Чехов и евреи по дневникам, переписке и воспоминаниям современников

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Два обстоятельства при этом выступают как ключевые:

во-первых, Чехов – первый из русских классиков, кто сызмальства общался и водил дружбу с евреями (второй и последний – его младший современник Максим Горький);

во-вторых, одной из чеховских бытописательских новаций является введение в русскую литературу реального образа российского еврея – главным образом, местечкового, из черты оседлости[20]. До Чехова еврей, если и появлялся на русской литературной сцене, то не в своем ярком жизненном многообразии, а как типаж, причем по большей части в карикатурно-уничижительном обличье.

О том, что еврейская нота в произведениях Чехова была культурологической новацией, свидетельствует рецепция ее современниками. Многими литературными критиками, в основном из выходцами из еврейской среды, она была воспринята в целом скептически и неодобрительно. В его адрес прозвучали обвинения «в том, что он наряду с другими классиками русской литературы, создал отрицательные или карикатурные образы евреев в своих произведениях»[MONDRY(I). Р. 42.]. В первую очередь здесь следует назвать критические статьи таких авторитетных в те годы публицистов, как Семена Фруг – «В корчме и будуаре» (1889 г.) и Владимир Жаботинский – «Русская ласка» (1909 г.).

6 февраля 1900 года Чехов писал литератору-одесситу М.Б. Полиновскому, попросившему дать отзыв о его книге «Еврейские типы» (Одесса, 1900 г.):

И зачем писать об евреях так, что это выходит «из еврейского быта», а не просто «из жизни»?»

И приводил в пример рассказ Наумова «В глухом местечке»:

Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не «из еврейского быта», а из жизни вообще[ЧПССиП. Т. 9. С. 545].

Здесь явно сталкиваются два полярных ракурса видения:

для Чехова, как «очень русского человека» существует множество тем «из жизни вообще», по умолчанию – русской жизни, и среди них, в частности, есть и «об евреях»;

для русско-еврейского писателя Полиновского «из еврейского быта» вытекает вся тема «из жизни вообще».

Свести к некоему «контрапункту» эти два типа мировидения не представляется возможным, ибо они по сути своей антагонистичны. Чехову, по большому счету, «еврейская жизнь» была не интересна, тогда как русско-еврейские писатели именно такого рода интерес старались пробудить у русского читателя. По ходу еврейской эмансипации и ассимиляции они стремились изменить сложившееся в русском сознании стереотипное представление о евреях – «переписать еврея» [САФРАН], сделать его присутствие в литературе составной частью многогранной русской жизни.

На этом направлении были достигнуты серьезные успехи. Одессит Семен Юшкевич, погодок Чехова, и также как и он по образованию врач[21], стал весьма востребованным у российского читателя писателем.

Интересным и неоспоримым фактом является прямое влияние Чехова на «на молодую ивритскую прозу начала века» и современную ему идишевскую литературу [ГУР-ЛИЩ. С. 276]. В последнем случае это касается таких писателей, как Ицхак-Лейбуш Перец и особенно Шолом-Алейхема. Знаменитый израильский писатель Амос Оз рассказывал, что типичную чеховскую атмосферу он наблюдал в годы своего детства, прошедшем в очень провинциальном тогда Иерусалиме:

Атмосфера в Иерусалиме в годы Второй мировой войны была революционно-насыщенной, «было ощущение, что в будущем все будет иначе, чем в прошлом… Но позже я понял, что это была чеховская ситуация (слова соседей были зажигательными, а сами они оказывались маленькими людьми – лавочниками, сапожниками ‹…›, они выглядели, как Толстой и его герои, а на самом деле были похожи на героев Чехова). Чехов описал окружающих меня людей, у них были идеи, но не было способности реализовать их. Они были непрактичны ‹…›. Их беспокоили страдания в Африке и в Китае, но в их жизни дома проявлялась жестокость в отношениях с близкими… Герой Чехова – это добрый человек, который ничего доброго сделать не может, который на каждом шагу падает – но потому, что его глаза устремлены к звездам… ‹…› Уже смолоду я чувствовал в творчестве Чехова сосуществование знакомого (по жизни) с чужим. Я бы не писал так, как пишу, если бы не влияние на меня Чехова, его чтения, даже бессознательное, – в годы моего формирования. ‹…› Я вижу в Чехове ‹…› моего учителя в художественной стратегии: только рисовать действительность, но не убеждать читателя впрямую, как в идеологической брошюре. У меня резкая граница между публицистикой и художественным творчеством (другие русские писатели, в отличие от Чехова, оставались отчасти публицистами и в художественных текстах). Действие в моих рассказах всегда происходит дома, в разных комнатах дома. Но даже если вне дома, то действие камерное. Это тоже влияние Чехова. Повседневное значит у него нечто большее, чем оно означает само по себе. ‹…› Я был бы очень счастлив, если меня бы назвали хоть последним (т. е. самым недостойным) из учеников Чехова в ивритской литературе. Вся эта комбинация свойств близка моему сердцу» [ГУР-ЛИЩ. С. 279–280].

Чеховские новации в раскрытии еврейской тематики получили, хотя и с оговорками, признания и у первых советских литературных критиков – Б. Горева [ГОРЕВ], Д. Заславского [ЗАСЛ Д.]. Последний, например, писал:

Только Чехов сохранил свободу творчества и открыто рисовал евреев такими, каких видел. В ранних своих рассказах он подмечал преимущественно смешные черты. Выше мы говорили об этом. Впоследствии он с интересом присматривался к евреям. В очерках его нет ни предвзятой неприязни к евреям, ни сантиментальной или щепетильной предупредительности. Чехов в отношении своем к евреям прост и свободен. Картина жизни еврейской семьи на проезжей дороге в степи безыскусственна и правдива, зарисована с той же художественной объективностью и меткостью, как и степь, и обоз, и степные помещики. Моисей Моисеич в «Степи» есть подлинный еврей-торговец, комиссионер, каких много на юге России; его беседа с проезжающими, со священником художественно точна и убедительна. В рассказе есть знание еврейского быта, такого, каким он должен был представляться внимательному наблюдателю со стороны. Это не экзотический быт, а свой, еврейский быт, вошедший в русскую жизнь. Еврей Чехова это живой человек – не просто «шпион», «эксплоататор» и не образец добродетели по либеральным прописям. Чехова в особенности интересовала та часть еврейской интеллигенции, которая пришла в самое близкое соприкосновение с русским обществом и с русской культурой, которая даже отреклась формально от еврейства и все же осталась еврейской. Этот тип русифицированного еврея очень часто встречается у Чехова. Еврейская критика резко отзывалась о рассказе «Тина». Критиков шокировала анекдотическая фабула рассказа. Но Сусанна Моисеевна, представительница фирмы «наследников Ротштейн», одевающаяся по последней парижской моде и все же вульгарная, кокетничающая своим антисемитизмом, развязная до цинизма и жадная к деньгам, – она так же художественно верна, как любой из чеховских героев. Характерные черты еврейской интеллигенции определенного пошиба схвачены и переданы с удивительной проницательностью. «Кажется, я мало похожа на еврейку», – говорит о себе Сусанна Моисеевна, и в ней действительно мало внешних еврейских черт. «Я очень часто бываю в церкви! У всех один Б-г…» И все же она еврейка, подлинная еврейка из современной разбогатевшей еврейской семьи. Нелепо ставить в вину Чехову неприятное впечатление, какое производит эта типичная для своей среды еврейка. Но вот другая еврейка – тоже из богатой еврейской семьи. Она отказалась от семьи, от веры, от богатства. Ее звали Cappa Абрамсон, теперь она Анна Петровна, жена русского помещика Иванова. Муж говорит о ней: «Анюта замечательная, необыкновенная женщина… Ради меня она переменила веру, бросила отца и мать, ушла от богатства и, если бы я потребовал еще сотню жертв, она принесла бы их, не моргнув глазом». Казалось бы, ничего еврейского не осталось в этой еврейке, – и все же она еврейка, и это чувствует Иванов, чувствует сама Сарра, и это знает, в этом убежден Чехов. Есть нечто, что отделяет еврея от нееврея, хотя и нельзя точно определить, что это такое.

Точка зрения Давида Заславского для нас особенно интересна, т. к. к моменту написания этой своей работы он только-только перебежал из сугубо еврейского лагеря в интернациональный, точнее – к русским большевикам. Статья Д. Заславского в СССР не переиздавалась и не цитировалась, т. к. со второй половины 1930-х гг. проблематика еврейской идентичности в русском мире была признана большевиками идеологически вредной и исключена из поля научных исследований в различных областях гуманитарного знания, включая тему «Русские писатели и евреи» в истории русской литературы. Не возник к этой теме специальный интерес и в новейшем российском культурологическом и литературоведческом дискурсе. Что касается западных историков литературы, то они постоянно разрабатывают проблематику русско-еврейских культурных связей. В частности значительное внимание уделяется теме «Чехов и евреи», которая находится в эпицентре чеховедческого дискурса, вызывая «ожесточенные споры исследователей, критиков, публицистов» [ГУР-ЛИЩ. С. 263]. Можно полагать, что эту ситуацию провоцирует сам Чехов, в силу своей уклончивости, неопределенности и неподатливости для схематизирования. Елена Толстая говорит в одном интервью:

 

Читанного перечитанного» Чехова я попробовала прочесть параллельно с первым полным изданием его писем. Получилось нечто совершенно неожиданное, даже для меня. Мы просто не умеем его читать. Он для нас закрыт мутной пленкой, ее надо снять, как переводную картинку [ОСИПОВ].

В дискурсе на тему «Чехов и евреи» преобладают две полярные позиции – «обвинительная» и «оправдательная». Одни дискурсанты, упрекают Чехова в если не в юдофобии, то уж точно «в последовательном раздражении против “сынов и дочерей израильских”» [ЗАГИД], другие, – в частности, Дональд Рейфилд, доказывают, что он был чуть ли не филосемитом. Иногда, впрочем, встречается и «нейтральный» подход: в нем задается «правильная постановка вопроса», проводится его всестороннее рассмотрение, но не выносится никакого вердикта. Так, например, поступал уважаемый и ценимый современниками Юлий Айхенвальд, когда касался, в частности, темы «Чехов и евреи»:

Евреи его, несомненно, цепляли за душу. Вот, например: про свою будущую жену – «моя немочка», он говорит, глядя на ее фотографию, «немножко похожа на евреечку, очень музыкальную особу, которая ходит в консерваторию и в то же время изучает на всякий случай тайно зубоврачебное искусство и имеет жениха в Могилеве». Это говорится шутливо, но с умыслом. Почему «евреечка», а не армяночка, гречаночка и т. п.? В этой ассоциации для него есть нечто особенное, указующие, на присущее, как он считал, только еврейкой женщине совокупность качеств: духовность, одаренность, практичность и, главное, предусмотрительность в жизнеустройстве [АЙХЕН].

Вот собственно и все, что считает нужным сказать касательно Чехова и евреев его современник. Прошло добрых сто лет, но:

Еврейская тема у Чехова до сих пор не стала академической. Изощренный анализ таких тонких материй, как библейские мотивы и мифы в прозе, выявляет дополнительные смысловые оттенки, расширяет пространство чеховского творчества, но, не гасит споры о том, куда записать Чехова, в лагерь фило- или антисемитов [PORTNOVA. С. 202].

При всем том, однако, за все это время накопилось много новых, достаточно оригинальных и интересных в научном плане высказываний и оценок на сей счет. Только за последние пятнадцать лет помимо книги Д. Рейфилда тема «Чехов и евреи» затрагивалась в целом ряде исследований о еврейских персонажах и образах в дореволюционной русской литературе [САФРАН], [ТОЛСТАЯ Е.], [KARLINSKY], [LIVAK], [MONDRY], [TOOKE], [GREGORY], [PORTNOVA], [СЕНДЕРОВИЧ (I) и (II)], [СЫРКИН]. Все они в той или иной степени учтены и в настоящей книге, построенной, как и предыдущие наши книги, касающиеся проблематики русско-еврейских культурных связей [УРАЛ (I), (II)], по принципу документального монтажа, жанра в котором говорят только дневники, переписка и воспоминания современников, а позиция автора проявляется в отборе документов, их включении в мегатекст и комментариях. В последнем случае основной акцент ставится нами на русскости – важнейшем качестве личности писателя, в значительной степени определявшем его образ мыслей и чувствований. Представляется, что Чехов, живя сызмальства бок о бок с евреями, очень остро воспринимал специфику русско-еврейских бытовых отношений. В его случае имеет место остро стоящий вопрос о сохранении своего национального «я» при контакте с активно ассимилирующейся, но не теряющей своего культурно-исторического миросозерцания инородной средой, которую можно определить как «острая национально-культурная полемика».

В фокусе чеховского раздражения – всегда носители крайних идейных, эстетических, этических позиций, порицаемые с позиций незримой «нормы» – на деле близкой к культурному шовинизму. Сперва осуждается за отклонение от этой нормы тогдашние культурная «левая» <где тон часто задавали русско-еврейские литераторы – М.У.>, но вскоре раздражение переносится на «антилевую», новоидеалистическую ориентацию <среди духовных вождей которой особо выделялся А. Волынский (Флекснер) и Н. Минский – М.У.> [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 337].

Как отмечалось выше «еврейский вопрос» приобрел в чеховскую эпоху большую остроту. Он оживленно и, естественно, по-разному акцентировался консервативной (газеты «Новое время», «Московские ведомости», «Гражданин») и либеральной (газеты «Русское слово», «Биржевые ведомости», «Русские ведомости», журналы «Русское богатство», «Северный вестник», «Мир Божий», «Вестник Европы») российской прессой. Лично сам Чехов принципиально дистанцировался от политики и всякого рода «идейности», но очень чутко реагировал на все веяния своего времени.

Чехову была несимпатична и правая, и левая кружковчина, сам он не был сторонником ни той, ни другой, но ко второй, – в этом надо прямо признаться, – он относился с гораздо больше нетерпимостью, чем к первой, хотя и на первую не закрывал глаза [ДЕРМАН. С. 155].

Ему, несомненно, был присущ мягкий имплицитный русский национализм, выражающийся в особом беспокойстве о судьбе своего народа и его культуры в многочисленном и разномастном нерусском окружении. В контексте «своя рубашка ближе к телу» отвращала от себя и другая чужеродная прелесть – новейшие веяния в области культуры, идущие из Западной Европы. Хотя по жизни мировоззрение Чехова в своих акцентах менялось – от умеренно консервативного, до либерального, проблема национальной идентичности русского человека всегда сохраняла для него свою остроту.

Чеховская система ценностей, позиция, поэтика по сути своей были ориентированы на духовную активность, отрицание общепринятого, бунт против «авторитарности», что во многом означало неприятие «своего». Однако, унаследовав от русской литературной традиции справа и слева, и в высших, и рядовых её проявлениях культурный консерватизм – предпочтение «своего», неудачного, неброского, не слишком мудреного, доброго, домашнего[22] – «чужому», всегда слишком яркому, умственному, злому, формальному, Чехов подставил под второй, отрицательный, полюс этой оппозиции сначала евреев-выкрестов, олицетворяющих разные стадии «отрыва от своего»; затем мудреное, фальшивое, формальное отождествилось с идеологией – царящей в обществе инерцией леворадикального «сопротивления» в духе 60-х годов.

Чехову это идеология казалось совершенно оторванной от реальных нужд общества и его духовных потребностей. ‹…› <В начале 1890-х гг. – М.У.> на негативном полюсе очутились уже новые, европейски ориентированные этические и эстетические позиции, представленные как идеологически и этически чуждые, дикие, нечеловеческие; они совмещаются с еврейскими обертонами, сюда добавляются социальные отталкивания от дворянства/интеллигенции, уже неважно – левой или правой. И, наконец, отрицание заостряется на пропагандистах или сторонниках нового искусства, с теми же характеристиками аморальности, силы, яркости, энтузиазма, богатства; всё это представлено как отвратительное и насквозь фальшивое; на этом этапе еврейские обертоны исчезают. Тем самым консервативный бунт против нового искусства у Чехова отчасти наследует образную систему национальной ксенофобии. Новое искусство, как экзотическая еврейка, хорошо, пока чуждо, но в момент интеграции в русскую культуру оно становится морально подозрительным, безвкусным, агрессивным и опасным.

‹…›

Переосмысляя <на протяжении всей свой жизни! – М.У.> традиционные отношения и порываясь связь «нового» с «чужим», Чехов открыл <в конечном итоге> ‹…›, возможность нового взгляда на новое искусство, и уже этим самым возвестил его эру. Освободившись от культурной ксенофобии, он становится великим.

‹…›

Триумфальное слияние с аудиторией было, наконец, достигнуто на том самом направлении, надполитической, «интеллигентской, западной, модернистической, негативной духовности, которой Чехов упорно сопротивлялсч до середины 1890-х годов и корторая связана с деятльностью «Северного вестника» ‹…› – «Петербургский Израиль», как он его называл [ТОЛСТАЯ Е. (II). С. 286–287, 311, 255].

Глава I. Антон Чехов в окрестностях Таганрога: становление личности[23]

В биографии писателя особенно важным является жизненная среда, своего рода «биосфера», в которой проходило становление его личности: пейзажи, интерьеры, многоголосица повседневности, – все то, что включает в себя понятие «окружающая действительность», ибо литература по большей части и строится из «вещества», захваченного ею в окружающей действительности [ЛИХАЧЕВ (I)].

Такой вот «биосферой» для Антона Чехова в детстве, отрочестве и юности был разноплеменный мир приазовского портового города Таганрога и окружавшей его приазовской степи. В Таганроге Чехов прожил почти половину своей недолгой жизни (добрых 19 лет) и не порывал связей с городом до конца своих дней.

Куда бы я ни поехал – за границу ли, в Крым или на Кавказ, – Таганрога я не миную.

Если бы не бациллы, то я поселился бы в Таганроге года на два на три и занялся бы районом Таганрог – Краматоровка – Бахмут – Зверево. Это фантастический край. Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-могилу, рассказы про Зуя, Харцыза, генерала Иловайского, вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов и что этот материал, очень милый и ценный, никому не нужен.

После Москвы я более всего люблю Таганрог… Тянет сюда. Хоть на несколько дней я должен от времени до времени сюда приезжать[24].

Антон Чехов родился в Таганроге 16 января 1860 года (под знаком Козерога[25]), в семье купца 2-й гильдии Павла Егоровича Чехова. Павел Егорович и его жена Евгения Яковлевна (урожд. Морозова) к тому времени уже имели двух сыновей – Александра (1855–1913) и Николая (1858-1889). Всего же у Павла и Евгении по жизни было семеро детей – пять мальчиков и две девочки, одна из которых умерла в младенчестве [ШМУЛ]. И Чехов и Морозова имели крестьянские корни. Дед будущего писателя по отцу – Егор Михайлович Чехов, происходил из крестьян Воронежской губернии. В 1841 году он выкупил за 875 рублей из крепостной зависимости у графа Черткова себя, жену и трех сыновей. Барин проявил великодушие – отпустил на волю и его дочь. Родители же и братья его оставались в холопах до 1863 года. Записавшись в мещане, Егор Чехов отправился с семьей на юг, в приазовские степи. Здесь он пристроился управляющим имением графа Платова в слободе Крепкой, в шестидесяти верстах к северу от Таганрога. На этой должности он оставался до конца своих дней, заслужив от крестьян за крутой нрав и жестокость малопочетное прозвище Аспид. Сыновей Егор Михайлович определил для начала в подмастерья, а затем помог им преодолеть следующую ступень сословной лестницы – пробиться в купцы.

 

В царской России представители купеческого сословия обладали немалыми правами: освобождались от телесных наказаний, рекрутской повинности, пользовались свободой передвижения, имели право обучать детей в гимназии. Вот почему П.Е. Чехов всеми силами стремился занять прочное место в таганрогском купеческом обществе. Вот почему так держался за купеческое звание после отмены 3-й гильдии в 1863 году, хотя оплачивать 2-ю гильдию ему было непросто. За особые заслуги купцов награждали медалями и орденами. Так, в 1872 году Павел Чехов был награжден медалью «За усердие». Этим была отмечена его добросовестная служба в торговой депутации [ШИПУЛИНА. С. 63].

Дед Евгении Яковлевны – Герасим Морозов, происходил из крепостных крестьян Тамбовской губернии. Он вышел из крепостного сословия еще в 1817 году, пятидесяти трех лет отроду, откупив себя и сына Якова, отца Евгении. Жизнь отца Евгении – Якова Герасимовича Морозова, не удалась. В 1833 году, разорившись, он заделался таганрогским мещанином, и под покровительство генерала Папкова занимался всякого рода разъездными делами. Где-то в 1840 году он умер от холеры в Новочеркасске. Жену его с двумя дочерьми приютил тот же генерал Пашков, по доброходству своему определивший девочек Морозовых учиться грамоте. В этническом отношении Чехов был типичный великоросс с малой примесью – по бабке со стороны отца, украинской крови. Он утверждал даже, что в детстве говорил по-украински[26]. Скорее всего, это был не литературный украинский, а «суржик» – диалект юго-западного края Российской империи (Новороссии), содержащий в своем словарном составе большое количество украинизмов. Подшучивая в переписке с приятелями над своей особой, Чехов называл себя порой «хохол», выделяя при этом такие стереотипно негативные черты малоросса, как «хохляцкая лень», «хохляцкая логика» и т. п.: Л.А. Сулержицкому: «Очень рад, что Вы стали Думать иначе о нас, хохлах»; Ф.Д. Батюшкову: «Видите, какой я хохол»; А.С. Суворину: «поездка – это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол»; А.А. Тихонову: «я медлитель по натуре (я хохол) и пишу туго»[27]. Подчеркивание своего «хохлячества» – это, несомненно, всего лишь шутливо-ироническая фигура речи, а не этноним, и, тем более, не указание на раздвоенность этнической самоидентификации. Ментально Чехов был крепко укоренен в том, что касается национальной гордости, и, в немалой степени, национальной чванливости великоросса. Это касалось и его отношения к украинцам. В письме к Суворину от 18 декабря 1891 года он, например, говорит, имея в виду поднимавших уже в те годы голову украинских националистов:

Хохлы упрямый народ; им кажется великолепным все то, что они изрекают, и свои хохлацкие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом.

Прочтя рассказ Чехова «Именины», поэт-«шестидесятник» Алексей Плещеев высказал ряд критических замечаний касательно антиукраинских и антилиберальных выпадов, которые он в нем усмотрел:

Вы очень энергично отстаиваете Вашу душевную независимость; и справедливо порицаете доходящую до мелочности боязнь людей либерального направления, чтоб их не заподозрили в консерватизме; но – простите меня, Антон Павлович, – нет ли у Вас тоже некоторой боязни, чтоб Вас не сочли за либерала? Вам прежде всего ненавистна фальшь – как в либералах, так и в консерваторах. Это прекрасно; и каждый честный и искренний человек может только сочувствовать Вам в этом. Но в Вашем рассказе Вы смеетесь над украинофилом, «желающим освободить Малороссию от русского ига», и над человеком 60-х годов, застывшим в идеях этой эпохи, – за что собственно? Вы сами прибавляете, что он искренен и что дурного он ничего не говорит. Другое дело, если б он напускал на себя эти идеи – не будучи убежден в их справедливости, или если б, прикрываясь ими, он делал гадости? Таких действительно бичевать следует… Украинофила в особенности я бы выкинул. Верьте, что это бы не повредило объективизму повести [ЧПСП. Т. 3. С. 18–20].

В ответном письме А.Н. Плещееву от 9 октября 1888 г. (Москва) Чехов с позиций русско-имперского национализма позволяет себе резко и непочтительно отзываться об украинофилах:

Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее, стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки. Что же касается человека 60-х годов, то в изображении его я старался быть осторожен и краток, хотя он заслуживает целого очерка. Я щадил его. Это полинявшая, недеятельная бездарность, узурпирующая 60-е годы; в V классе гимназии она поймала 5–6 чужих мыслей, застыла на них и будет упрямо бормотать их до самой смерти. Это не шарлатан, а дурачок, который верует в то, что бормочет, но мало или совсем не понимает того, о чем бормочет. Он глуп, глух, бессердечен. Вы бы послушали, как он во имя 60-х годов, которых не понимает, брюзжит на настоящее, которого не видит; он клевещет на студентов, на гимназисток, на женщин, на писателей и на всё современное и в этом видит главную суть человека 60-х годов. Он скучен, как яма, и вреден для тех, кто ему верит, как суслик. Шестидесятые годы – это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его значит опошлять его. Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел! Он надоел мне еще в гимназии, надоедает и теперь. Когда я изображаю подобных субъектов или говорю о них, то не думаю ни о консерватизме, ни о либерализме, а об их глупости и претензиях [ЧПСП. Т. 3. С. 18–20].

Сохранение своей национальной идентичности – «русскости», было важным фактором чеховского менталитета (об этом подробнее см. ниже), однако болезненным в психологическом отношении, являлся для него не этнический, а социальный статус:

‹…› сознание своей, так сказать, социальной неполноценности было очень острым у Чехова, об этом имеются десятки свидетельств и признаний самого Чехова; вспомним хотя бы весьма частые у него слова о том, что роман как литературный жанр – дворянское дело, не удающееся писателям-разночинцам. Тот факт, что Чехов сделал высокий жанр из короткого рассказа, выражает в какой-то степени осознание им своей социальной противопоставленности дворянским гигантам русской литературы [ПАРАМ. С. 255].

В тогдашнем повседневном обиходе разночинцами называли категорию людей, которые получили образование, благодаря чему были исключены из того непривилегированного податного сословия, в котором находились раньше; при этом они не состояли на действительной службе и, как правило, имея право ходатайствовать о предоставлении им почётного гражданства, не оформляли его[28]. Разночинцы являлись той средой, которая питала русское революционно-демократическое движение XIX в. Они же составляли основную часть интеллигенции не дворянского происхождения – внесословной, но самой активной в социальном отношении части русского общества «чеховской» эпохи (конец XIX – начало ХХ в.).

О детско-юношеских годах Антона можно судить как по воспоминаниям его братьев, и близких ему по жизни людей, так и на основании его собственных, достаточно, впрочем, скупых замечаний об этом времени жизни. Старший брат, Александр Павлович Чехов, писал:

Первую половину дня мы, братья, проводили в гимназии, а вторую, до поздней ночи, обязаны были торговать в лавке по очереди, а иногда и оба вместе. В лавке же мы должны были готовить и уроки, что было очень неудобно, потому что приходилось постоянно отвлекаться, а зимою, кроме того, было и холодно: руки и ноги коченели, и никакая латынь не лезла в голову. ‹…› Вот почему мы ненавидели нашу кормилицу-лавку и желали ей провалиться в преисподнюю. ‹…› Особенно обидно бывало во время каникул. ‹…› все наши товарищи отдыхали и разгуливали, а для нас наступала каторга: мы должны были торчать безвыходно в лавке с пяти часов утра и до полуночи.

Ал. П. Чехов. В гостях у дедушки и бабушки.

Младший брат семьи Чеховых, Михаил Павлович, рисовал картину минувшего другими красками, в более радужных тонах:

День начинался и заканчивался трудом. Все в доме вставали рано. Мальчики шли в гимназию, возвращались домой, учили уроки; как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к чему имел способность: старший, Александр, устраивал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель – сочинял… Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Кроме того, вместе с сыном Николаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем маленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепиано. ‹…› Приходила француженка, мадам Шопэ, учившая нас языкам. Отец и мать придавали особенное значение языкам ‹…›. Позднее являлся учитель музыки ‹…› и жизнь текла так, как ей подобало течь в тогдашней средней семье, стремившейся стать лучше, чем она была на самом деле. ‹…›

М.П. Чехов. Вокруг Чехова.

По характеру процесс воспитание в семье Чеховых можно назвать «традиционным». Глава семейства, Павел Егорович, был крутенек и воспитывал детей по старинке, почти по Домострою – строго и взыскательно. Но ведь в его время широко было распространено понятие «любя наказуй», и строг он был с сыновьями не из-за жестокости характера, а, как он глубоко верил, ради их же пользы, Т. Л. Щепкина-Куперник. О Чехове. [СУХИХ (I). С. 4].

Он поступал как все отцы семейства из его окружения, поскольку именно таким образом испокон веку воспитывали на Руси детей в мещанских и купеческих семьях. Однако деспотизм Павла Егоровича не переходил в бесчеловечную жестокость: детей в доме Чеховых не сажали на хлеб и воду, не ставили в угол на колени на горох, не запирали в темный чулан с крысами. А ведь подобные «методы воспитания» тоже были в ходу, в той купеческо-мещанской среде, где рос и воспитывался Антон. Человек богомольный и трезвого поведения Павел Егорович был, вместе с тем, в домашнем быту вспыльчив и деспотичен: жене своей грубил, хотя руки на нее не поднимал; детей сек их не часто, в основном «из-за религии». Михаил Павлович Чехов писал в своих воспоминаниях о семье:

Уродливые поступки Павла Егоровича, когда он проявлял свою власть с помощью грубости и насилия, были продиктованы не жестокостью, не злобой, ибо и то и другое в его характере вовсе отсутствовало, а непогрешимой убежденностью, что он живет и действует так, как надо, как учили жить его самого и как должны жить его дети. ‹…› При всей вспыльчивости и неукротимости нрава Павел Егорович был отходчив. После какой-нибудь буйной сцены, когда домочадцы прятались по углам, он мог собрать всю семью и как ни в чем не бывало отправиться в гости к родственникам или знакомым. Такие выходы «на люди» обставлялись торжественно, чинно, чтобы у окружающих создавалось впечатление о благополучной и благонравной во всех отношениях семье… Он любил церковные службы, простаивал их от начала до конца, но церковь служила для него, так сказать, клубом, где он мог встретиться со знакомыми и увидеть на определенном месте икону именно такого-то святого, а не другого. Он устраивал домашние богомоления, причем мы, его дети, составляли хор, а он разыгрывал роль священника. Но во всем остальном он был таким же маловером, как и мы, грешные, и с головой уходил в мирские дела. Он пел, играл на скрипке, ходил в цилиндре, весь день Пасхи и Рождества делал визиты, страстно любил газеты, выписывал их с первых же дней своей самостоятельности, начиная с «Северной пчелы» и кончая «Сыном отечества». Он бережно хранил каждый номер и в конце года связывал целый комплект веревкой и ставил под прилавок. Газеты он читал всегда вслух и от доски до доски, любил поговорить о политике и о действиях местного градоначальника. Я никогда не видал его не в накрахмаленном белье. Даже во время тяжкой бедности, которая постигла его потом, он всегда был в накрахмаленной сорочке, которую приготовляла для него моя сестра, чистенький и аккуратный, не допускавший ни малейшего пятнышка на своей одежде.‹…› Петь и играть на скрипке, и непременно по нотам, с соблюдением всех адажио и модерато, было его призванием. Дня удовлетворения этой страсти он составлял хоры из нас, своих детей, и из посторонних, выступал и дома и публично. Часто, в угоду музыке, забывал о кормившем его деле и, кажется, благодаря этому потом и разорился. Он был одарен также и художественным талантом; между прочим, одна из его картин, «Иоанн Богослов», находится ныне в Чеховском музее в Ялте. Отец долгое время служил по городским выборам, не пропускал ни одного чествования, ни одного публичного обеда, на котором собирались все местные деятели, и любил пофилософствовать. <Он> вслух перечитывал французские бульварные романы, иногда, впрочем, занятый своими мыслями, так невнимательно, что останавливался среди чтения и обращался к слушавшей его нашей матери: – Так ты, Евочка, расскажи мне; о чем я сейчас прочитал [ЧБГ].

20Черта оседлости – это с 1791 по 1917 гг. граница территорий западных губерний Российской империи, за пределами которой запрещалось постоянное жительство евреям, за исключением нескольких категорий, в которые в разное время входили, например, купцы первой гильдии, лица с высшим образованием, отслужившие рекруты, ремесленники и др. Сам термин (первоначально «черта постоянного жительства евреев») впервые появился в «Положении о евреях» 1835 г.
21Окончил медицинский факультет Парижского университета (Сорбонна).
22По свидетельству Волынского, в кружке символистов из «Северного вестника», где бывал Чехов в начале 1890-х гг., Мереж ковский, иллюстрируя реакцию писателя на новые веяния «цитировал его отрывочные слова “У нас лучше, у нас проще. Свежий хлеб, молоко ковшами, бабы грудастые”». ‹…› Философствовать <Чехов> не смог бы, да и не притязал на это, но искусство зеленело в нем не затуманенное рассудочностью – чистое, светлое, глубоко-местное, глубоко-временное, в закатный час российской общественности [ВОЛЫН (II)].
23Имена, не оговоренные в разделе Указатель имен и сокращений, см.: URL: http://chehov-lit.ru/chehov/text/letters/imena-1.htm
24А.П. Чехов – М.Е. Чехову, 31 января 1885 г. (Москва); – П.Ф. Иорданову, 28 июня 1898 г. (Мелихово); – А.Б. Тараховскому, 1885 г. (Москва).
25Знак земной стихии, Козерог обладает даром не терять из виду главную цель. Целеустремленность, стойкость в трудностях, ответственность – это сильные качества представителей этого знака. Козерог не боится одиночества, готов переносить любые житейские трудности, преодолеть любые препятствия. Свои глубокие чувства предпочитает никому не открывать, с трудом близко сходится с людьми и не любит терять дружеские связи. Если Козерогом кто-то пренебрег, то никогда не прощает и не возвращается. Но всегда готов оказать немалую помощь на деле, даже если не знаком с человеком лично. Основной целью типичного Козерога является достижение максимально высокого ранга относительно условий личного старта: https://horoscopes.rambler.ru/capricorn/description/?utm_content=horoscopes&utm_medium=read_more&utm_source=copylink
26Украинцы считались в Российской империи не отдельным народом, а субэтносом – по современной классификации, говорящем на одном из диалектов русского языка, как, например, баварцы или же швабы в Германии, андалузцы и галисийцы в Испании и т. п.
27А.П. Чехов – Л.А. Сулержицкому, 25 ноября 1903 г. (Ялта); – Ф.Д. Батюшкову, 15 (27) декабря 1897 г. (Ницца); – А.С. Суворину, 9 марта 1880 г. (Москва); – А.А. Тихонову (Луговому), 29 марта 1896 г. (Мелихово).
28К разночинцам в этом смысле относились выходцы из духовенства, купечества, мещанства, крестьянства, мелкого чиновничества. Значительную долю среди разночинцев составляли отставные солдаты и солдатские дети.