Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»
Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 47,42  37,94 
Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»
Audio
Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»
Audiobook
Czyta Наталья Карпинская
26,30 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В тот день, когда мой отец рассказал нам о своих родителях, мама не только лично скорбела об убийстве семьи и друзей; ее горе усугублялось болью, которую испытывал мой отец, человек, за которого она вышла замуж по любви. За столом мама тщетно пыталась утешить моего отца, одновременно закладывая еще два кирпича в свою невидимую мемориальную стену.

Мне было трудно представить, что я больше не увижу своих бабушку и дедушку, но мне пришлось немедленно с этим смириться. Сегодня я с трудом представляю себе их лица: с годами воспоминания стерлись. Четко и регулярно в голове возникает лишь образ деда с желтой мерной лентой на шее в своем магазине одежды в Томашув-Мазовецки.

Что я отчетливо помню, так это слезы моего отца. Я помню исходящее от него чувство смирения. Он говорил очень тихо. Он не удивлялся тому, что их увезли, чтобы расстрелять. Мы все жили в ожидании скорой и страшной смерти. Мой отец словно оцепенел. То, как он и мама приняли смерть своих родителей, очень пугает меня и сегодня. Их состояние наглядно описывает, насколько сюрреалистичными были жизнь и смерть в гетто.

Моих бабушку и дедушку увезли в лес на окраине города. У меня нет доказательств того, что именно с ними случилось, но я полагаю, что они сделали бы все возможное, чтобы соблюсти традиционный еврейский ритуал перед лицом неминуемой смерти. Когда мы знаем, что вот-вот умрем, мы читаем молитву под названием Шма Исраэль.

«Слушай, Израиль: Господь – Бог наш, Господь один! Люби Господа, Бога твоего, всем сердцем своим, и всей душою своей, и всем существом своим».

Интересно, было ли у них время таким образом примириться со своей участью, было ли оно у других евреев, направляемых в газовые камеры в Биркенау? Я могу только представить, что с ними происходило. После того как они с трудом выбрались из грузовика вместе с другими евреями, приговоренными к смертной казни, они, скорее всего, услышали резкие немецкие голоса, приказывающие им идти к яме, вырытой их сыном и другими сыновьями еврейского народа. Перл и Эмануэль не говорили по-немецки; должно быть, они были совершенно сбиты с толку. Я подозреваю, что их последние минуты были потрачены на мучительные размышления о том, что нацисты могут сделать с остальными членами их семьи.

Я сомневаюсь, что они уставились бы на направленные на них ружейные дула. Очень многие были убиты выстрелом в спину. Один из них услышал бы пули, убившие другого, за долю секунды до того, как тоже упасть. Иногда после резни земля еще некоторое время гудела – это те, кто был похоронен заживо, тщетно пытались откопаться и вылезти наружу. Больше всего на свете я надеюсь, что они уже не дышали, когда на них посыпалась земля. Я молюсь, чтобы почва не сдвинулась с места после того, как лопаты были брошены в кузов грузовика, служивший катафалком, и рабов увезли, чтобы привезти на ту же работу снова, в другой день.

Все это время жизнь в гетто становилась все тяжелее и тяжелее. Все до единой семьи страдали от голода. Старики теряли сознание и умирали на улицах. Дети, которым разрешали выйти из дома, просили милостыню на тротуарах. Столовая, созданная общественными лидерами, давно перестала функционировать. Добросердечный молодой человек по имени Давид Голдман, который готовил еду специально для детей, заболел тифом и скончался. Тесные антисанитарные условия жизни привели к тому, что тиф распространился по всему гетто, как лесной пожар.

Очень скоро все стало еще хуже. В течение двух предыдущих лет мы жили без электричества, в темноте после захода солнца. Однако 23 октября гетто внезапно ярко осветилось уличными фонарями, которые не работали с 1940 года. Включились все огни по периметру нашей тюрьмы. Люди были ослеплены ярким светом, а их расшатанная психика пришла в еще большее смятение. Если напрячься, я смогу вспомнить, как выглянула в окно после наступления сумерек и осознала, что на улице стало светлее, чем днем. Свет дал нам понять, что нам негде спрятаться.

Откуда ни возьмись появились украинские добровольцы-нацисты, одетые в черную униформу и вооруженные автоматами. К ним присоединились поляки и литовцы.

«Все они были в стальных шлемах и вооружены, как для самого серьезного боя. Вскоре послышались звуки стрельбы и появились первые жертвы», – вспоминает мой отец в книге Изкор. – «При свете ангелы смерти, окружившие нас, лучше видели живые мишени, по которым они намеревались стрелять, и, таким образом, могли лучше насладиться зрелищем мучений, которые они собирались причинить обитателям гетто».

Чтение подобных описаний, найденных мною в книге, помогло возродить воспоминания, похороненные глубоко внутри. Во мне всегда жили смутные ощущения того, как я слышала стрельбу, испытывала ужас и наблюдала за покореженными болью лицами людей, с которыми я жила. Было больно воскрешать в памяти те ужасные дни. В то же время, благодаря свидетельским показаниям моего отца, написанным после войны, я смогла встроить эту часть моего детства в контекст и в историческую хронологию.

Через шесть дней после того как гетто осветили прожекторами, тревога содержащихся в нем евреев достигла апогея. Люди четко осознали, что их будут депортировать в лагеря смерти. В клубящемся тумане противоречащих друг другу слухов они собрались у штаб-квартиры Юденрата, требуя ясности. Возбуждение толпы пророчило серьезные неприятности Гансу Пихлеру, региональному командиру Шуцполиции, подразделению нацистского рейха. Он решил сменить общественное настроение и рассудил, что введение немецких войск не даст желаемого эффекта. Поэтому он передал проблему самому Юденрату – другими словами, лидерам еврейской общины, – поставив перед ними незавидную задачу по выполнению немецких указов.

Мой отец так описывает эти события в книге Изкор: «Вечером явилось гестапо во главе с мейстером Пихлером. Пихлер приказал еврейской полиции и санитарным работникам успокоить толпу, объяснить им, что “все в порядке”, и заверить людей, что все они останутся в гетто и никого не депортируют».

Я предполагаю, что мой отец был одним из тех, кто 29 октября 1942 года вышел по приказу нацистов к взволнованным людям, чтобы взять ситуацию под контроль. Если это так, ему пришлось, по приказу гестапо, предупредить своих соплеменников о том, что любой, уличенный в распространении ложных слухов о депортациях, будет расстрелян. У толпы не было иного выбора, кроме как разойтись. Само собой разумеется, все эти заверения были ложью.

Позже мой отец напишет: «Тем же вечером группа еврейских надзирателей, а с ними немецкие и украинские полицейские, вооруженные автоматами, появились на вокзале, где уже собрались сотни еврейских мужчин, женщин, детей и даже крошечных младенцев, родившихся в тот день или накануне».

Важно подчеркнуть, что у еврейской полиции не было оружия, только дубинки для сдерживания толпы. Немцы не вооружали еврейских надзирателей, опасаясь, что те набросятся на своих мучителей и откроют огонь. Когда я сидела и читала книгу Изкор, я чувствовала всю ту боль, через которую прошел мой отец, пока петля вокруг гетто затягивалась все туже.

В течение всего того дня несколько сотен евреев из соседних городов и деревень под дулом пистолета загнали за частокол из колючей проволоки, наспех возведенный в поле рядом со станцией, примерно в миле к северо-востоку от гетто.

С течением времени толпа волновалась все больше. День перешел в ночь, а все новых и новых евреев вытаскивали в поле, подталкивая прикладами винтовок, издевались над ними. Гестапо обвиняло в беспорядках еврейских надзирателей. И здесь я уверена, мой отец говорит в книге именно о приказах, которые он сам получил: «Mach mal Ordnung mit dem Juden-Gesindel»[4]. Очевидно, немцы хотели, чтобы еврейские надзиратели применили насилие против своего собственного народа. Становится понятно, что, когда такие, как мой отец, не смогли выполнить требования немцев, гестапо ворвалось внутрь частокола и начало избивать людей. Отец писал, что гестаповцы «бросились в толпу, чтобы навести порядок среди младенцев и их матерей, которые просто в течение суток стояли и ждали поезда, пребывая в неведении о пункте назначения…»

Мой отец не называет в своих воспоминаниях пункта назначения поезда. Возможно, на том этапе он действительно и сам его не знал. Я думаю, немцы крайне маловероятно сообщили бы им, что поезд направлялся в Треблинку.

Треблинка – слово, которое заставляет меня содрогаться по сей день. Его мир должен помнить, даже если самого места больше не существует. Немцы уничтожили лагерь в 1943 году, пытаясь скрыть доказательства своих военных преступлений. Все, что сегодня стоит на этом месте, – это гигантский каменный мемориал в стиле неолита, окруженный морем острых камней в форме акульих зубов, направленных в небо. У подножия центральной части памятника лежит камень в форме обожженной книги, на котором начертаны слова: «Больше Никогда».

Треблинка была спрятана в лесу, в 80 километрах к северо-востоку от Варшавы. В лагере активно работали шесть газовых камер. Он был одним из шести концлагерей, построенных нацистами с единственной целью: уничтожить 2 миллиона польских евреев. Со свойственной немцам продуктивностью и в целях ускорения массового убийства евреев нацисты наладили железнодорожное сообщение между Треблинкой, Варшавским гетто и Центральной Польшей, где мы и жили.

Похоже, где-то в офисе Третьего рейха сидел настоящий извращенец, по совместительству специалист по статистике, который не поленился подсчитать дополнительное количество железнодорожных путей, перекрестков и сигналов, необходимых для обеспечения точного и бесперебойного передвижения поездов смерти. Психопаты не смогли бы осуществить Холокост в одиночку: им помогала целая армия соучастников-дронов, хорошо образованных профессионалов, которые обеспечивали рутинную логистику бойни в самых что ни есть промышленных масштабах. Интересно, что случилось с этим маленьким человечком и его точилкой для карандашей, его аккуратными тетрадями по математике в синюю клетку и таблицей умножения на последнем листе? Пережил ли он войну? Оказался ли он на скамье подсудимых на Нюрнбергском процессе? Или ему удалось ускользнуть и вновь, после окончания войны, стать администратором на железной дороге? Этот статистик, возможно, и не нажимал на курок лично, не спускал баллон с «Циклоном Б» в желоб газовой камеры, но он, несомненно, тоже был военным преступником.

 

Последняя крупная депортация из Варшавы в Треблинку состоялась в понедельник, 21 сентября 1942 года. Для большей части мира – просто еще один обычный день, но мы называем его Йом-Киппур, День Искупления. Это самый священный день в еврейском календаре. Мы верим, что в этот день Бог решает судьбу каждого человека, и в этот день мы просим прощения за грехи, которые мы совершили в течение предыдущего года.

Выбор даты для этой последней поездки на поезде не мог быть более жестоким. Судьба евреев была окончательна предрешена нацистами. Всякая надежда на спасение угасла.

В конце концов они пришли и за нами.

Мой отец так описывает ночь перед тем, как первые евреи Томашув-Мазовецки сели в поезда, идущие в Треблинку:

«Всю ночь напролет эти несчастные люди ждали поезда, получив строгий приказ не трогаться с места. Евреи продолжали прибывать, пешком или на телегах – подгоняемые немецкими или украинскими дубинками и прикладами винтовок. Фашисты также вымещали свой гнев на еврейской полиции, которая изо всех сил старалась облегчить страдания интернированных, давая им воду или разыскивая родителей детей, заблудившихся и потерявшихся в суматохе».

Я знаю, что здесь описан личный опыт моего отца. Его избили прикладами за то, что он пытался проявлять к людям сострадание. Я помню, что видела, как он возвращался домой той ночью с запекшейся кровью на лице, а моя мать пыталась его отмыть. На следующий день он был вынужден снова выйти на улицу. Он пишет:

«На рассвете в пятницу, 30 октября, большинство евреев втиснули в железнодорожные вагоны, семьи разлучили. Поток евреев, изгнанных из своих городов, все не кончался.

На площади вокзала не хватало места для всех прибывших, поэтому некоторых из них отправили в город, чтобы затем депортировать вместе с евреями Томашува в неизвестном направлении.

Некоторых из них просто застрелили. Остальными забили пустые заводские цеха. Местные евреи хотели дать им еду и воду, но украинцы не позволяли им это сделать».

30 октября поезда для перевозки скота доставили в Треблинку более 7500 евреев из Томашув-Мазовецки. Все эти люди были отравлены газом, а затем сожжены на открытых кострах.

Апокалипсис обрушился на наше гетто на следующий день, в субботу, которую евреи называют Шаббат. Мы проснулись рано утром от грома ружейных прикладов, выбивающих входные двери квартирок.

Они пришли за мной, четырехлетним ребенком. Мы направлялись на селекционный отбор.

Отбор.

Слово, леденящее душу так же, как Треблинка. Что оно означало?

Жизнь или смерть.

Глава 4. Большой палец Калигулы

Еврейское гетто, Томашув-Мазовецки, оккупированная немцами Центральная Польша

31 ОКТЯБРЯ 1942 ГОДА / МНЕ 4 ГОДА

На тот случай, если мы не поняли сообщение с первого раза, оно повторялось на польском и идише. Солдаты орали в рупоры, выкрикивали команды, которые понимал и боялся каждый еврей: «Алле Юден раус» («Все евреи на выход»).

Слова эти были полны яда. Охранники прекрасно знали, насколько жестоким будет этот день. У них были свои приказы. Независимо от того, сколько раз они убивали раньше, они настраивали себя на то, чтобы пролить еще больше крови. Они создавали замешательство и панику, ломая наше сопротивление, чтобы было легче загнать нас туда, куда они запланировали.

Мама успела накинуть на меня пальто в попытке защитить от холода. Мы, спотыкаясь, вышли во двор, пронырнули под аркой и оказались на улице. Нас окружали охранники в разноцветной униформе, они выкрикивали приказы со всех сторон. Их глаза выпучились от ненависти и напряжения, ведь орать бесконечно занятие не из простых. Некоторые откинулись назад, натягивая удушающие ошейники на рвущихся вперед псов, пытаясь придержать их. Собаки давно учуяли ужас, исходящий от толпы замученных людей. Их слюнявые, стальные челюсти жаждали узнать, каков этот ужас на вкус. Им не терпелось полакомиться им. В нетерпении они расцарапывали когтями булыжники. Эти ужасные, смертоносные твари. Рычащие, кидающиеся, беспощадные.

Внизу, на булыжной мостовой улицы Кшижова, я почувствовала себя еще меньше, чем когда-либо прежде. Все солдаты возвышались надо мной, как горы. Сквозь полузакрытые глаза я оглядывала наших мучителей. Я старалась не крутить головой, чтобы не привлекать внимания кого-либо из окружающей нас стены шлемов с черепами, скалящих зубы, как стая волков, какого-либо из покореженных ненавистью лиц, источающих желчь.

Я не знала, чем были вооружены солдаты. Я только знала, что они выглядели опаснее трескучих винтовок и пистолетов. Все это время солдаты размахивали оружием из стороны в сторону. Я боялась, что они могут открыть огонь в любой момент. Мне казалось, что пистолеты все время нацеливаются прямо на меня. Представьте себе весь ужас четырехлетнего ребенка. И теперь, перечитав записи моего отца в книге Изкор, я понимаю, чему я стала свидетелем: «Всех евреев, остававшихся в гетто, выгнали из домов во дворы, где их ждала еврейская полиция, гестапо, украинцы и Синяя Полиция – все были вооружены автоматами, как будто собирались в бой».

Теперь я знаю, что Синие Полицейские, о которых писал мой отец, были поляками, «убийцами в форме», как их назвал историк Ян Грабовский, профессор изучения Холокоста, университет Оттавы.

Единственными офицерами, у которых не было оружия, были евреи, такие же, как мой отец. «Из домов на улицу выходили все новые и новые евреи, сопровождаемые еврейскими надзирателями. Эти евреи получили суровые предупреждения от коменданта Пихлера», – пишет он. Подразделение полиции рейха под командованием Пихлера состояло из бывших солдат, членов нацистской партии, связанных с СС. Они были так же жестоки, как любой фанатичный, ненавидящий евреев солдафон.

Из показаний моего отца очевидно, что Пихлер пообещал еврейским надзирателям ужасные последствия, если те ослушаются приказа и помогут кому-то из своих собратьев-евреев спрятаться, избежать депортации. Потому что тогда мой отец писал: «И поэтому каждый еврейский надзиратель должен был сопровождать свою собственную семью, иначе их могли убить на месте». Остается только догадываться, какие страдания это причиняло нашим мужчинам.

Держа оружие на уровне пояса, солдаты прицелились и приказали нам построиться, причем так, как будто мы собирались маршировать на параде. Мы должны были стоять неподвижно и не шевелить ни единым мускулом. Я молчала, затаив дыхание, прислушивалась к суетливому шарканью обутых в отрепье ног, нервным обрывкам разговоров и всеобщему тяжелому дыханию, к висящему в воздухе страху и напряжению. Внезапно меня потряс резкий скрежет выстрелов.

«Неподалеку раздались выстрелы, упали первые жертвы, море раненых взмолились о помощи», – пишет мой отец. Он продолжает: «Евреи сбросили свои рюкзаки и свертки, выстроились в ряды по пять человек, образовав двадцать или двадцать пять рядов, и таким образом, окруженные вооруженной охраной, двинулись к бывшей больнице на улице Вечношть[5], оставляя позади себя мертвых и раненых, а те падали по пути, не в силах поспевать за заданным поспешным шагом».

Мы двинулись по улице Кшижова и, дойдя до конца, повернули направо. Дети хныкали. Я знала, что лучше не плакать. Мама заранее меня этому научила. Некоторых несли на руках родители, и им хорошо была видна кровавая бойня. Меня окружали люди выше меня ростом, но сквозь щели между ними я видела трупы на земле, кровь, стекающую по каменным плитам. Я слышала, как люди причитали, проходя мимо тел, которые они узнавали. Мой отец подхватывает эту историю: «Дети, которые не могли найти своих родителей, плакали о них, других насильно вырвали из рук своих отцов. Соседние улицы огласились криками и рыданиями. Участники марша спотыкались о трупы своих близких, а немецкие и украинские убийцы обрушивали на их головы удары прикладов своих автоматов».

Я дрожала, идя рядом с мамой, сжимала ее руку изо всех сил. Я всегда боялась разлуки с мамой. Она была моей главной защитницей. Я не могу точно вспомнить, где был мой отец. Но теперь я понимаю, что он, должно быть, был где-то рядом, с внешней стороны плетущейся колонны. Я хотела, чтобы он был тоже рядом со мной, держал меня за вторую руку. Этот марш смерти был, несомненно, одним из самых ужасающих для нас с мамой воспоминаний. Должно быть, так же мучился и мой отец – оторванный от нас физически, он знал, что мы подчиняемся злобным прихотям гестапо, и ничего не мог поделать. Он был там, исполненный ненависти к немцам, которые заставили его подчиниться, но делал все возможное, чтобы попытаться спасти нас, и в то же время – запоминал, чтобы затем свидетельствовать.

Судя по стилю его письма, я могу с уверенностью сказать, что он плакал все время, пока писал.

«Улица наполнилась кровью, все больше жертв оставалось позади. Мужей отрывали от жен, дети искали своих родителей. Кровь, крики и слезы, а марш все не останавливался. Участники шествия добрались до больничного двора и снова выстроились в ряды по пять человек. Теперь рядов оставалось двадцать».

Больничный двор назывался Umschlagplatz – в буквальном переводе с немецкого – место для перевалки или передачи грузов. Зловещий эвфемизм, если его вообще можно определить как литературный прием. Отсюда сотни евреев отправлялись пешком на железнодорожную станцию. Я не помню, чтобы видела больницу, но отчетливо помню, как вышла на церковный двор.

Вот, опять же, рассказ моего отца, очевидца событий: «Недалеко от больничного двора, на улице Вечношть, где находилась маленькая церковь, провели тщательную проверку: солдаты гестапо снова и снова просматривали документы, разрешающие евреям оставаться в гетто и работать на немцев».

Он описывает еще один этап страшного процесса отбора. К этому времени мой отец подобрался к нам, чтобы убедиться, что, как он писал ранее, нас не застрелили на месте. Мы выстроились в ряд у церкви, за кирпичной стеной, которая была выше меня, ожидая своей очереди, чтобы пройти через двойные ворота из черного кованого железа. Но сначала мы должны были пройти Отбор.

Как иронично, что столь адское учреждение, как гестапо, выбрало церковь в качестве места для вынесения приговора. Святой Вацлав представлял собой небольшую, простоватую, побеленную поверх деревянных стен католическую церковь с крутой покатой крышей и луковичным шпилем над нефом, где должен был находиться алтарь. По обе стороны от церкви пролегали симметричные дорожки.

Путь преграждал офицер в форме, сидевший за столом и проверявший документы людей: он определял, годны ли они для работы и заслуживает ли их жизнь продолжения. Хотя бы еще на некоторое время. Мой отец оказался впереди всех. Мама стояла позади него, сжимая меня в своих объятиях. Я держалась за ее шею. Я отчетливо помню электрическое напряжение, повисшее в воздухе, когда мы приблизились к офицеру, проводившему отбор. Мама была в ужасе. Ее грудь вздымалась, и я чувствовала, как колотится ее сердце. Двое девочек цеплялись сзади за ее юбку – мои двоюродные сестры. Одной было четыре года, столько же, сколько и мне, другой пять – дочери моей тети, сестры моей матери. Как раз перед тем как ее увели гестаповцы, она жестом приказала им не отходить от моей мамы. Когда тетю уводили, она умоляла маму спасти ее девочек. Сейчас мы все вместе стояли за спиной другой семьи.

– Документы! – прорычал нацист.

Мужчина в очереди перед нами передал ему свои документы. Офицер пролистал пачку удостоверений личности с множеством штампов Третьего рейха и сказал:

– У вас есть документы только на четверых. Почему я вижу шесть человек?

– Со мной моя младшая сестра и ее сын, – ответил мужчина. – Они сильные, и они будут работать.

 

– Но у вас есть документы только на четырех человек, так почему же вас шестеро? – настаивал офицер.

Мужчина запаниковал, он попытался воззвать к здравому смыслу немца. В его голосе звучало отчаяние, он умолял.

– Но, господин старший лейтенант, вы ведь отбираете людей для работы, не так ли? Пожалуйста, господин офицер, пропустите нас. Битте.

– Ты что, принимаешь меня за дурака? Лжец! – прорычал офицер гестапо. Он поднял большой палец и зарычал, выворачивая запястье влево:

– Links[6].

Слева всех ждала немедленная смерть. Rechts – направо – означало жизнь.

Мужчина ахнул, осознав чудовищность только что вынесенного приговора. Но он взял себя в руки, пропустил пятерых членов своей семьи через ворота и пошел по тропинке налево. Я смотрела, как они идут рядом с церковью, по каменной дорожке, за небольшой группой деревьев. Там они сели на холодную землю, прижавшись друг к другу, вместе с остальными Проклятыми Евреями, направлявшимися к вагону для перевозки скота и, как мы теперь знаем, далее в лагерь уничтожения Треблинка.

Офицер гестапо проследил за их семьей через плечо, затем посмотрел на нас. Со своего наблюдательного пункта в маминых объятиях я смотрела сверху вниз на человека в форме, закутанного в свою толстую шинель, уютную и теплую. Мы стояли перед ним, дрожа от страха и холода на морозном ветру. Я не могла разглядеть его глаз. Но когда он наклонил на бок голову, чтобы посмотреть на моих родителей, я прекрасно разглядела эмблему на его фуражке. «Какая странная птица», – подумала я. Я видела ее раньше, но так близко – впервые. Рядом с блестящим козырьком, над которым красовался Reichsadler, имперский орел нацистской Германии, был изображен ухмыляющийся серебряный череп со скрещенными костями, голова смерти.

Гитлер присвоил себе геральдическую эмблему Древней Римской империи. Его территориальные претензии скопировали многие римские завоевания античных времен. Но он украсил своего имперского орла свастикой, унизив цивилизованное наследие Рима.

Офицер гестапо, сидевший за столом перед нами, был современным варваром, приодетым в безукоризненный нацистский костюм. Он подражал Калигуле, деспотичному римскому императору первого века, который использовал большой палец, чтобы диктовать судьбы побежденных гладиаторов. Сколько других Калигул в униформе сидели за такими же столиками в еврейских поселениях и гетто по всей Центральной Европе, мановением пальца решая, кто может пройти прямо через врата жизни, чтобы стать рабом, а кто пойдет налево, к вагонам для скота, перевозящим их прямо в ад?

– Wie viele?[7]

Мой отец ничего не сказал. Мама тоже на мгновение заколебалась, потом перевела дыхание.

– Три, – сказала она, протягивая руку за спину и отталкивая племянниц.

– Rechts, – ответил офицер, повернув большой палец. Мой отец шел впереди. Мама поставила меня на землю.

– Возьми папу за руку, – сказала она.

Я сделала, как сказала мне мама, и сразу же почувствовала себя в безопасности: от большой, теплой руки, обхватившей мою, шло невероятное утешение. Мы прошли через железные ворота и пошли по дорожке направо от офицера к небольшому кладбищу. Вместе – мама, папа и я – вышли на церковный двор.

Я оглянулась и увидела двух своих маленьких сестренок, стоявших в одиночестве, пока кто-то не забрал их. Больше их никто не видел.

Самое страшное, что этот офицер гестапо даже не взглянул на документы моих родителей – очередная отвратительная иллюстрация того, как мы могли принимать только плохие или худшие решения. Откуда моя мать могла знать, что нацисты не станут изучать документы? Почему он не проверил их в этот раз? Обычно они были такими привередливыми…

Маме пришлось принять молниеносное решение. У нее не было времени обдумать все варианты. Каждый шаг делался инстинктивно. С самого начала и до самого конца Холокоста мама прежде всего заботилась о моем выживании. Как и мой отец. Благодаря им я вошла в число тех немногих переживших Шоа еврейских детей из Томашув-Мазовецки.

В возрасте четырех лет я не понимала той цены, которую заплатили мои родители. Однако много лет спустя, когда я стала достаточно взрослой, чтобы понять, мама расплакалась и рассказала мне об офицере гестапо, сидевшем за этим столом.

– Он даже не открыл эти чертовы бумажки. Я убила детей своей сестры. Я отпихнула их от себя. Как я могу забыть их лица? Я отправила девочек на гибель.

Этот вечер стал поворотным моментом в жизни мамы, от которого она так и не оправилась. До самой смерти ее мучили гипотетические вопросы «Что, если бы?» Что, если бы она сказала, что нас было пятеро, а не трое? Были бы они все еще живы? Но в тот день не было времени размышлять о смертном приговоре, вынесенном моим двоюродным сестрам. Ее первоочередной задачей было сохранение наших жизней хотя бы в течение следующих нескольких горьких часов.

4«Возьмите этот еврейский сброд под контроль» (нем.).
5Wieczność Street (Прим. ред.)
6Налево (нем.).
7Сколько? (нем.).
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?