Откровенные повести о жизни, суете, романах и даже мыслях журналиста-международника

Tekst
8
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«Может, бой?» – Смутно, неверно, расплывчато возвращалось что-то… Поездка… Хутор… Вторая рота… Но здесь он тормозил. Спотыкалась память на второй роте – а что, собственно, вторая рота? какая такая вторая рота? как вяжется она с действительностью?

– ¡Ruso! ¡Ruso! ¿Donde estas, hijo’e puta? – Раздалось вдалеке.

Ищут! Давно, наверное, ищут, раз ругаются. Сложное логическое построение далось ему на удивление легко. Петя обрадовался: не все, значит, потеряно. Крикнул в ответ. Из горла вырвался слабый сип. Прокашлялся и крикнул вновь:

– ¡Aquí!

Сверху послышались шаги и голоса. Он поднял глаза и увидел на краю оврага несколько склонившихся силуэтов, чёрных на фоне невыносимо яркого солнца, собранного листвой бананов в лазерный пучок. Одна голова с шапкой волос показалась знакомой. Да ведь это… Ха, да это же комбат! – Вспомнил Петя. И сразу всё прояснилось: студенческий батальон, блиндаж, ночь… Девчонка с какой-то изюминкой… Книга… Но дальше опять тормоз – вновь начиналась бестолковщина с грохотом и красными мухами…

Выудили его со дна оврага ловко и быстро – два бойца спустились на верёвках, опутали ими Петю вокруг пояса и «на раз – два» те, кто оставался наверху, вытянули его обратно на свет Божий.

Потом он сидел на краю траншеи, рядом с тем местом, где раньше был блиндаж. Курил. Вдоль бруствера лежали мертвецы, прикрытые распущенной по швам палаткой. Разваленные буквой V ноги в высоких армейских ботинках торчали из-под брезента. И было их много. Здесь же сидел комбат. Тоже курил и старательно отводил взгляд от скорбного ряда. Он рассказывал о прошедшей ночи; говорил, быстро, захлебываясь словами, словно опаздывал или боялся, что Петя сейчас его перебьёт. Но Петя слушал молча. Курил только одну за другой и никак не мог накуриться. Не ощущал вкуса никотина. И запаха табака не чувствовал.

– Главное, неожиданно всё… Тихо-тихо, и вдруг бах, бах… И трассы, трассы кругом… И непонятно, откуда лезут… Вроде, отовсюду… Главное, неожиданно… Ребята спят, а тут… У них минометная батарея во-о-он там стояла, – комбат ткнул пальцем в противоположный склон. – Пока обнаружили, пока пулемет подтянули… Тринадцать убитых… Раненых двадцать четыре… «Политико» в ногу шарахнуло… Отправили уже в госпиталь… Тебя, похоже, тоже здорово глушануло… Надо бы и тебе туда… У тебя, может, контузия. Нешуточное дело… Я серьёзно… Четвёртый год на медицинском, всё же…

Похоже, маленький комбат Педро с утра стал принимать Петю за международную инспекцию, которая под видом иностранного журналиста инкогнито свалилась на его батальон. Он торопился оправдаться, и вид имел виноватый и пришибленный. Наверное, ему ночью тоже досталось по голове.

Петя слышал голос комбата, как сквозь воду. Бывает, когда после заплыва вода наберётся в уши, и слышно через неё, будто издалека. Однако ни в какой госпиталь Петя не собирался. Скажет тоже, контузия! Просто головой обо что-то приложился… Вот и шишка. Он пощупал припухлость с правой стороны головы под волосами и поморщился – больно. Да он уже и в себя почти пришёл, Петя. Уже и о работе начал думать – как ни крути, а профессионал. В настоящий бой попал, со стрельбой и взрывами – здорово! Однако в репортаже бой этот должен совсем не так выглядеть, как тут сейчас комбат вещает. Это Петя и с больной головой понимал. Не напишешь ведь, что комбат кучу людей положил по неопытности и дури. И о том, что разведки грамотной у них не было, не напишешь. И что школьников этих вчерашних повсеместно посылают в горы против опытных вояк на убой, тоже писать нельзя…

Кстати о разведке!

– Слышь, комбат, а где девушка эта? Ну, командир разведки? – Петя говорил хрипло: в глотке у него, оказывается, всё пересохло. Драло глотку сильно. Сейчас бы молока горячего!

– Мария-Элена? Так, это… Убили её… Пулей… Аккуратно убили – прямо в сердце… Как всё равно снайпер стрелял… Но снайперов у них не было, точно говорю! Случайно вышло… Вон, с того краю она лежит…

Комбат вновь окунулся в свою вину, и груз ответственности заметно тянул его на дно. «Как бы стреляться не надумал!» – Засомневался Петя. Неуверенно встав на ноги, он пытливо взглянул на комбата. Тот, сжавшись в комок, мусолил окурок, подхлюпывал носом и выглядел несчастным, жалким, но не отчаявшимся. «Не застрелится», – понял Петя. Да и не знает он по молодости, что бывает и такой выход. Ведь, не лейб-гвардии Семёновского полка штабс-капитан… Откуда ему!

Петя проковылял до конца ряда, туда, где торчала из-под палатки самая маленькая буква V. Откинул край брезента. Лицо как лицо. Не красавицей была Мария-Элена. Но и не уродиной. Даже симпатичной, если убрать легкий налет идиотизма, который на любого накладывает смерть.

Петя отстраненно разглядывал мёртвую девушку, и, честно говоря, эмоции не рушились на него водопадом. Не то, чтобы от природы был он толстокожим или равнодушным. Жаль её, конечно. Но, ведь, не знал он эту Марию-Элену, да и живой-то видел только мельком. Вот Патрика Дарю действительно было жаль по-настоящему; два года Петя постоянно сталкивался с ним на пресс-конференциях, разговаривал, шутил и даже выпивал. Патрик был неплохим парнем, компанейским, с хорошим юмором. Для Пети он был реально живым, а потом вдруг, по каким-то глупым, идиотским причинам, по какой-то дурацкой случайности, перестал им быть. Поэтому его смерть Петю потрясла. А Марию-Элену он не знал. Не знал, какой она была в жизни – плохой, хорошей, злой, доброй. Сейчас, рассматривая её мёртвое лицо, он мог только предполагать те качества, которыми она обладала при жизни. Но такое моделирование не затрагивало ни сердца, ни ума.

Может, так и не коснулась бы Петиной души гибель отважной разведчицы, героини его будущей книги и, он очень сильно верил, источника ожидающей его громкой славы, если бы не эта её чуть приподнятая верхняя губа.

Губы у неё были красивыми, Петя сразу это отметил про себя. Единственное бесспорное украшение лица. Пусть и неживого. Впрочем, он не видел глаз, и оценить их уже не мог. Но губы, полные, плавно и четко очерченные, привлекали. Правда, еще при первом взгляде, брошенном на них, возникло у Пети тревожное, неспокойное, струной натянувшееся чувство. Внимания он на это чувство не обратил и не понял причин его. Но струна натягивалась все сильнее, уже гудела и вибрировала, и стало Пете плохо. Страшно стало ему: из-под приподнятой верхней губы Марии-Элены выглядывал ровный ряд белых зубов, однако была в них некая странность, которую Петя сначала и не заметил. Вернее, заметил, да не осознал, не зафиксировал и не попытался себе объяснить. А она, странность эта, воткнулась прямо в подсознание, засела в нем занозой и принялась оттуда гудеть, вибрировать и пугать. Зубы её были сухими – вот в чём дело! Не влажными, как у живых людей, а сухими, тусклыми и оттого казались они фарфоровыми, искусственными, как у персонажей музея восковых фигур. И ползал по её зубам большой рыжий муравей. Неторопливо и очень уверенно ползал.

Муравей этот наглый всё и сдвинул: как увидел его Петя, так будто оборвалась в нём душа, сорвалась и низринулась в пропасть. А в животе уже и не бабочка никакая, а огромная чёрная птица крыльями замахала, забила, захлопала. Явственно, зримо, хоть пощупай, увидел он, вместо рагуанской девушки, себя, лежащего с сухими зубами под брезентом. И рыжего муравья увидел на собственных зубах. Тут и сделалось Пете нехорошо, навалился на него прежний, ночной, тёмный ужас, вновь сдавил стальным обручем голову.

Едва успел Петя отскочить в сторону от брезента, как стало его выворачивать наизнанку, и выворачивало так, пока не превратился он в жалкое мокрое нечто, лишь отдалённо, неверными очертаниями напоминающее собственного корреспондента и компаньеро. Трепало долго, почти без пауз, до стона; зеленой желчью… Потом и желчи не осталось, – Петя, ведь, по жизни парень незлопамятный, где же ему столько её набраться! Казалось, чуть-чуть еще – и внутренности наружу полезут: лёгкие, сердце, желудок изрыгнутся и начнут колотиться, прыгать на влажной, красной глине бруствера. Ноги Петю уже не держали – упал на колени, руками в траву уперся. Из глаз – слезы ручьем. Из горла – вместе с внутренним содержимым, стон и мычание. Зрелище не для нервных.

Солдаты, правда, психозами и не страдали – ребята эмоционально закалённые и дурные по молодости – собрались в круг и потешались вовсю. В Рагуа, вообще-то, всех иностранцев не очень жалуют: ничего хорошего никогда от них не видели. А тут русский «старший брат» задницу к небу задрал и слюни пускает. Ну, не смешно ли! Если и не смешно, то уж точно забавно.

* * *

Очерк о Марии-Элене он потом, всё же, написал. Имя и многие обстоятельства, как и предполагал, пришлось изменить. С книгой же не получилось. Не разрешили. Вернее, не рекомендовали.

Пригласил как-то Петю к себе в кабинет советник посольства и по-совместительству главный у этих… ну, понятно, у кого, словом; вроде бы и случайно, на ходу пригласил, несведущий кто-нибудь подумал бы, можно и проигнорировать. Но только не Петя. Как раз Петя-то отлично понимал, что можно, а чего нельзя. Успел усвоить.

– Вы, я знаю, Петр Сергеич, книжку писать надумали, – советник положил на Петю свой холодный, прозрачный, льдистый взор. – Не стоит. Работы много зря проделаете. Материалов кучу перелопатите, с людьми встречаться станете, а всё напрасным окажется. Закрыта еще девушка, хоть и нет её уже на свете. Зато другие есть. Те, кто с ней связан был. Понятно излагаю? Так что, не стоит…

Ну, нет, так нет. Разве с ними поспоришь!

Особенно сейчас он не собирался этого делать. После возвращения из Макарали, всё, касающееся Рагуа, сделалось Пете до лампочки. До той, которая на уличном фонаре болтается, очень высоко. В том числе и не начатая книга. Сразу и резко надоело писать и на пресс-конференции ходить, и материалы нарывать, и пытаться «вставить фитиля» тассовцам. А о поездках куда-либо и, вообще, думать не хотелось. Не признавался Петя даже себе, но выезжать за пределы столицы стало ему просто страшно. Придумывал какие-то отговорки, предлоги всякие изобретал, чтобы только не ехать. Главное, ведь, ехать или не ехать, только от него и зависело. Это он себе привирал и себя уговаривал. И называл это приключившееся с ним безобразие дипломатично: ностальгией. Не станешь же, в самом деле, всем про страхи свои объяснять – вкатят пару уколов, во избежание неожиданностей, и под белы руки сопроводят в Москву на вечный «невыезд». Очень даже просто. Считалось тогда – человек неуравновешенный может всяких глупостей не только наговорить, но и наделать тоже; стать перебежчиком, к примеру.

 

Вспоминался Пете покойный дядя Гриша Покальчук, фронтовой друг отца и один из лучших фотокорров «Красной звезды». Он всю войну, да и всю жизнь, снимал летчиков и знал авиацию, как собственную ладонь. Вот Покальчук и рассказывал, что случалось такое в войну с истребителями. То есть, и со штурмовиками случалось, и с другими, но с истребителями чаще. Вдруг пилот начинал испытывать страх и неуверенность; и бился в истерике не только перед боем, но и перед простым тренировочным полётом. От земли оторваться не мог – страх не позволял. Называлось это «потерять сердце». И ребята, ведь, всё были геройские, ордена на груди иконостасом. Ну, конечно, в депрессию впадали. В сильнейшую депрессию. Некоторые стрелялись, некоторые ломали себя, преодолевали страх, но, всё равно, летать, как прежде, уже не могли; а многих из авиации списывали в пехоту.

Только Петя понял, что «потерял сердце», сразу и написал письмо председателю правления Агентства с просьбой отозвать из страны. И отозвали. Через два месяца после ночного кошмара Макарали, улетел Петя домой, в Москву. В те времена выстраивалась очередь из желающих послужить Родине за рубежом даже в Рагуа, в затылок дышали и пятки отдавливали. Председатель правления, когда Петя по приезде к нему с докладом явился, с удивлением отметил, что в его практике это первый случай добровольного отказа от продления загранкомандировки. Однако надо отдать ему должное, никаких выводов делать не стал, хотя и мог попридержать следующую командировку. На всякий случай, ввиду экзотичности просьбы об отзыве – тогда всё необычное очень настораживало начальство, нервировало очень.

Но нет, пересидел Петя в Москве положенные три года и поехал в другую страну. Туда же, в милую его сердцу Латинскую Америку. Часто потом бывал он там и жил подолгу, и мотался по всему континенту взад-вперед, но неизменно старался облетать Рагуа стороной. И до сих пор он не любит эту страну, хоть и нет там уже давно ни революции, ни гражданской войны.

Страх второй – профессиональный. «Галаретки»

– Не пойдет, – сказала Анна Германовна Ядецкая. Приговорила обыденно и бесповоротно, в духе «ревтройки». – Этот материал не пойдет, Петя…

Анна Германовна, с точки зрения Пети Завадского, очень и очень высокое начальство – замглавного редактора Главной редакции Латинской Америки головного внешнепропагандистского Агентства Советского Союза. Немного длинно и излишне торжественно, однако из песни слова не выкинешь.

Впрочем, не головным Агентство быть и не могло, так как существовало в Советском Союзе в единственном числе. Возглавляя само себя и увлекая себя же собственным примером к новым свершениям, Агентство прикрывало отсутствие последователей помпезностью подобно тому, как Портос прикрывал плащом убожество тыльной части своей перевязи. Подразделения Агентства назывались главными редакциями. Посторонний мог бы подумать, что были еще какие-то редакции, не главные. И напрасно. Не главных редакций в Агентстве не было.

Даже те, что не носили в своем названии определения «главная», его подразумевали. Скажем, редакция Южной Америки в составе Главной редакции Латинской Америки возглавляла южноамериканское направление. Возглавляла… Так и указывалось во всех отчетах и записках «наверх»: возглавляет деятельность по данному направлению такая-то редакция.

В главных редакциях сидели главные редакторы и заместители главных редакторов. Это были средние и нижние скамьи номенклатурного ареопага, младшая боярская дума – дети боярские, думные дьяки, стольники, постельничьи… Архонты и Рюриковичи сидели выше, скрытые облаками. Назывались эти полубоги и небожители зампредами – заместителями председателя правления Агентства. На самой вершине горы обитал солнцеподобный и огненноликий Председатель. Не важно, как он выглядел в человеческом обличье, как бы ни выглядел, воспринимать его следовало солнцеподобным и огненноликим, ибо эти качества приобретались вместе с должностью. Простые смертные, всякая агентская мелочь и шантрапа, его почти и не видели. Так, по престольным революционным праздникам, на торжественных собраниях восходило красное, в смысле красивое, светило на трибуну, зачитывало доклад и вновь скрывалось в горних высях шестого этажа. Лишь докатывались иногда с небес раскаты грома, да ослепительные пучки молний рвали в клочья тяжелые синие тучи.

Конечно, Петя, который еще не перевалился из грудничкового разряда стажёров в ползунковый – младших редакторов, полагал Анну Германовну высшей властью. Смотреть еще и поверх Анны Германовны не позволял Пете угол крепления головы к шее – не задиралась она у него выше.

Тем не менее, в ответ на приговор Петя возник. По его мнению, статья приближалась к гениальной; и по языку, и по мысли, и по подбору фактов она была лучшим из того, что когда-либо производилось в редакции. Так считал Петя. Поэтому кровь прилила к его лицу, и щеки запылали:

– И что же в материале не так, Анна Германовна? Что не так-то? – Нервно и отчаянно, даже с некоторым намеком на героизм: «Умираю, но не сдаюсь!», вопросил Петя.

Снисходя к его нежному возрасту и малому опыту в построении отношений, А. Г. – выговаривать каждый раз Анна Германовна, язык сломаешь – раскрыла формулировку, чего обычно не делала никогда:

– Не пойдёт потому, что не пойдёт, Петечка…

Уменьшительно-ласкательные суффиксы в речи А. Г. означали благорасположенность, готовность помочь, объяснить, мягко направить и удержать от ошибок. Вообще, пребывая в хорошем настроении, А. Г. любила роль добрейшей Матушки-Гусыни, которая просто обожает своих неразумных крошек.

Если же А. Г. под хвост попадала шлея, маленькие глазки её начинали светиться изнутри, мерцали злыми огонёчками, вислые щеки приобретали апоплексический цвет варёной свёклы, а короткие пальцы сжимались в пухлые, но достаточно увесистые кулаки. И вся она была коротенькая, пухлая, широкая и увесистая. Говорила А. Г. в такие минуты языком инструкций ЦК, в отдельные, особо патетические моменты, воспроизводя интонации диктора Левитана.

За плечами А. Г. было славное боевое прошлое фронтовой медсестры, и где-то в глубине души она была прямым, честным и незамысловатым человеком. Таким бы могла и остаться, но её увлекла журналистика. Вернее, сначала она вышла замуж за известного публициста и редактора одной из московских газет Виталия Ядецкого, и уже после этого открыла в себе талант. Ядецкий, промучившись десяток лет с её тягой к перу, в конце концов, развёлся и, в качестве отступного, пристроил свою теперь уже бывшую во вновь созданное Агентство. Здесь её талант тоже не поняли, поэтому пошла А. Г. по партийной линии, сделавшись со временем парторгом редакции. Естественно, вечное непонимание, постоянные интриги и коварные козни врагов сделали А. Г. страшно нервной и вспыльчивой. Главный не то, чтобы очень уж боялся её, но судьбу предпочитал не испытывать – когда А. Г. пребывала в раздражении, запирался у себя в кабинете и никого не принимал.

Главный у Пети, вообще, был человеком чрезвычайно осторожным, а в определенных ситуациях, касающихся, например, подписи под выездной характеристикой сотрудника, даже пугливым. Гнев Ядецкой ужасно портил ему настроение и выбивал из колеи на целый день. Неудивительно, что он старался избегать потрясений.

Ядецкая служила третьей ступенью проверки журналистских опусов. После неё материалы читал Главный выпуск и редакторы переводов. Но переводы занимались, в основном, своими лингвистическими проблемами и в идеологию особенно не лезли. Зато предваряющие их четыре ступени строго следили за соответствием материалов идеологическим нормам и установкам. И не дай Бог! Даже страшно подумать… Если крамола просачивалась… Конечно, по недомыслию! Только по недомыслию; преднамеренность исключалась в принципе – психушки тогда работали исправно. Однако, ведь, и простота бывает похуже воровства.

Проворовавшихся подобным образом отводили в кабинет зампреда К. А. Федюнчикова на шестом, небесном, этаже. Константин Александрович носил на плечах под пиджаком, вместо крыльев архистратига, весомые, а иной раз и просто тяжкие, эполеты генерала КГБ. Главной его обязанностью в Агентстве было блюсти. Вменялись ему и другие, помельче: пресекать, не допускать, реагировать, вовремя сигнализировать… Но блюсти считалось в верхних верхах, куда и ангелы редко залетали, основной, важнейшей и, заметьте, креслообразующей функцией. То есть, без нее, без этой функции, К. А. Федюнчиков, хоть и генерал, в Агентстве был не нужен.

Блюсти означает карать. В назидание, чтобы неповадно. Мягко, по-отечески, или жестко, вплоть до отправки в дальние угодья на совместный с Макаром выпас телят. Конечно, в подвал, как при Иосифе Виссарионовиче, уже не водили, но неизвестно, что лучше: сразу отмучиться, или прозябать всю жизнь в газетке консервного завода, расположенного в далеком городе Мухосранске на границе вечной мерзлоты.

Константин Александрович старался, оправдывал доверие верхов, тяжкие свои эполеты и кресло. Из кабинета К.А Федюнчикова проштрафившиеся выходили уже с головой подмышкой, и часто заметно хромая. Года через два-три голову привинчивали обратно, а вот хромота оставалась надолго, и человек становился либо невыездным вообще, либо выездным ограниченно – разрешали ему съездить в Монголию, в Болгарию, реже на Кубу. Идешь, бывало, по бесконечному агентскому коридору, навстречу тебе – человек. Вроде, нормальный, даже бодрый, и бежит резво, и улыбается чему-то своему, а приглядишься внимательнее: вот она, печать Федюнчикова, – хромой, как Тамерлан.

Пока Петя питался исключительно материнской лактозой и лишь начинал постигать хитросплетения профессии, безапелляционность приговора: «Не пойдет!» казалась ему откровенным идиотизмом. Вполне возможно, за агентскими стенами и сам приговор, и манера его вынесения действительно так и смотрелись. Но что могли понимать мирские в пропагандистской работе! Петя, хотя и надеялся вскоре получить чин младшего редактора, всё же, оставался еще человеком мира, ещё не прошёл он обряд пострига и приобщения к таинствам. Поэтому возникал и возмущался. Даже, когда приговор этот выносился не тонкими и бледными губами А. Г., а невозможно соблазнительными устами Инги Колокольчиковой.

Если в приговоре Ядецкой гремели Зевесовы громы и звенели доспехи Ареса, то аналогичный по смыслу вердикт Петиного непосредственного начальника Инги Колокольчиковой звучал гимном Афродите.

В свои сорок с лишним, Инга претендовала на двадцать пять, поэтому всё в ней было на грани гротеска: взбитая блондинистая «бабетта» с кокетливым бантиком; девичьи мини-юбки, высокие каблуки и умопомрачительные панорамные декольте, больше говорящие, чем скрывающие; ультрамариновые, как воды Карибского моря, тени на веках и помада, оттенком своим вызывающая слуховые галлюцинации на мотивы оперы Бизе, добавляли безумия Ингиной палитре… Однако это буйство красок, этот крик, способный превратить любую даму в вульгарную особу с откровенными намерениями, удивительным образом шёл Инге и сообщал ей куда как больше женственности, прелести и притягательности, чем обычно отмеряет природа представительницам лучшей половины человечества.

А яркость оперения на фоне серенького ситчика советских небес и всеобщего унитарно-вороньего стиля в одежде требовала от неё смелости, духовной раскрепощенности и нескрываемого презрения к обывательским взглядам на нормы морали.

Инга была суперженщиной. Может быть, единственной на всем пространстве Советского Союза. Ну, хорошо, в Москве у неё было мало соперниц. Ладно, но в Агентстве с нею уж точно никто не сравнился бы.

Во-первых, фигура: абсолютная копия Мэрилин Монро, и походка с плавным перетеканием бёдер оттуда же, из «В джазе только девушки». Во-вторых, белая, матовая кожа, полные губы, будто произносящие долгий, бесконечный звук «О-о-о», и чистой, глубокой воды серо-голубые глаза, один взгляд которых высекал из мужиков фейерверки похоти. В-третьих, и это, пожалуй, главное, Инга была свободна и независима. Свобода её покоилась на твёрдом неприятии замужества, как повторного опыта, – один раз сходила, и хватит. А независимость она обеспечивала наличием двух постоянных любовников – в Москве и в Мехико.

Один – ну, очень большой, даже подумать страшно, партийно-номенклатурный деятель, другой – мексиканский мультимиллионер и издатель самых влиятельных журналов континента. Благодаря первому, Инга открывала большинство московских дверей очаровательной ножкой и обладала иммунитетом на начальственный гнев. Второй не менее пяти – шести раз в год направлял ей через посольство приглашение в Мексику, в Штаты или в Европу «на переговоры». Он же, естественно, оплачивал все счета, которые Инга из скромности называла командировочными. Правда, уже тогда магнат неприятно удивлялся московской дороговизне, однако платил, не морщась. Получив билеты на самолёт и ваучер на апартаменты люкс в пяти звёздах, – загранпаспорт был у неё постоянно – Инга, прощально поведя роскошными бёдрами, исчезала за паспортным контролем Шереметьево-2, оставляя за собой головокружительный шлейф настоящего французского парфюма и неодолимого женского шарма.

 

В подчинённом ей «малом серале», состоящем из стажёров, младших и просто редакторов, поселялось в такие моменты уныние, и шелестели вздохи. Дело в том, что Инга не ограничивала свою личную жизнь официальными контактами с Кремлем и Акапулько. Во вверенном ей отделе, где работали одни мальчики, и куда путь девочкам был заказан от века, она держала себя, как султан в гареме. Поэтому одним недоставало мягких, теплых, бархатных отношений «бабьего лета», когда знойные страсти уже отгорели, успокоились и улеглись, сменившись взаимной симпатией и родственными чувствами по линии «милая тётушка – племянник». Другие жили ещё предвкушением чего-то шикарного, сладостно-пикантного, необычайного чего-то, и всякая помеха, задержка на пути к мечте ввергала их в тоску.

Очередному фавориту Инга присваивала загадочный зоо-ихтиологический титул «кыска-рыбка». Петя, воспитанный в пуританских традициях, и оттого почитавший секс занятием весьма скучным и утомительным, получив эту самую «кыску-рыбку», просто охренел. Долго, месяца два или три, пока длилось их лето страстей, Петя ходил с тихой, идиотской улыбкой на устах, плохо понимал с первого раза и зевал до вывиха челюстей. Днём Инга милостиво отпускала его отсыпаться, но к вечеру приказывала быть. И смотрела при этом так, что Пете хотелось уже не на диван, а в табун, к кобылицам. Немедленно. Он сильно похудел и совершил для себя множество открытий – например, что у него есть талант к этому делу, во всяком случае, так говорила Инга; что секс рождает радость и море эмоций; что в Ингу нельзя не влюбиться на всю жизнь, но лучше не надо…

В дальнейшем Петя практиковал это занятие часто и со вкусом, постоянно обогащая арсенал, полученный в постели своей начальницы.

Ещё Петя тогда же узнал, вернее, Инга ему объяснила в одно из мгновений затишья и неги, что, вступив в игру и пользуясь её преимуществами, следует придерживаться правил, а не пытаться их менять.

– Ты, Петюня, кыска-рыбка моя, перестань возбухать, когда Анька заворачивает тебе материалы, – томно поучала Инга, привольно раскинувшись на кровати, широченной, как палуба круизного лайнера, и покачивая алебастровой белизны ногой с гладким, блестящим коленом.

Когда они распадались, на время насытившись друг другом, Инга, уступая Петиной скромности, набрасывала простыню. Но простыня ложилась на неё как-то по-особенному. Странно как-то раскладывалась по ней простыня. По философии Инь и Ян. Единство и борьба противоположностей: вроде бы, и прикрывала простыня сверкающую Ингину наготу, но, с другой стороны, еще больше подчёркивала и выделяла все соблазны её тела. Поэтому Петя очень трудно сосредоточивался, держал себя настырно, суетливо и беспокойно. Инга, мягко, но решительно отстраняла его руки, упорно продолжая просвещать и отёсывать. Добра ему хотела:

– Ну, завернула… Подумаешь, расстройство! Переделай, как скажет, и помалкивай. Мотай на ус лучше, чего и как. Тебе, Петюня, здесь всё могут простить, даже аморалку… Если, конечно, не наглеть, – тут Инга сладко потянулась и хихикнула. – Одного никогда не простят: прокола. Ну, в смысле идеологии; политика партии и правительства… Понимаешь, о чём говорю?

– Инга, ну, Инга, – нетерпеливо ныл донельзя воодушевленный двуличной простыней Петя.

– Да, подожди ты, слушай… Петька, отстань! Рассержусь, больше не получишь! Слушай: бойся проколов. Допустишь один – два, и всё, ты – человек конченый. Метлой из Агентства погонят, а то и с волчьим билетом в зубах пойдёшь. Кочегаром в котельную или в диссиденты, водку по кухням жрать… Так что, ты, мой милый, на Аньку не злись, она, хоть и дура, но нюх у неё рабоче-крестьянский, верный. Крамолу на три метра под землёй видит. Врубаешься, или повторить?

Петя, в конце концов, врубился и перестал возникать и возмущаться по-поводу безапелляционности приговора: «Не пойдёт!».

Вскоре он и сам стал понимать, какой материал пойдёт, а какой – нет, что стоит писать, а что лучше обойти, не заметить. Постепенно в нём выработалось некое чутьё. Сначала оно несло в себе лишь безотчётный страх перед кабинетом К. А. Федюнчикова и вечной хромотой. Однако со временем всё более и более становилось чем-то вроде инстинкта, частью натуры, чертой характера. Тогда в Петином лексиконе ещё не было слова «самоцензура», – то ли не появилось оно ещё в профессиональном обиходе, не придумали; то ли Петя просто его не знал, – поэтому сначала он никак не называл своё шестое чувство, даже в мыслях. Это новое ощущение, в отличие от тех, тоже новых, которыми одарила его Инга, не было ни приятным, ни интересным. Напротив, способность предчувствовать негативные последствия и угадывать ловушки, притаившиеся в простых, на первый взгляд, текстах, злила и беспокоила Петю: она меняла его характер, привычки и даже мировоззрение; и Петя не мог не замечать этих перемен. Но, принимая с подачи Инги, эту благоприобретенную способность, как важнейшее, если не самое важное, условие успешной работы в Агентстве, он не мешал ей расти и развиваться.

Позднее появилось и название новшества – звучное, но совершено бессмысленное слово «галаретка». Петя не помнил, откуда и при каких обстоятельствах оно пришло к нему; видно, приглянулось – вот и осело в памяти, наряду с прочим хламом, который в изобилии водится у каждого на чердаке. Бесспорно, было в этом слове что-то польское или чешское, родное что-то, славянское, и на очень общем уровне даже слегка понятное. Чувствовалась в нём некая информация. Впервые Петя употребил его со смыслом, посмотрев голливудский фантастический хит «Чужие». Словом «галаретка» он обозначил для себя генерацию шустрых, зубастых монстриков, проникавших вовнутрь героических американских астронавтов, и вызревавших там в мерзких огромных тварей, которые покидали выеденные изнутри оболочки-носители, чтобы заняться насаждением абсолютного зла в окружающем мире. Характеры астронавтов в период этой своеобразной беременности претерпевали резкие перемены. Конечно, к худшему – простые, открытые и добрые американские ребята становились антисоциальными, недобрыми, вечно умышляющими гадости типами. Плохими парнями становились, «bad guys», в общем.

По аналогии с этими монстриками Петя и начал называть свою вновь приобретенную и уже достаточно развившуюся способность «галареткой».

Самые здоровые, мясистые и клыкастые «галаретки» вызревали в недрах номенклатурных работников, ибо зрели они, всё же, на страхе. А у начальства страхов неизмеримо больше, чем у рядовых. Петя, к примеру, отвечал только за те материалы, что сам писал или редактировал, Инга – за творчество дюжины балбесов своего отдела, главный редактор – уже за пять дюжин перьев, или сколько их там было в редакции. Груз ответственности зампредов измерялся сотнями… И ведь каждая чужая душа – потёмки. Каждая! А их, тёмных этих душ, – десятки и сотни; под председателем – так и тысячи, и лишь чёрт один знает, что у них на уме.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?