Россия должна жить

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Павел

Топилась изразцовая печь, в черном чугунном радиаторе булькала вода, но все равно в отцовской комнате было холодно. И немудрено: по настоянию Ивана Никитина, купца первой гильдии, окно открыто день-деньской. Ивану Павловичу не хватало воздуха.

«Странно, – отстраненно думал Павел, его сын, – в мире, да что в мире, в самой Москве, миллионы бедняков. Им не хватает еды, они живут в тесных и душных лачугах. Но едва любой из них захочет вдохнуть полной грудью, обездоленному человеку достаточно выйти за порог. А отцу не вздохнуть полной грудью, даже если выломать каменные стены».

Не дышалось ему полной грудью и в Сорренто – далекий южный курорт рекомендовали врачи. Конечно, теплым итальянским лимонным воздухом дышать легче, чем осенним московским дождем. Но из итальянской виллы руководить делами нелегко. Когда основатель торгового дома «Никитин» понял, что его отсутствие в России приносит предприятию убытки, попрощался с Сорренто и примчался в Россию двумя экспрессами.

Вошел в особняк на Тверском бульваре, опираясь на трость. Под правую руку поддерживал старший приказчик. Павел хотел помочь, но отец демонстративно оттолкнул его руку.

В кабинете сел за стол – ведомости всех фабрик и магазинов уже были разложены. Читал без отдыха три часа подряд: приказчик стоял по струнке, как часовой у царского дворца. Дочитал, сбросил бумаги со стола, велел положить чистый лист. Продиктовал приказчику, кого и где немедленно уволить, какой филиал закрыть. Спросил, сколько выдавалось наличными Павлу, велел позвать.

Сын эти часы лежал на диване с открытым учебником – экзамен на носу. С отцом был негласный договор: сын-студент берет столько наличных денег из главной кассы торгового дома, сколько ему нужно. На учебу, костюмы, театр, рестораны, лихачей, гризеток. Меру определяет сам.

Судя по настроению отца, чувство меры сыну отказало.

Когда Павел вошел, Иван Павлович коротко приказал:

– Раздевайся. Что «нет»? Моя воля! Не слушаешь – ступай из дома и не возвращайся. Сейчас ступай!

Павел вздрогнул, снял жилет, рубашку… Когда остался в исподнем, отец резко сказал: «Хватит». Показал пальцем на голые плечи сына:

– Это у тебя – от Бога. Вот это, – показал на груду одежды, – от меня! Запомни и одевайся.

Павел одевался, путался в штанинах и рукавах, дрожал от гнева и радости одновременно. Он понял: папашу уведомили, сколько взято денег. На что взято – не сказали.

* * *

Павел вступил в партию эсеров на первом курсе университета, еще до того, как отец, с остатками легких, отправился в Сорренто. Легальные марксистские книги и нелегальные брошюры народовольцев читал еще в гимназии. Иван Павлович, увидев однажды на столе огромную книгу под названием «Капитал», зауважал сына.

Социалисты-революционеры нравились Павлу больше социал-демократов. Эсдеки раскололись на большевиков и меньшевиков, было непонятно, кто из них лучший защитник интересов трудящихся. Эсеры собирались не уничтожать полностью капитализм, а лишь дать рабочим больше прав. В глубине души Павел одобрял партию, которая не отберет его наследство после революции.

И, наконец, эсеры не только распространяли нелегальные брошюры, как эсдеки, но также занимались делом – терактами.

Для брошюр, для подготовки боевых групп, для подпольной работы вообще были нужны средства. Павел понимал, почему его не привлекают к терактам, не переводят на нелегальное положение. Он был безотказным и бездонным кошельком боевой организации эсеров.

Скрываться Павлу приходилось не от полиции, а от домашних. Он, помня негласный уговор с отцом, щедро запускал руки в наличную кассу, а потом делал вид, будто деньги прогуляны. Выпивал половину бокала шампанского, второй половиной кропил студенческий мундир. Недалече от дома брал лихача, чтобы пошатываясь выйти у крыльца из пролетки. Лихач ухмылялся, но не подавал вида – мало ли барских чудачеств.

Однажды пришлось сразу взять пять тысяч – на обустройство новой типографии. Управляющий Петр Степанович сделал вид, что не заметил. Но, скорее всего, отцу в Сорренто отписал или телеграфировал. Знал бы папенька, на какой «загул» пошли деньги…

* * *

С приездом отца в доме появились два диктатора. Иван Павлович властвовал над домом, доктор Шторх – над Иваном Павловичем и домочадцами.

В первый же вечер, когда отец покинул кабинет и лег в постель – больше не вставал, доктор собрал домочадцев для важного разговора. Почти не сыпал латинскими терминами, говорил коротко, строго и понятно.

– Болезнь неизлечимая, но прожить с ней можно долго. Самое главное для нас – не позволить Ивану Павловичу задохнуться во сне. Возле кровати всегда дежурит сиделка, чтобы дать укрепляющие капли и сделать инъекцию. У Ивана Павловича – бессонница, и это хорошо. Приступы приходят ночью, он бодрствует и принимает лекарство. Выспаться может и утром, когда ночная опасность миновала. Вам понятно?

Слушателям было понятно: хозяин должен засыпать с утра, а не с вечера. Единственной психологической ошибкой доктора стало то, что он не позвал для разговора Лимпиаду – древнюю, полуслепую няньку Ивана Павловича. Добрая замоскворецкая старушка так и не поняла, почему хозяин всю ночь читает бумаги, полусидя в постели, а засыпает лишь с восходом. Считала, что сон в правильное время – лучшее лекарство. Сиделкам то и дело приходилось перехватывать ее на дальних подступах к спальне с вечерним травяным настоем, от которого Иван Палыч будет как младенец спать.

Павел был в стороне и от борьбы с Лимпиадой, и от борьбы за здоровье отца. Каждое утро он отправлялся в университет. Осенью, правда, началась очередная студенческая забастовка, поэтому он просто встречался с товарищами, обсуждал последний номер «Революционной России» – заграничной газеты. Спорил о том, настоящий либерал новый министр внутренних дел Святополк-Мирский или он только чуть умнее, чем предшественник Плеве, казненный в июле Боевой организацией – БО. Павел уже выучил словарь эсеров: царский сановник не убит, а «казнен».

Павел не без гордости осознавал, что в этой казни есть и его вклад. Вот только кошельком для товарищей он уже не был. Теперь отец выдавал сто рублей в месяц – на эти деньги можно угостить товарищей, а вот на динамит – не подкинешь.

* * *

Этот день грозы не предвещал. С утра Павел поехал в университет. Встречался в библиотеке с товарищем Мишей Зиминым. Тот, едва ли не в первый раз, спросил: когда удастся найти деньги для БО? Немного, две-три тысячи рублей.

Павел опять начал жаловаться на своего отца-реакционера, замшелого ретрограда, эксплуататора трудящихся.

– И что за жизнь у него?! – горячился сын. – Вдовец, даже когда здоров был, не захотел опять жениться. Не ест, не спит, только в расчетах! Царь Кащей над златом чахнет! Только и дел ему осталось, что доходы считать да тиранить меня и рабочих.

Миша печально усмехнулся. Уточнил, про царя Кащея – это ведь Пушкин? Спросил, хотя, верно, и сам знал. Быстро прошел мимо библиотечных полок, отыскал нужный том. Принес, раскрыл на странице в первой сцене «Скупого рыцаря», где Жид предлагает Альберу яд – ускорить смерть Барона.

«Собака, змей!» – некстати прочитал Павел следующую строчку. Но про себя. Укоризненно посмотрел в глаза Мише. Вздохнул, пробормотал: «Это уж слишком, разве так можно?»

Приехал домой и сразу был вызван к отцу. Даже обрадовался: захотелось убедиться, что папенька жив.

Иван Павлович был не то что жив, даже немножко бодр. Полусидел, прихлебывал горячий чай. Увидев сына, отложил газету.

– Здравствуй, душка Павлушка, – энергично прохрипел он.

Павел вздрогнул. Слово «душка» ничего хорошего не сулило.

– Выходит, университет твой второй месяц бастует? А ты, молчун, ездишь туда? И не говоришь отцу? Должна быть причинка.

…Доктор Шторх сказал, что отцовская легочная болезнь не заразная. Все равно Павлу показалось, будто он болен ею в терминальной стадии. Лишь прохрипел в ответ какую-то невнятицу.

– Бастует и ладно, – весело продолжил отец тем же страшным хриплым тоном. – Запомни нашу купецкую мудрость: что деется, все к лучшему. Раз тебе такие каникулы выпали, съездишь в торговый вояж, подальше от московских баламутов. Не один, с Петром Степанычем. В оренбургские степи прокатитесь, посмотреть на наших закупщиков. Спросить, почему такую дурную кожу присылать стали? Отладите закупку, вернетесь к Рождеству. Заодно ты посмотришь, откуда деньгам нашим начало берется.

«От труда эксплуатируемых рабочих!» – подумал Павел. А перед глазами – заснеженная степь, душные, грязные домики, угрюмые скотоводы.

Между тем отец протянул ему сторублевку.

– Держи «катеньку». Съезди к своей гризетке, – сказал с хриплой усмешкой, – простись. Прокатишься, голову проветришь. Вернешься, найдем тебе девицу, поженим. Не тяни с прощанием, за билетами уже послано. Завтра в путь.

Обалделый Павел поцеловал руку папеньке и вывалился из дверей. Там его ждал Петр Степанович, решивший, что хозяйский сын поступил в его распоряжение уже этим вечером.

– Павлик, слышал я, ты сейчас проедешься по своему делу, – елейным голоском сказал он. – Тогда заодно съезди в аптеку за каплями. Да не задерживайся, дрожки заложены.

«Уже помыкать начал», – вяло подумал Павел.

* * *

Кучер качал головой и вздыхал. Сын хозяина велел ехать в третью аптеку, в первых двух капли не нашлись.

На самом деле в голове Павла звучали слова Лимпиады. Она перехватила его на выходе, сжала ладонь сухонькой ручкой, зашептала:

– Пашенька, теперь и мне не заснуть, об Иване Палыче думаю. Как же он каждую ночь мучается! Ему бы по-людски поспать надо. Пашенька, коль меня с травами не пускают, ты в аптеке купи барское лекарство для сна. Не то совсем папеньку заморим.

Павел вырвался. Но уже в коляске пробормотал: «Вокс попули, вокс Деи».

 

Подъехал к аптеке, взглянул на освещенную витрину. Велел ехать к следующей. По пути смотрел в темное, пасмурное небо, чуть подсвеченное электрическими и газовыми фонарями. Представлял мрачную степь. Представлял, как встретят товарищи по возвращении. Как скажут: не нашел денег и сбежал. Не знаем тебя отныне.

В третьей аптеке решился.

– Вот рецепт, – сказал он провизору. И чуть тише, после паузы: – Подберите, пожалуйста, хорошее снотворное. Чтобы человек с бессонницей спокойно проспал до утра.

Александр

Попутчик Александра, пожилой прокурор, сразу извинился и задремал. Можно сказать, Александр остался в купе один. В блестящем, лакированном, светлом купе, комфортном, как номер гостиницы высшего класса. На столике покачивался стакан с остывшим чаем – официант не понял, кивнул пассажир или отказался, но на всякий случай – подал.

Александр переоделся в трико и дорожные панталоны. Новенький мундир подпоручика гвардии покачивался на вешалке. Когда-то он мечтал о нем, даже видел во сне. Теперь же был равнодушен, будто это солдатская шинель.

Поезд мчался на юго-запад, вдогонку за уходящим осенним солнцем. Еще три дня назад Александр был уверен, что в это время будет ехать на восток, в Маньчжурию, на войну. Вместо этого он направлялся служить в оккупационный гарнизон.

* * *

Причиной стала канальская история, приключившаяся с Александром Румянцевым прошлой осенью. Виноват, конечно, был он, потому что в свое время не послушался мудрого совета Фофанова.

– Сашура, – растянуто, немного грассирующе говорил он, как большинство юнкеров из личных дворян, уверенных, что изображают потомственную аристократию, – не любишь пить – не пей. Не в кавалерию идешь, там надо любить. Ты просто научись пить.

Александр, на беду, не научился. На именинах Миллера, ротного унтера, закатились в трактир «Вена». Поначалу пили кто что хотел – Александр предпочел пиво. Но уже скоро именинник потребовал поднять за него русской хлебной.

Выпили. Пошли другие тосты. Когда провозгласили за Государя, Александр поднял стакан, пригубил, поставил. Кто-то из юнкеров возроптал. Но князь Церетели заглушил ропот ударом бутылки о бутылку. Сказал в тишине:

– Не выпить ли за русскую свободу? – И, улыбаясь, наполнил стакан Александра так, что легкая волна водки поцеловала верхнюю кромку.

Александр улыбнулся в ответ. Осушил, не расплескав, не поперхнувшись. Поставил под смех и аплодисменты друзей.

Хохочущие юнкера впали в водочный либерализм. Предлагали и опрокидывали за республику, за Конституцию, за ее мужа Константина, вспомнив старый анекдот про декабристов. «За Стеньку Разина!» – орал Фофанов, родом из Царицына.

Потом стали спорить, Гришка Отрепьев бунтарь или нет? Доспорились до бессмысленного и беспощадного. Зазвенели стекла, хрустнула мебель. В одно окно вылетел фикус, в другое, одновременно, официант. Слышались свистки, мелькали посторонние мундиры…

Александр успел допить еще один стакан, налитый за Герцена, и не смог понять, кто же взял его в плен?

* * *

Сутки спустя состоялся разговор с директором училища генералом Иваном Генриховичем Шильдером. За эти сутки Александр проспался, голова почти не болела.

Лицо Ивана Генриховича украшали шрамы войн, которые уже проходили по учебникам истории. Юнкеров в своем кабинете он распекал редко, а если и бывало, то при открытой двери в кабинет, чтобы не делать тайны.

На этот раз дверь была плотно закрыта.

– Протрезвел? – спросил он.

– Протрезвел, – четко ответил Александр, щелкнув каблуком. – Готов понести наказание.

– За пьянку и дебош – три дня карцера, – громко сказал седой генерал. И чуть тише: – А с остальным как будем?

Муть, казалось, ушедшая из организма, бросилась в голову Александру. «Кто донес?» – то ли подумал, то ли прошептал он.

– Кто? – повторил генерал. – Не друзья же, товарищи. Ты планшет (офицерскую сумку) в трактире оставил, вчера половой принес в училище.

Поднял газету, прикрывавшую стул. На нем лежал планшет, а поверх него – брошюра, переданная позавчера другом Сержем Каретниковым, завзятым либералом и беспартийным социалистом.

– Отдельно валялась, – уточнил генерал. – Забавная книжица. «Ф. Энгельс. Социал-демократия и армия».

Открыл в середине, прочел:

– «Девушки должны целовать солдат, мужчины – стрелять в офицеров»… Умная стратагема уличного боя, хитрый сукин сын.

Муть превратилась в облако. Александр с трудом слушал дальше.

– Полового не отпустили, мне доложили. Я дал ему вдвойне на водку, расспросил, что он слышал. Сашенька, это правда, что ты орал: «Прикажут мне в рабочих стрелять, я командира застрелю и перейду на сторону рабочих со своей ротой»?

Александр решил так, когда узнал о недавнем расстреле бунтующих рабочих в городе Златоусте (июль 1903 года). Опять вытянулся, ответил:

– Да, говорил.

– А почему еще не отчислился? – спросил генерал.

Александр собрал силы, отчеканил:

– Чтобы стать офицером и присоединиться к восставшему трудовому народу со своим подразделением!

И начал разглядывать соринки на паркете, готовый развернуться, чтобы зашагать к воротам. Нет, вещи дадут собрать.

– А ведь юнкер – образцовый, – говорил сам с собой Иван Генрихович. – И по всем наукам, и по топографии, и по шагистике. Без скалозубства, без тупости, без либеральных фанаберий – мол, не моги меня в строю ровнять. Офицер бы отличный вышел. Вот что, – продолжил, повысив голос, – если остаешься, то оставайся. Но с условием. Когда будешь выпускаться, подберу тебе полк по своему усмотрению, по своей воле. Клясться не надо, мне от тебя одного «да» достаточно.

– Да, – сказал Александр.

* * *

Прошел год, началась война на Дальнем Востоке. Александр не сомневался – его пошлют на фронт.

На выпуске он, статный, правофланговый, образцовый юнкер, вышел из строя. Чеканя шаг, подошел к столику, объявить свой полк, имя которого не знал. Иван Генрихович, нарушив ритуал, протянул ему бумажку. Александр развернул ее, прочитал: «Кексгольмский полк Третьей гвардейской пехотной дивизии. Варшава».

Друзья умчались отмечать выпуск. Долго искали Александра с криками: «Без гвардейца не уедем!» Александр отсиделся в пустом геометрическом классе. Для надежности сидел долго, даже задремал. Вышел и отправился к Ивану Генриховичу.

Представился, как и положено подпоручику. На этот раз генерал предложил сесть.

– Я, Сашенька, нарочно не уезжал, знал, ты зайдешь. Приготовил отметить производство. Можно настойки, можно чаю, если не пьешь с той поры.

– Ответьте, Иван Генрихович, – Александр первый раз обратился к генералу по имени-отчеству, – почему так…

– Почему не отправил тебя в Маньчжурию, подпоручика Александра Румянцева, лучшего юнкера этого выпуска? – неторопливо сказал генерал. – Потому что, Сашенька, знаю, что с тобой там случится. Заляжет рота на сопке, ты вскочишь: «Вперееед!» Рота встала, пошла, а ты – лежать остался. Япошка лучше турка стреляет. Нет, Сашенька, ты на другой войне погибнешь. Генералом, в Восточной Пруссии. Если когда настоящая война начнется, европейская, а у нас таких генералов, как ты, не окажется, не знаю, где остановим германцев. Может, под Москвой.

Александр мог бы сказать, что европейских войн уже не будет. Что вооруженный рабочий класс откажется стрелять в рабочих, одетых в шинели другого цвета. Но этот честный обрусевший немец поймет вряд ли.

– А почему?.. – неуверенно начал он вопрос.

– Почему Варшава? Почему будешь поляков угнетать?

Александр вздрогнул. Мысли слышит?

– Для того и посылаю тебя в Варшаву, чтобы на поляков в Польше посмотрел. На панов-добродзеев. А не судил о них по тем полякам, с которыми в Петербурге пьешь кофе и водку. И решил: перейдешь ли ты на сторону такого вот восставшего народа? Принципы у тебя есть и разум есть. Может, разум принципы и переборет. И тебя спасет.

* * *

За окном поезда давно стемнело. Мелькали станции с непривычными именами: Пондеры, Корсовка, Рушоны. Государство Российское, но уже не Россия.

Проводы на вокзале оказались скромными, без военных и штатских друзей. С юнкерами не хотелось встречаться: они так и не поняли, почему друг выбрал службу в Варшаве, западном форпосте империи, ставшей во время Японской войны глубоким тылом. Не пригласил и друзей-эсдеков – они тоже не понимали, что потянуло товарища-либерала в Варшаву, где непременно придется подавлять поляков вооруженной силой.

Провожала только мать. Впервые сказала про письмо от начальника – от Ивана Генриховича.

– Говорит, ты лучший офицер этого выпуска. Достоин гвардии. Жаль, батюшка твой это не прочтет. Все равно, Сашенька, береги себя.

И дала образок Александра Невского.

Александр привычно скучал на ротной молитве. Старался избегать богослужений. Но когда видел в эсдековских брошюрках про религию, про Церковь – торопливо пролистывал, представляя, как эти страницы увидела бы мать, как стало бы ей непонятно и больно.

Поэтому образок лежал в чемодане. Молиться Александр не привык, выкинуть – не поднялась бы рука.

Поезд мчался в сырой осенней мгле. В его мерном колесном перестуке было что-то тревожное.

Мария

Мария стояла у окна. Наверное, стояла долго, уже не помнила сколько, с тех пор, как вечерний полумрак уступил темноте и зажглись фонари. Давно пора пойти к маменьке, сообщить о своем решении.

Идти не хотелось. Решение принято. Или не принято. И идти по темной квартире, знакомой с раннего детства, не хочется тоже. Каждый шаг – воспоминание и боль. Сначала будет комната Левушки – из нее так и не выветрился запах любимых им кубинских сигар. За ней – Коленьки. Запах его химических опытов, должно быть, выветрился, но, проходя мимо, Мария ощутит все равно.

И небольшой коридорчик-тупичок, ведущий к кабинету папеньки. Он вечно будет пахнуть сердечными каплями.

Может, идти не надо? Может, сейчас пожалует маменька. Подойдет, обнимет. Помолчит у окна, потом скажет, что все сама решила. А Маша согласно кивнет в ответ. Найдет силы улыбнуться, добавить: «Я другому отдана; я буду век ему верна». Конечно же, не кому-то другому – тому, кого маменька хочет видеть ее мужем.

Вот только еще не отдана. Маменька не подойдет, не скажет. Решение останется за Марией.

* * *

Первым громом, первой бедой стало письмо от Левушки. Он окончил Пажеский корпус, вступил в полк гвардейской кавалерии – подружки Марии по Смольному институту не могли поверить, что корнет на фотокарточке – ее старший брат, ведь она говорила им только о совместных детских проказах. Служба, похожая, по письмам, на бесконечный праздник. Призы на скачках, благодарности от начальства, везение в невинных шалостях и карточных играх. Добродушно посмеивался над напутствием папеньки – избегать карт.

А потом – страшное письмо. «Милые, молитесь за меня. Наверное, меня не отпоют. Папенька, маменька, Кока, Мэри – как я вас любил! Но это – долг чести. Прощайте».

Оказалось, Левушке везло во всем, кроме карт. Проигрался, отыгрался, проигрался, еще раз проигрался. Слукавил, сказав, что завтра все возместит, и взял из полковой кассы. Проигрался в пух и прах. Послал письмо и зарядил пистолет…

Левушку все-таки отпели: полковой врач придумал сложное объяснение из латинских и немецких слов, чтобы случившееся не выглядело помешательством, а лишь неосторожностью с оружием. О письме не знали ни врач, ни священник. Маменька просто плакала, Мария молилась на коленях.

По городу ходили дурные слухи. Кока даже хотел с кем-то драться на дуэли, но папенька посоветовал уехать в научную экспедицию, подальше от страшного соблазна. Кока уехал, но не в экспедицию, а на Бурскую войну, стрелять в захватчиков-англичан. Уехал и пропал. Русские добровольцы меняли фамилии, но под какой сражался Кока в степях Трансвааля, было неведомо.

Однажды в их квартиру у Фонарного моста пришли двое визитеров. Мария так и не поняла, то ли полковые товарищи Левушки, переодевшиеся по этому случаю в штатское, то ли их представители. Были вежливы, мялись в прихожей, прошли в кабинет к папеньке. Вышли с повеселевшими лицами, а папенька был бесстрастен.

Оказалось, Левушку похоронили, а долги – остались. И были они очень большими. «Придется заложить Староселье, – буднично сказал папенька, – ничего, выкупим». Маменька только охнула.

Потом пришел большой конверт с марками на разных языках. В нем – беззаботные путевые заметки Коки, его дневник. В конце, сбивчивым почерком: «Я должен выздороветь ради ма…» Писал Кока карандашом, он сломался, починить сил не хватило.

Другое письмо на английском с трудом перевела Мария. Неизвестный британский майор уведомлял, что русский волонтер Ник попал в плен, уже будучи больным тропической лихорадкой, и ничего сделать не удалось.

 

Мария переводила про себя. Самое трудное было сказать папеньке и маменьке, что случилось с Кокой-Николенькой.

Маменька рыдала, папенька не издал ни звука. С тех пор из его кабинета все чаще пахло сердечными каплями. Однажды они не помогли.

* * *

К тому времени Мария уже вышла из Смольного. Как жить дальше, не знала ни она, ни маменька. После института подружки посещают балы, театры, вращаются в высшем свете – ищут женихов. Но какие балы и театры, когда траур?

Была еще одна причина. Папенька пару раз намекал, что приданое у дочери будет не очень большим, но достойным. Однако маменька, несмотря на горе, пустила деньги в оборот, чтобы не потерять Староселье. Пустила неудачно.

А два месяца назад Мария оказалась в театре. Привела ее туда Софочка, маменькина подружка-щебетунья, неунывающая вдова, обладавшая искусством всегда добиться своего. Примчалась с известием, что пропадает арендованная ложа в Мариинке, что одной ей там сидеть невмоготу, поэтому она просто умоляет…

Мария так и не поняла, почему гостья не нашла других компаньонов. Только печально пошутила: «Может, кто-то написал оперу по пьесе „Бесприданница“ и сегодня ее дают?» Софочка заругалась, засмеялась, сказала, что дают «Дона Карлоса».

«Буду плакать над Левушкой и Кокой, а подумают, что плачу над судьбой несчастной испанской королевы Елизаветы», – подумала Мария.

* * *

Театр оглушал и слепил – Мария отвыкла от ярких ламп и громких разговоров. Ей хотелось как можно скорее добраться до ложи, прищурить веки и только слышать музыку. Но Софочка была неугомонна. Она два раза обошла фойе, здоровалась, комментировала столичные новости. Рассказала о главном событии столицы – оппозиционных банкетах. Даже маменька заинтересовалась, что же это такое?

– А это придумали земские деятели: Милюков, Богучаров, Струве, – ответила всезнайка Софочка. – Правительство сперва созвало земское совещание, потом его отменило. Тогда земские деятели стали снимать банкетные залы в ресторанах – это ведь не запретишь. И поднимать бокалы за свободу, за парламент. В театре тоже бывают демонстрации. Конечно, без красного флага, но когда начнется дуэт принца и маркиза де Позы, тогда сама услышишь нашу оппозицию, – засмеялась Софочка над собственным каламбуром.

Действительно, в конце третьего действия раздалось:

 
Vivremo insiem, e morremo insiem!
Grado estremo sarà: libertà![1]
 

Зал взорвался аплодисментами. Ревела галерка, но слышались выкрики и в партере. Отзывались даже в некоторых ложах.

Марии стало интересно: кто же так громко приветствует свободу? Она долго разглядывала шумящих зрителей и вдруг услышала восхищенный шепот Софочки:

– Душенька, тебя усердно и бесстыдно лорнируют! Это же князь Горчаков!

Мария осторожно пригляделась. Незнакомец в генеральском мундире, лет сорока, если не старше. Высокий, как жердь, с пролысиной, напоминал парадный портрет императора Александра I. Встретился взглядом с Марией, убрал лорнет от глаза. Но только после секундной паузы и еле заметного кивка.

Маменька решила уйти до занавеса. На лестнице их ждал лакей, передавший огромную корзину с цветами. Если бы не Софочка, удалось бы отбиться, а так – пришлось взять. Открытка в корзине сообщала, что цветы предназначались Елизавете на сцене. Но настоящая королева этого вечера была в ложе второго яруса.

* * *

А через два дня в гости пожаловал Горчаков-старший, старец, старавшийся не замечать своей подагры. Маменька хотела отослать Марию, но гость настоял, чтобы дочь присутствовала при разговоре.

Горчаков-старший был вежлив и краток. Сказал, что Андрей влюблен в Марию. А он, отец, не сомневается, что Мария составит счастье его сына. Андрей горевал пять лет по умершей Анастасии. Этот брак, как уточнил Горчаков-старший, был бездетным, поэтому невесте не придется стать мачехой.

– Чтобы вы лучше поняли характер сына, сообщу одну подробность. Андрей искренне горевал эти пять лет. Искал утешения в вине, картах (мама и дочка вздрогнули), изъездил Европу, побывал за океаном. Но, – в уверенном голосе гостя мелькнуло секундное смущение, – все это время Андрей избегал романов. Он говорил мне, что не намерен оставаться вечным вдовцом, что наш род должен быть продолжен. Но только новая жена станет настоящей избранницей его сердца. И он ее нашел.

Маменька смутилась. Мария спокойно глядела на гостя. А тот еще раз извинился за простоту, близкую к бесцеремонности и бестактности. Конечно, добавил он, лучше были бы письма, визиты дальних родственниц, все положенные ритуалы аристократического сватовства. Но есть достоверные сведения, что Андрей в ближайшее время будет назначен орловским губернатором. Поэтому думать слишком долго нежелательно.

Горчаков-старший столь же открыто сказал, что в курсе финансовых затруднений семейства Никулиных.

– Не смущайтесь, но мне известно, что Мария – бесприданница. Ее приданым станет красота и характер. Что же касается вашего поместья, то…

Гость сделал эффектную паузу.

– Оно выкуплено и теперь снова ваше. Вы поняли, как наша семья заинтересована в том, чтобы Мария составила счастье Андрея?

После чего откланялся и удалился. Маменька и Мария проводили его, потом взглянули друг на друга.

– Машенька, – тихо сказала мать, – это судьба.

– Я… Я подумаю, – растерянно ответила дочь.

* * *

Любовь в жизни Марии уже была – в шесть лет. Семилетний сын управляющего в Староселье оставлял на подоконнике букеты полевых цветов, ловил для нее жаворонков и овсянок – Маша выпускала. Клялся на Рождество поймать раков в проруби, если Маша пообещает его поцеловать. К сожалению, управляющего за что-то рассчитали до Рождества, и он уехал с семьей.

Больше мальчиков и мужчин в жизни Маши не было, не считая героев прочитанных книг. Да, еще однажды в Смольном танцевали с юнкерами. Готовилась к первому балу, как Наташа Ростова, но была разочарована. Первый образцовый юнкер, Ванечка, с тонким, благородным лицом, верно, перенервничал перед балом и укрепил себя стаканом. Икнул несколько раз.

Второй юнкер, Аркаша, водкой не злоупотребил. Просто напоминал милого, доброго щенка, которого хочется взять на руки, тискать и щупать. И танцевал, как добрый щенок-увалень на задних лапах. Не верилось, что через год он будет командовать настоящими солдатами.

– Ничего странного, – говорила потом лучшая подруга Танечка, – мне объяснила Аглая, а она уже замужем, что барышне всегда надо стараться выйти за мужчину, который ее старше. Хотя бы лет на пять. А этим мальчишечкам еще подрасти надо.

И объяснила, как мальчики становятся мужчинами.

Мария понимала – так оно и есть. Вспоминала другую Татьяну – Ларину, отданную за старого генерала. Вероятно, во времена Пушкина генерал в 38 лет как раз и считался стариком. Только Мария еще не успела разочароваться в любви, как Татьяна.

Понимала и маменьку. Та вбила в голову, что в свое время не отговорила Левоньку от карт, а Николеньку – от поездки в страшную Африку. Если же убедит дочь поступить правильно, тогда сердце ее будет спокойно.

Оставалось успокоить собственное сердце.

* * *

Маменька почти все время проводила в будуаре, кухарка и экономка Глаша – дремала. Однажды Мария вышла из дома ясным осенним вечером. Догуляла по набережной Екатерининского канала до Никольского собора.

Встала перед Богородицей. Вспоминала все молитвы – как, оказалось, мало знала. Тихо повторяла: «помоги, наставь, помоги, наставь».

– Беда с тобой, дочка? – услышала тихий голос. Обернулась к батюшке. Попросила благословить. И вдруг, не сдерживая слез, рассказала про то, что с ней происходит.

Батюшка слушал молча. Молчал и когда Мария договорила. «Поступлю по его словам», – решила она.

«Нет, – в душе внезапно возник маленький злой спорщик, – нет! Скажет: почитай родителей, тогда поступлю наоборот! Буду жить своим умом, своей волей!»

– Дочка, ты взвесить должна, – наконец сказал священник. – Ты скажешь матери «нет» – ее огорчишь и сама будешь от этого в печали. Пойдешь замуж – сама опечалишься. Должна понять, какая ноша для тебя тяжелее. Подумай, взвесь. И скажи про твою вторую печаль? Вижу, есть.

Мария коротко рассказала про Левушку.

– Так его отпели, в ограде погребли? – спросил батюшка. – А твое сердце все равно в беспокойстве.

«Сейчас скажет, чтобы не беспокоилась».

1Мы вместе живем, мы вместе умрем,Свобода нам будет наградой! (ит.)