И как только наш век окончательно будет как памятник,
И режим некрасивых вождей переборщит с демаршами,
Эти тонкие жёны опять активируют маятник
И разрушат гармонию пламенными комиссаршами.
Да и как же иначе: мужчины становятся слабыми,
Подменяются смыслы и правда давно не единая;
Но идёт поколенье воспитанных этими бабами
Без упрёка и страха… и песня звучит лебединая.
Помещают поэта в тщедушное тело,
Намекают: попробуй попой.
И душа – через тело – конечно бы пела,
Но у тела, к примеру, запой,
А у тела, положим, заложены уши,
Или кто-то заткнул ему рот,
Или руки стремятся нащупать баклуши,
Или к подвигам ноги влечёт.
А ещё может быть, что изноется кожа
Так, что тянет на верхнее «си»;
И пойди удержись, если странная рожа
В этом зеркале просит: «Спаси».
И осмелься, скажи обывателям спорым,
Что ты призрак в потёртых штанах –
Захохочут тебя исключительно хором.
Ты для этих людей первонах,
Пионер и позёр, бузотёр и бездельник,
Говорящий болезненный бред…
А который из зеркала – чёрный подельник,
Заблудившийся анахорет…
Окружают поэта назойливым бытом,
Вынуждают злословить и есть,
И на птичьем наречии – ныне забытом –
Комбинировать сплетню и весть,
Лишь бы только не выдал догадки фатальной
О сокрытом под именем Бог…
Чтоб и тот – в зазеркаленной исповедальной –
Никому проболтаться не мог…
В мурашках большого поэта
Душа на базальной мембране
Бурлила и жгла эпителий;
Вокруг душегубило лето;
Он пел на клокочущей ране
В разлёте погодных качелей:
Сначала ворвался, как буря,
Сдувая завесу из страха,
И – к чёрту! – нарушил границы!
Потом, от души балагуря, –
На грани то фола, то краха, –
Сверкал, словно вспышки зарницы.
Баюкал дурманящим зноем,
Нанизал на нить горизонта
Гирлянды из фата-моргана;
И дальше – надсадно, запоем
(А кто ещё, если не он-то?) –
Поэзией хлынул из крана!
В таких же потоках напорных
Премудрый очистит пристрастных,
Порочных, расчётливых, сильных,
Прилепленных, злобных, топорных,
Завистливых, слабых, несчастных,
Канторных, влюблённых, сервильных,
Иссохших и полных слезами,
Посмевших писать бесталанно,
Вкусивших запретную сладость.
А сбоку большими глазами
Следила пугающе странно
Его запоздалая радость.
Следила так пристально, строго,
И было – как день – очевидно,
Что им не по силам расстаться,
Пока вперемешку тревога
И счастье… И вовсе не стыдно,
Что хочется жить и стреляться!
В мурашках большого поэта
С лихвой искупалась в тот вечер
Эпоха великих стяжаний;
И молча глазели на это
С восторгом – таким человечьим! –
Двенадцать его подражаний.
Поэзия моя, поэзия.
Essentia – не в счёт, Essentia.
«Возмездия! – кричат. – Возмездия!»
Деменция влечёт, деменция.
А горы были там, а горы-то,
Пустыни – как одна – пустынями;
Запорото теперь, запорото…
«Святыни попирал святынями?
Законы замещал законами?
Ну, мучайся тогда, ну мучайся!
Иконами ходи, иконами;
Научимся любить, научимся».
Забыли. Как же вы забывчивы…
Сомнения гнетут, сомнения…
Посуду отзови, отзывчивый…
Растения сжигал? Растения…
О сабле громыхал? О сабельке…
Так я же был спирит и медиум!
И вкапывал добро по капельке
В междействие и интермедию!
И зрители смотрели, зрители,
Как я лукаво гнал лукавящих,
И видели ведь, дети, видели,
Что правых замирял и правящих,
Что страждущих лишал страдания,
Неверящих учил доверию,
На месте зданий строил здания,