лян Ксилань сладко, словно пролила себе в глотку банку свежего меда. —Девчонка провинилась непослушанием, неповиновением, самовольно оставила рабочее место…

– Довольно. Я ее забираю.

Тогда Лян Ксилань произносит то самое: «Марта Сюин, на выход». Я заставляю себя идти. Вокруг слишком светло. Я едва не падаю, меня подхватывает мужская рука.

– Осторожнее, девочка, – человек чуть усмехается.

Глаза не привыкли, сероватый вездесущий свет как полуденное солнце, отраженное ледником. У меня болит голова. Лицо залито слезами. Я все равно думаю о том, что здесь мужчина, настоящий мужчина, а я вся грязная, от меня дурно пахнет. Воняет, прямо скажем.

– Пусть помоется и переоденется, – продолжает мужчина. Все еще толком не могу его разглядеть. Вроде среднего роста, примерно как мой отец. Фигурой тоже похож: широкоплечий, коренастый, сильный. Из тех, кто привык много ходить и собственноручно возделывать огород. В тундре.

Мужчина одет в синий костюм.

Едва ко мне возвращается способность различать цвета, я открываю рот —от нечищенных зубов жуть как несет, наверняка: «Синий».

Синий, синий.

Это цвет Научной Сферы Коллектива. Выше – только золото: Совет и сам Великий Вождь.

Мужчина довольно обычный: темные волосы, сухое лицо, чисто выбритое, с характерным застарелым «снежным загаром» – кожа краснеет и шелушится. Можно смазывать оленьим жиром, но до конца все равно не заживает. Он скуластый, суровый на вид, но, похоже, не жестокий. Глаза тоже темные, как у большинства из старого народа Инуэ. Хотя он скорее полукровка, как я и многие другие. Ему лет сорок или немного больше. Мужчина действительно ужасно похож на моего отца.

Синий цвет.

Я снова думаю об этом, держа его за руку, сглатываю. Он улыбается, даже не морщится от запаха грязной одежды, тела.

Совершенно ничего не понимаю.

Лян Ксилань торопит меня – шагом марш, и все прочее. У меня в голове вопросы, кусаются, словно огромная стая блох или вшей, но отскрести грязь хочется еще сильнее, вши в волосах противнее. Выбор очевиден. Для начала я вымоюсь, а раз этот человек забирает, то и задам вопросы.

Даже если он убьет, почему-то ловлю себя на мысли, хуже не станет.

Я выхожу из душа. Мне позволили принять горячий, от него кожа должна бы раскраснеться, но в зеркале отражается какое-то замученное привидение. Униформа на мне висит. Волосы поредели. Я выгляжу настолько паршиво, что проще выкинуть в помойку. Наверное, тот человек ошибся.

Быстро расчесываюсь, иду к выходу. По пути сталкиваюсь с Эллой. Позади нее Иришка.

Сейчас день, большинство девочек на работе.

– Нам сказали, – начинает Элла.

– Вот, – Иришка ее перебивает и сует мне тряпичный узел. В нем сменка белья, чулок, пара тетрадей, в которых я делала домашнее задание. Я достаю красивую фигурку – бело-желтую, из кости. Она изображает танцующую женщину.

Не просто женщину.

Я едва не отбрасываю, но Элла быстро мотает головой и сжимает мои пальцы вокруг фигурки.

– Это мое. Хочу тебе отдать. Прости. Все только и говорили, как ты спасла ту немую дурочку. Даже не знала, что у нас кто-то способен на такое. Возьми, ладно?

– Но это же…

– Просто хорошо прячь и никто не заметит.

– Твоя вещь.

– Подарок матери, – Элла хмыкает. – Она верила. Моя прабабка была Плакальщицей Инд.

Я делаю круглый рот, и глаза тоже, наверняка, круглые. Мы столько лет прожили в одной комнате, привыкли к храпу, голосам, манере говорить и телесным запахам друг друга, а сегодня узнаю, что у Эллы прабабка была жрицей богини, в которую давным-давно запрещено верить.

Как смотрительницы не нашли фигурку? Чего ей стоило спрятать ее? Почему она рисковала, почему отдавала теперь?

– Поторопись, – Элла тянет меня за рукав. Иришка прикладывает палец к губам.

– Там Лян Ксилань. Все, иди.

– Погодите, а что же Аленка…

– Вроде, ее тоже забирают. Иди же, – Элла и Иришка выталкивают меня, едва успеваю спрятать запрещенную фигурку. Мужчина и смотрительница встречают меня, Лян Ксилань по-прежнему обмазана невидимым медом, едва не кланяется ученому из Сферы Науки, синий цвет отражается в ее больших черных глазах. Она ничего не видит, кроме синего. Уж точно не меня и не подарок Эллы.

– Вы готовы, Марта?

Я не сразу соображаю: мужчина обращается ко мне. «Вы». Я тут одна.

Потом киваю.

Иришка с Эллой смотрят вслед. Лян Ксилань провожает, к ней присоединяется Анна и Ли Мин, даже почему-то учительница Тай Мэн. Все хотят взглянуть на меня напоследок. Мы идем через все серые коридоры, собирая внимание, будто цепляя колючей шерстяной юбкой репьи. Они запомнят меня и этот выход надолго, пересуды останутся в стенах «Солнышка», я превращусь со временем в очередную легенду – как Маришка.

Так странно. И совсем немного страшно, но я стараюсь не думать о страхах. Почему-то хочется достать и сжать в ладони фигурку Инд. Конечно, так нельзя. Я просто иду за мужчиной под конвоем из женщин в униформах с белыми полосками, и весь интернат сжимается вокруг меня, выталкивает, будто женские родовые пути – ребенка.

Я рождаюсь во второй раз.

За высоким каменным забором фургон. Он похож на тот, в котором привезли сюда, только синий, а не черный.

– Садитесь, Марта, – говорит мужчина. Имени своего он так и не назвал.

Упрашивать не нужно. Я забираюсь внутрь, Аленка уже сидит на жестком, обитом дешевым кожзаменителем сидении. Заметив меня, она обнимает и прижимается щекой.

А потом хитро улыбается и протягивает большой кусок хлеба, настоящий белый батон, внутри – смесь из мелко нарезанной соленой рыбы, яйца, лука, даже черного перца не пожалели.

– Это твое?

– Ешьте, Марта, – мужчина устраивается за рулем. – Аленка уже пообедала, а вас забрали позднее, так что самое время наверстывать упущенное. Под сиденьем термос с травяным чаем. Вам обеим надо восстанавливать здоровье.

Я вгрызаюсь в батон. Аленка наливает пряно пахнущий горячий чай. Он сладкий, пахнет шиповником и медом.

Ничего вкуснее на свете не может быть.

Машина трогается с места. Я заставляю себя оторваться от еды, чтобы оглядеться по сторонам – серая громада «Солнышка» быстро скрывается позади вместе с куцым и низкорослым лесом. Мы едем по большой дороге. Аленка нетерпеливо вертится и широко улыбается, у нее не хватает пары зубов – снизу и сверху. Зубы еще вырастут.

 

В тот момент я верю: жизнь совершила поворот, дальше будет хорошо.

Часть меня догадывается: это лишь иллюзия, но пока у меня бутерброд и чай. Аленка жива, я тоже.

Проще всего верить.