Za darmo

Шотландский ветер Лермонтова

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мишель вяло махнул рукой:

– Входите… что я за хозяин, если держу гостей у порога…

Воздух в квартире Лермонтова был спертый: видно, корнет давно не открывал окон из страха перед промозглым февральским ветром. При этом в комнате царил практически идеальный порядок, и это смутило Уварова даже более, чем если бы он обнаружил здесь хаос, наведенный в бешенстве и бессильной злобе. Чтобы крушить все вокруг, требовались определенные силы, которых поэт, судя по всему, лишился. Лермонтов болел с конца прошлого года, был измотан и без того, но вести о ранении и последующей смерти Пушкина окончательно добили корнета.

«Все, что мог, он выплеснул в те 56 строк, которые ныне гуляют по всему Петербургу, – подумал Уваров, глядя, как Лермонтов опускается на кровать и, вытягиваясь во весь рост, ненадолго закрывает глаза. – Как бы не вышло чего… уж больно много в тех словах огня и обиды, что все получилось именно так…»

– Но вот пришел наш общий друг, – кашлянув в кулак, вдруг сказал Лермонтов, – и меня прорвало. Он, представляешь ли, начал мне доказывать, что, де, Александр Сергеевич сам повинен в своей смерти, что взыграла в нем африканская кровь… и что, де, Жорж уже никак не мог поступить иначе, ведь чести его было нанесено непоправимое оскорбление…

– Это кто же тот умник, что вздумал тебе рассказывать подобное? – с неуверенной улыбкой спросил Монго.

– Дражайший твой брат Николай, вот кто! – воскликнул Мишель и снова зашелся кашлем.

Лицо его от этого раскраснелось, и хоть на короткий миг Лермонтов снова начал походить на живого, однако ж с кашлем румянец быстро отступил, и кожа поэта вновь обрела смертельную бледность, сопоставимую с белоснежностью простыней, на которых бедняга лежал.

– Подать тебе воды? – спросил Уваров, кивая в сторону стола, где стояли кувшин, несколько кружек и тарелка с надкусанным яблоком.

– Не надо, Петр… – махнул рукой Мишель.

– Чего он тут забыл? – хмурясь, вопросил Монго. – Какого черта…

– Он сам, наверное, пожалел в итоге, – хмыкнул Лермонтов. – Но, дьявол, как же сильно он разозлил меня с порога!.. А я ведь думал, что впускаю друга, Монго…

– Я тоже с ним имел беседу, – со вздохом произнес Столыпин. – И знаю, что он мнит Дантеса благородным человеком, который всего лишь защищался от нападок острослова Пушкина… но у меня и в мыслях не было, что Коля с этими суждениями отправится прямиком к тебе. Глупей подобного поступка мне и представить трудно, если откровенно говорить! Когда он был у тебя, Мишель?

– Сегодня утром, сразу после Николая Федоровича, – ответил Мишель.

– Прости мой интерес, но… кто такой Николай Федорович? – осторожно спросил Уваров.

– Как – кто? – удивился было Лермонтов, но тут же спохватился и воскликнул:

– Ах, Петр!.. Все мысли в кучу с этими болезнями и смертью… Николай Федорович – это лейб-медик императора Арендт, он приходил еще в начале года по просьбе бабушки… и вот опять – в последние два дня, поскольку между этими днями он врачевал как раз-таки Александра Сергеевича…

Монго и Уваров переглянулись. Каждый из них понял в тот же миг, что услышит дальше.

– И я, конечно же, расспрашивал его о том, как умирал великий поэт, тот, чьими стихами я зачитывался с поры, когда только-только научился воспринимать стихи не как бездушный набор строк, а нечто живое и яркое… И так странно было слушать о том, как храбро и терпеливо встречает Пушкин свой конец – во мне, не скрою, в тот миг ужас от случившегося соседствовал с подлинным восхищением. Я, честно скажу, и помыслить не мог, что человек способен быть так мужественен у самого порога рая. Это смирение с участью, понимание, что ничего уже не исправить… ах, это точно должно стать уроком всем нам!

Лермонтов снова зашелся кашлем. Монго с Уваровым молчали, терпеливо дожидаясь продолжения.

– Но вот доктор ушел утром, а я остался лежать в кровати, совершенно лишенный сил и желания вставать. Как вдруг явился Николай… Один Николай на смену другому, только, увы, с совсем другими настроениями и словами. При этом сначала он даже меня хвалил за стихи, но потом скатился до обеления разнесчастного Дантеса. Тут я, хотите верьте, хотите нет, еще не был зол и сказал ему, что любой русский человек снес бы обиду от Пушкина, что бы тот ему ни сказал, ни сделал, не для себя, разумеется, а для всей России, для ее славы. Уж точно русский не поднял бы на Александра Сергеевича руки… Но твой брат, Монго, проявил упрямство осла и заявил, что, де, я не прав, и иные обиды даже светилу русской поэзии простить нельзя. Тут уж и я, признаю, закусил поводья и набросился на него, аки коршун на полевку. И про то, кто такой Дантес, сказал напрямик, и что про его гордыню думаю, стоившую стране подлинного гения. И про самого Николая сказал, что он Пушкину и в подметки не годится, что он его полнейшая противоположность, и что дел общих с этой противоположностью я иметь не желаю, а потому настоятельно прошу убраться вон, покуда мой гнев не превысил всяческие границы…

Монго устало вздохнул и, опустив глаза, покачал головой.

– И что же случилось потом? – осторожно спросил Уваров.

– Потом Николай ушел, – криво ухмыльнулся Лермонтов, – сказал, что я стал окончательно бешеным. А я сел дописывать.

– Что дописывать? – медленно спросил Монго, поднимая взгляд на друга. – Ты же уже дописал!

– Как оказалось, то была лишь первая из двух частей, – со слабой улыбкой пояснил корнет. – Сначала мне почудилось, что все уже сказано, но потом, после того, как я выдворил Николая, я понял, что должен закончить начатое.

– Ты о чем сейчас вообще, Мишель? – сухо уточнил Столыпин.

Он как-то весь разом подобрался, словно от ответов Лермонтова зависела и его судьба тоже.

– Ты дописал… стих про смерть Пушкина? – осененный догадкой, спросил Уваров.

Монго резко повернулся к спутнику.

– Догадливый мой друг Петр, – рассмеялся корнет. – Ужель мы с Раевским и для вас двоих приготовили по копии – я сказал, что вы будете, и он охотно помог. Возьмите, на столе! Хотел бы я, чтоб вы их прочитали… прямо сейчас…

Новый приступ кашля не позволил Монго сказать, что он хотел. Тихо ругаясь себе под нос, Столыпин быстро подошел к столу и взял одну из двух стопок листов, приготовленных поэтом. Окна были закрыты, чтобы сквозняк ненароком не смахнул труд двух литераторов на пол. Уваров не спешил; медленно он подступил и замер рядом с Монго, точно опасался, что если взять листы со стола и начать чтение, то пути назад уже не будет.

Столыпин читал, едва заметно шевеля губами, и с каждой секундой выражение его лица все сильнее выдавало беспокойство. Одолеваемый любопытством, Уваров все же взял рукопись со стола и тоже углубился в чтение.

Первые 56 строк были уже знакомы и пронеслись перед взглядом скорейшим образом, но на 57-й Петр Алексеевич «споткнулся», поскольку не сразу поверил своим глазам. Перечитав, Уваров понял, что не ошибся, и его тут же накрыло холодной волной страха.

«Да ты, верно, и впрямь не в своем уме, Мишель…»

Сама по себе 56 строчка – «И на устах его печать» – не казалась многозначительной и провокационной. Прошлая версия поэмы заканчивалась именно ею – вполне достойный финал этого прекрасного творения, очень искреннего и эмоционального.

Теперь же за строкой про печать на устах следовали еще шестнадцать, одна ярче другой:

А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскою поправшие обломки

Игрою счастия обиженных родов!

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда – всё молчи!..

Но есть и божий суд, наперсники разврата!

Есть грозный суд: он ждет;

Он не доступен звону злата,

И мысли и дела он знает наперед.

Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

Оно вам не поможет вновь,

И вы не смоете всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь!

Уваров, прочтя новую версию поэмы до конца, шумно втянул воздух ноздрями. Петру Алексеевичу и прежде казалось, что Лермонтов играет с огнем, теперь последние сомнения отпали: поэт не просто играл — он отчаянно «сражался с пламенем», добровольно окутав себя им, точно плащом.

«Этот «пожар» пока еще не разгорелся во всю силу, но на столь благотворном топливе, надо думать, вскорости запылает ярче солнца…»

– И сколько копий вы уже сделали? – спросил Монго, отвлекая Петра Алексеевича от мыслей. – Не только ведь для нас?

– Четыре, – подумав, ответил Мишель. – Ну, может быть, пять. Или шесть… Но вряд ли больше шести.

– Ты что же, смеешься надо мной? – холодно уточнил Столыпин. – Напрасно… Ведь очень может статься, что вскорости, кроме твоих самых ближайших друзей, у тебя не останется союзников ни в Петербурге, ни в Москве.

– А пусть даже и так, Монго, – отмахнулся Лермонтов. – Те мне не союзники, кто не готов вместе со мной подняться на баррикады и во всеуслышанье озвучить правду.

– Правда ли это?

– И ты туда же? – взвился Мишель.

Мгновение назад он выглядел донельзя усталым. Сейчас же в нем пылала страсть, подогреваемая гневом.

– Ты сам не хуже моего знаешь, что привело к этой… ужасной дуэли! Вечные анонимные посланья про «рогоносца», вечные шепотки за спиной… Такой молвы никто бы не стерпел! А ведь шептали обо всяком – не только про Дантеса, но про самого царя…

– Да все это известно, – перебил его Столыпин. – И каждый слышал. Но если каждый слух будет приводить к дуэли, то скоро на светских раутах воцарится тишина не из приличия, а оттого, что некому будет и слова молвить!

– Чего ты от меня хочешь, Монго? – устало спросил Лермонтов. – Поэма уже пошла в народ, и мне ее не остановить. Это мой выбор. И будь что будет. По крайней мере, моя совесть будет пред народом чиста – ведь я сказал, что думаю, а не то, что хотят услышать.

 

– Мишель…

– Прошу, оставьте меня, я… я все-таки попробую вздремнуть. Теперь, когда камень с моей души снят, меня потянуло в сон…

Будто в подтверждение, он зевнул и, кряхтя, поднялся с кровати. Монго и Уваров не спорили с хозяином – покорно прошли к дверям. Столыпин задержался на пороге.

– Ну что еще, Монго? – буркнул Лермонтов.

– Ты сейчас сам не понимаешь, что делаешь, – тихо сказал Столыпин. – А потому хорошенько выспись и обдумай все, что случилось. И попытайся понять, как с этим быть.

– Поверь, я прекрасно понимаю, чем все закончится, – неожиданно твердо сказал корнет.

И Петр Алексеевич, заслышав это, отчего-то сразу поверил, что Мишель не лукавит, а действительно знает наперед, к чему приведут его стихотворные откровения.

Две недели спустя Лермонтова и его друга Раевского взяли под стражу: Уваров прознал об этом случайно – от сестры, решившей навестить его в туманный вечер очередного понедельника.

– Ну-с, Петрушенька, видишь ты теперь, от чего я тебя всячески ограждала? – спросила Анна, когда они сели в кухне пить «жемчужный ханский», ароматный жасминовый чай, привезенный из Китая.

Уваров, заслышав дурацкое прозвище, которым кузина дразнила его с детства, буркнул:

– Еще ничего не решено, не преувеличивай. Они под следствием, но то, в чем их обвиняют…

– Ты что же, продолжаешь защищать этого… Лермонтова? – раздраженно вопросила Анна. – Может, и стихи его, про всех нас, тебе понравились тоже?

– Возможно, Михаил погорячился в них, – нехотя признал Уваров.

– Погорячился? – взвизгнула кузина. – Да он же попрал сами основы нашего общества, буквально… буквально их с грязью смешал!

– Так это что же, вправду основы нашего общества – лицемерие и лесть? – не выдержав, в тон ей ответил Петр Алексеевич.

Анна от неожиданности отпрянула и прижала руки к груди. Взгляд кузины, удивленный и напуганный, скользил по Уварову вверх-вниз.

– Это… будто не ты… – прошептала Анна.

– Прошу тебя, уезжай, – поморщившись, сказал Петр Алексеевич. – Оставь меня одного.

Анна медленно кивнула, поднялась и побрела к двери, на ходу приговаривая:

– Он и тебя своими стихами отравил… а ты даже не понимаешь…

Уваров стиснул зубы и смолчал, хотя гнев бушевал в его душе.

«Да как смеет она вообще что-то про меня… и тем более – про него!..» – пульсировала в голове мысль.

Петр Алексеевич молча помог кузине надеть ее шубку, после чего открыл дверь и выдавил:

– Спасибо, что заглянула.

Анна смерила его еще одним взором – от страха и недоумения в нем уже ничего не осталось; теперь ее взгляд обжигал, точно лед.

– Тебе следует получше выбирать друзей, petit frère (братец, франц.), – процедила кузина. – Иначе твоя жизнь рискует однажды обратиться в руины.

– Благодарю за совет, – холодно ответил Петр Алексеевич, – но я, с твоего позволения, сам разберусь в своих делах.

Еще один пристальный взгляд из-под длинных, точно лапы паука, ресниц – и вздох:

– Ах, поначалу мне этот Лермонтов даже нравился чем-то… хромой и лицом некрасивый, хоть и по-своему милый… но я очень быстро поняла, что его сумасбродство, многими принимаемое за отвагу, не доведет до добра. Увидишь – арестом дело не ограничится… боюсь лишь, чтобы он не утянул тебя за собой…

– О чем ты?

– Поговаривают, что граф Бенкендорф, глава жандармерии, по личной просьбе бабушки твоего mon petit ami (приятель, франц.) собирался закрыть глаза на данный стих, но из-за некоего… доносчика сие стало совершенно невозможно…

– И при чем же тут я? – все еще искренне недоумевал Петр Алексеевич.

Анна премерзко ухмыльнулась.

А ты подумай, Петрушенька… Лермонтов и его сосед, Раевский, уже под стражей, Монго-Столыпину велено дома сидеть… а о тебе жандармы будто бы позабыли… Стоит ли объяснять, кого могут заподозрить в…

– Вон, – тихо прорычал Уваров.

Шокированная его тоном, она так и вышла за порог – со слегка приоткрытым ртом, не говоря больше ни слова. Уваров не стал провожать ее до экипажа – лишь стоял у окна и смотрел, как возница открывает дверь перед Анной и подает ей руку, чтобы помочь забраться внутрь.

– Лучше б и не приезжала… – пробормотал Петр Алексеевич.

Он вернулся к столу, допил остывший чай и стал расхаживать по кухне, вертя в руках пустую кружку. Слова кузины не шли из головы; она давно невзлюбила Лермонтова, и оттого ее слова вполне можно было объяснить этой неприязнью…

«Но что, если Анна права, и Лермонтов теперь окажется в опале, а меня сочтут тем, кто его обрек на эту незавидную участь?..»

Сердце бешено стучало в грудную клетку, точно дикая птица, угодившая в неволю, а собственная тень казалась Петру Алексеевичу угрюмым конвоиром в черных одеждах, неустанно следующим за ним. О своем реноме Уваров переживал едва ли – жил он затворником, им мог оставаться и дальше, окружив себя любимыми книгами. Но вот о том, что Лермонтов может счесть именно его, Петра Алексеевича, виновным в своем аресте, думать было поистине невыносимо.

«А ведь я, надо полагать, лучше других подхожу на роль предателя – в кружок они меня приняли позже многих, но при этом стихами на смерть Пушкина Мишель одарил нас в равное с Монго время, едва ли не первыми из всех… Боже, все указывает на меня, но ты-то сверху видишь, что я ни в чем не виновен?..»

Однако небеса молчали.

Неделю спустя Лермонтова отправили в ссылку на Кавказ, и связь между друзьями прервалась: единственное письмо, которое Уваров послал корнету, так и осталось без ответа.

* * *

2018

Дорога в замок Фингаск в итоге заняла у нас с Чижом около трех часов, но, благодаря «Бонневилю», время пролетело практически незаметно. После громыхания «Харлея» приятный шелест двигателя ласкал слух, как добротный блюз. Единственное, что немного смутило – ливень, но он шел недолго, и закончился так же внезапно, как начался: я не засекал, но, по ощущениям, прошло не больше получаса. Чиж предупреждал меня о подобном – погода меняется порой по три-четыре раза на дню.

– Как говорит Женя по этому поводу, – увещевал Вадим, – выходя из дома в солнечное утро, не забудь взять с собой зонтик.

Едва заморосило, я остановился в ближайшем кармане дороги и полез за дождевиком. Чиж нехотя последовал моему примеру: ему легче было проехаться под ливнем, чем возиться с клеенчатым костюмом, однако я настоял. Первое облачение в дождевик далось Вадиму непросто – ушло порядка четверти часа – но я не торопил: лучше чуть задержаться, чем заболеть.

Иронично, но буквально через полчаса после нашего короткого «пит-стопа» ливень закончился, и небо стало стремительно менять цвет с мутно-серого на густой синий. Было нестерпимо жарко, и мы сделали еще одну остановку, чтобы скинуть промокшие дождевики. На сей раз Чиж справился быстрей, и мы потеряли всего десять минут. Парить продолжало, но недолго: вскоре духоте на смену пришла долгожданная вечерняя прохлада.

К замку мы подъезжали уже ближе к ночи, когда солнце практически упало за горизонт. Яркий багрянец украшал линию горизонта – день прощался с нами до завтра. Вновь разошедшийся ветер раскачивал кроны зеленеющих деревьев. Воздух после дождя был чистый и свежий, отчего в мыслях царила ясность, несмотря на относительно поздний час.

«Интересно, как нас встретят? – думал я, взирая на темную твердыню, которая с каждой секундой становилась все ближе. – На дворе уже ночь, мы с дороги, потянем ли? Да и хозяева люди немолодые… не в тягость ли им поздний визит?»

Мы поднялись на холм и остановились на лужайке перед самым замком.

– Не понял, – пробормотал Чиж, оглядываясь по сторонам. – А чего нас никто не встречает?

Он слез с мотоцикла и быстрым шагом пошел к дубовой двери.

– Я тут покурю с дороги, – предупредил я Вадима, он лишь отрывисто кивнул и скрылся внутри.

«Значит, договорились».

Ноги после акробатических номеров на «Харлее» гудели, однако в целом я чувствовал себя довольно бодро… пока не опустился на лавочку у входа и не раскурил сигару. Похоже, именно в этот миг мое тело наконец осознало, какие испытания выпали на его участь за последние двенадцать часов.

«Ничего, сейчас немного передохну и тоже пойду…»

Дым поднимался вверх, растворяясь в ночной мгле. Я сидел, наслаждаясь покоем, и любовался чудесным садом. Садовники Триплэйдов постарались на славу: каждое дерево и кустарник представляли собой настоящее произведение искусства. Здесь были деревья-пирамиды, деревья-башни, диковинные деревья-звери и деревья-люди… Кроме садовой архитектуры, имелись и настоящие скульптуры; особенно меня впечатлило каменное изваяние, которое, как я позже выяснил в «Гугле», изображало кельтского барда Оссиана – героя «Последней песни менестреля» Вальтера Скотта.

Тишина, покой, умиротворение…

Внезапно дверь распахнулась, и изнутри послышался громкий голос Чижа:

– И что, я должен по всему замку тебя бегать искать?!

Я встрепенулся, повернул голову на звук.

«Чего он там скандалит?»

Несколько мгновений спустя Вадим пулей вылетел из замка.

– Ты тут, Макс? – спросил он зачем-то, хотя прекрасно меня видел. – А вот моя непутевая сестра, прошу любить и жаловать!

Он махнул рукой в сторону входа, откуда робко показалась Женя. Она была точно такая, как на фото, которые мне показывал Чиж – высокая, худая, светловолосая. Большие зеленые глаза смотрели заинтересованно. Чертами лица Женя очень походила на брата – я заметил это еще на фото и сейчас лишний раз убедился, увидев ее живьем.

– Добрый вечер, Максим, – сказала художница, подходя ко мне и протягивая руку.

– Очень рад, – сказал я, осторожно ее пожав, – наконец-то встретиться.

– Это совершенно взаимно, – улыбнулась Женя.

– Очень заметно! – саркастически воскликнул Чиж. – Мы от самого Ньюкасла перли, у Макса мотоцикл забарахлил, устали, как черт-те кто… а тут – никого!

Женя закатила глаза, но только ухмыльнулась.

– Ты как обычно…

– Что не так? – хмыкнул Вадим.

– Ничего. Ладно. Пойдемте в часовню, после службы отправимся на ужин.

– Так вы нас ждали? – удивился я. – Вадик же предупреждал, что мы будем поздно…

– Ну, я передала ваши слова хозяевам, – повела плечом Женя. – Но они сказали, что хотят разделить трапезу с гостями из России. Тем более все понимают, что вы с дороги и очень голодны.

– Неожиданно, но очень приятно, – сказал я. – Слышал, Вадим? Нас ждали.

– Заметно, говорю ж… – буркнул Чиж.

Я не стал ему ничего говорить, но всем своим видом дал понять, что не одобряю подобных скандалов. Люди согласились принять нас, показать нам замок и дать ночлег, а мы в знак благодарности шумим и кричим так, что всему дому слышно?

Не знаю, что послужило причиной – мое выражение лица или запоздалое понимание ситуации – но Чиж немного успокоился: он был явно недоволен таким приемом, но больше не возмущался. Я был благодарен и за эту малость.

Наши шаги гулким эхом разносились по коридорам с высокими потолками. Я с интересом вертел головой, рассматривая рыцарские доспехи, которые стояли в нишах и просто у стен, на круглых постаментах. Сложно описать словами чувства, которые переполняют меня изнутри в подобные моменты; кажется, что колесо истории откатывается назад и позволяет тебе самолично взглянуть на прошлое. Приглушенный свет старинных канделябров прекрасно дополнял антураж; чем дальше мы углублялись в замок, тем отчетливей становился запах горящих дров – видимо, к вечеру хозяева растопили камин.

Часовня находилась в самом конце коридора. Когда мы вошли, внутри находилось около десяти человек. Двое из них были заметно старше прочих, и я сразу определил их, как чету Триплэйдов – хозяина замка лорда Эндрю и его жену Елену, праправнучку знаменитой Александры Алябьевой, которой Лермонтов посвятил мадригал из тех, что зачитывал на Новогоднем маскараде в Благородном собрании, куда явился в костюме астролога и в маске:

Вам красота, чтобы блеснуть,

Дана;

В глазах душа, чтоб обмануть,

Видна!..

Но звал ли вас хоть кто-нибудь:

Она?..

Остальные присутствующие, надо полагать, были детьми Триплэйдов. Самые маленькие – лет по десять, старшенькие же, судя по всему, недавно разменяли тридцать. Наше появление вызвало у хозяев искреннюю радость, из чего я сделал вывод, что они не слышали громкого ворчания Чижа.

«Или просто очень тактично делают вид, что не слышали».

– А вот и мой брат, Вадим, и его друг – Максим Привезенцев, все-таки добрались! – представила нас Женя.

Триплэйды одобрительно загудели.

– Добро пожаловать в замок Фингаск, – сказал Эндрю, подходя ко мне.

 

– Спасибо, что приняли, – улыбнулся я.

Мы обменялись рукопожатиями, и Эндрю представил нам всю свою семью. Потом началась служба – запах воска от десятков зажженных свечей, проникновенные слова, сказанные негромко, но с теплом и уверенностью: Триплэйды, судя по всему, были очень религиозны. Я всю службу с интересом рассматривал иконостас, нарисованный, к слову, Женей – прекрасная работа настоящего мастера.

После службы мы отправились на второй этаж, в главный зал. Вообще столовая, как рассказала Женя, находилась внизу, рядом с кухней, но для нас решили накрыть наверху, чтобы показать, как нам рады.

«И дались им мы, обычные путешественники? – думал я, с интересом озираясь по сторонам. – Поразительное гостеприимство…»

Когда поднимались, я обратил внимание на огромное – метров пять в длину и столько же в ширину – полотно, висевшее на стене лестничного марша. На картине был изображен весь род Триплэйдов, причем, что любопытно, не в форме генеалогического древа, а как групповое фото огромной семьи.

– Какая большая, – сказал я Жене.

– Это не просто так, – с улыбкой произнесла художница. – Любой гость может оказаться на этом холсте, если сделает взнос на поддержку замка. Кстати, Елена спрашивала, стоит ли вам это предлагать.

– И что ты ответила? – полюбопытствовал я.

– Что вам это не интересно.

– Вот как?

– А что, ты бы хотел висеть на одной картине с малознакомыми людьми? – выгнув бровь, спросила Женя.

– О, нет. Не хотел бы. Но откуда ты это знала?

– Вадик много про тебя рассказывал. – Она мотнула головой в сторону Чижа. – Я сделала выводы.

Хмыкнув, я бросил еще один взгляд на полотно и продолжил восхождение на второй этаж. Когда поднялся, застал удивительную картину – все дети Триплэйдов, от мала до велика, помогали домоправительнице, приятной даме лет сорока, накрывать на стол.

– Тут четкая рассадка, – тихо сказала Женя, заметив, что Чиж, щурясь, высматривает, куда же приземлиться. – Рассаживают пары, чтобы они не шептались между собой, а говорили с другими гостями.

– Но мы-то не пара, – буркнул Вадим.

– Зато мы брат с сестрой, которые видятся через два года на третий, – хмыкнула Женя. – В общем, я сижу с Эндрю, Максим – по правую руку от Елены, а ты, Вадик, вон на том стуле, среди старших детей.

– Ох, уж мне эти правила этикета… – проворчал Чиж, но возмущаться не стал – покорно побрел на свое место.

Женя отправилась к Эндрю, а я – к Елене, которая с любовью наблюдала за тем, как ее дети накрывают на стол. Их семья казалась невероятно дружной и счастливой.

Заметив, что я усаживаюсь рядом, Елена повернулась ко мне и спросила:

– Как вам Шотландия? Женя сказала, вы здесь впервые?

– Да, это так, – кивнул я. – Мне все нравится. Природа… Вадим много рассказывал мне про здешние пейзажи, но, как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…

– Ну это да, да, – закивала Елена.

Наконец с сервировкой было покончено, и мы приступили к долгожданной трапезе. Еда была простой – овощной салат, картофельное и тыквенное пюре и жареная курица – но очень вкусной. Пили красное вино и воду, которая оказалась на удивление вкусной; мы с Чижом вручили хозяевам водку, привезенную из России, но открывать ее Эндрю не стал – отложили до более подходящих времен.

Разговор за столом можно было описать всего одним словом «дежурный». Говорили обо всем понемногу – о России, о Лермонтове, об Алябьевых – при этом деликатно не касаясь политических тем. Меня просили немного рассказать о былых путешествиях, и я вкратце поведал о каждом из них. Атмосфера была настолько дружелюбной, словно мы собирались здесь уже не впервые, словно подобные вечерние посиделки – наша давняя традиция. На минуту я даже забыл, что нахожусь в старинном замке – до того по-простому себя с нами вел его хозяин и все семейство Триплэйдов.

Отдельно коснулись Новогоднего маскарада, на котором Лермонтов зачитывал свои мадригалы.

– Меня всегда удивляло, что многие так и не поняли, кем был тот остроумный астролог, – сказала Елена, с улыбкой посмотрев на меня. – Неужели по манерам в речи и в жестах нельзя было понять, что перед ними – Лермонтов?

– Тоже думал об этом, – ответил я. – Но, с другой стороны, почему бы и нет? Если людей было много, и все в масках, и шум, и бал… В суете могли и не узнать.

– Согласна, – кивнула Елена. – Хотя сами стихи Лермонтова выделялись, конечно. Я читала других, кто был на том маскараде… небо и земля…

– Думаю, причины все те же – шум, гам, бал, всеобщая суета. В такой обстановке многое звучит иначе.

– Ну да, наверное, вы правы…

Еще один интересный факт – все, что было положено в тарелки и налито в бокалы, оказалось съедено и выпито без остатка. То же самое произошло и с десертом. В конце вечера перед каждым сидящим за столом стояли чистейшие, будто нетронутые, тарелки: никогда прежде я не видел столь бережного и уважительного отношения к еде. Эндрю поблагодарил всех за трапезу и пригласил меня с Чижом в библиотеку для беседы.

– Сочтем за честь, – дождавшись кивка от Вадима, ответил я за двоих. – Тем более что я хотел угостить вас сигарой моей марки. Если вы, конечно, не возражаете.

– Не возражаю, – медленно кивнул лорд Триплэйд. – Хотя, насколько я знаю, хорошие сигары производят только на Кубе и в Турции…

Такой ответ меня немного удивил. Приличных сигар в Турции не выпускают уже лет сто, но, видимо, кто-то до сих пор подпитывает мифы колониальных времен.

– Тем интересней, что вы скажете о моих, – тактично произнес я.

– Согласен.

Оставив Женю и Елену с детьми, мы вслед за лордом отправились в библиотеку, которая находилась на первом этаже. Это было огромное помещение с высокими, под потолок, стеллажами, заставленными пухлыми томами. Мы расположились в креслах, окружавших овальный журнальный столик. Эндрю налил хорошего виски из бара, я достал сигары. Мы закурили, и к запаху бабушкиного сундука, который царил в библиотеке, добавился аромат плотного сигарного дыма. Я посмотрел на Эндрю.

– Сигары ваши и вправду хороши, – признал он. – Земляные тона, легкое перечное послевкусие и где-то фоном – цветочные ноты… Да, определенно, это очень неплохая сигара.

– Мне лестно это слышать.

Триплэйд затянулся, выпустил струю дыма вверх и, провожая его задумчивым взглядом, спросил:

– Я не стал поднимать этот вопрос за столом, но… скажи, Максим: действительно ли русские всецело поддерживают политику Путина, или это все выдумки СМИ?

– Сказать по правде, я политику не обсуждаю, поскольку сам политиком не являюсь, а гражданское население в нашей стране, по сути, из политического процесса исключено. Иными словами, тратить время на то, что тебя не касается, мне кажется непозволительной роскошью.

– То есть ты не согласен с высказыванием Черчилля: «Если вы не занимаетесь политикой, то очень скоро политика займется вами»? – прищурившись, спросил лорд.

– Я даже не уверен, что оно действительно принадлежит Черчиллю, – мягко улыбнулся я. – И, вдобавок, что-то подсказывает мне, что фразу переврали.

– Почему ты так решил?

– Потому что политика занимается всеми, так или иначе, и никаких дополнительных условий для этого не нужно. Именно поэтому мне куда ближе фраза Шарля де Монталамбера: «Вы можете не заниматься политикой, все равно политика занимается вами». Полагаю, что-то подобное имел в виду и Черчилль, но его слова неверно донесли.

Улыбка тронула губы Эндрю.

– Да уж… – пробормотал он. – Политика – та еще клоака…

– Позволите мне тоже задать вам несколько вопросов? – спросил я, наблюдая за тем, как лорд берет свой стаканчик с виски.

– Давай, конечно! – легко согласился Эндрю. – О чем бы ты хотел меня спросить?

– Мне интересно, что вы думаете о Лермонтове.

– Ну, здесь я, наверное, буду банален: он – гений. Между ним и обычными, «нормальными», людьми – пропасть.

– А в чем вот это отличие заключается, между «нормальным» человеком и Лермонтовым? – вставил Чиж.

– Нормальный человек, живя в своем мире, вполне осознает наличие бесчисленности других миров, но сводит все к двумерности пространства: есть его мир – и все остальные. Отсюда странная уверенность, что любое действие или высказанная мысль всегда имеет второй смысл. Нормальность – это «знание» двусмысленности существования… но невозможность понять, что смыслов может быть и три, и пять, и ноль. Пространство Лермонтова явно было куда объемней.

– Как думаете, это позволяло Лермонтову быть свободным? – спросил я.

– Если ты понимаешь под свободой некое «райское состояние», в котором не хочется ничего менять, потому что оно и так идеально, то нет. Он все время находился в поиске, но просто однажды решил, что окружающим об этом знать не следует, и закрылся. Внутри тех стен, которыми Лермонтов отгородился, он был единоличным хозяином, и это, с одной стороны, было крайне удобно… с другой, порой ему становилось невыносимо скучно, и тогда он выбирался в мир, чтобы развлечься… и нередко от этого страдал – когда натыкался на людское непонимание.