Эспер

Tekst
33
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Tu n'es pas Nicolas par hasard?[24] Николя? – повторил по-русски.

Парень пошевелился:

– Никак живой я… Больно-то как, батюшки…

И потерял сознание. Эспер достал из кармана гимнастерки документы: Калинников Николай, 1895 года рождения. Призван из Самарской губернии, деревни Удалово.

В тыловом лазарете Калинникову быстро зашили раны, залатав кожу буквально по кусочкам. На десятый день частично сняли швы. Он попросил зеркало. Сестра отговаривала, но пациент был неумолим: «Несите!»

Долго разглядывая свое обезображенное лицо, гладя швы, повязку все еще забинтованного глаза, Николай дотронулся до торчащего под бинтами кончика носа, а потом, собрав весь свой природный оптимизм, вздохнул и впервые произнес ту самую успокоительную фразу:

– С лица воду не пить.

Эспер навещал его, подбадривал. Калинников не унывал:

– Митька, друг, про горбуна рассказывал. Как его звали-то? Урод такой был, забыл, как звали…

– Квазимодо? – подсказал Эспер.

– Может, и так. Митька страсть как книжки любил. Мать, бывалыча, его ищет, а тот спрячется и сидит цельный день, пока братья в поле. Митька мне говорил про этого-то, горбатого урода. Дескать, в цыганку влюбился. И она им не побрезговала. Так, думаю, и на мою долю цыганочка найдется, – морщась от боли, смеялся, обнажая крепкие зубы.

Надо отметить, что Калинников, на удивление медсестрам, больше интересовался не своей внешностью, а тем, что творилось на фронте. Узнав, что французы после поражения Нивеля забунтовали, он впервые задался вопросом:

– Они за себя воюют, а мы за кого?

Отречение царя, случившееся месяцем раньше, солдаты встретили с некоторой растерянностью. Тем не менее, выслушав объяснения офицеров, приняли присягу Временному правительству. Но сомнения в компетентности генералов усилились. Сначала зароптали французы, а позже недовольство распространилось и на русские бригады.

И вот тогда пациент, приунывший было, оживился и стал чаще просить зеркало. Может, медсестра какая-то приглянулась, может, весна в нем заговорила, но только обрадовался «русский Квазимодо», узнав, что его транспортируют в Париж для последующих операций у специалистов. Дивизионный врач Рейтборже решил: парень молодой, надо его отправить в столицу, там врачи с именем, вылечат! Этого-то самарского паренька, вынесенного с линии огня, беспомощного, полуслепого, и должен был доставить Эспер Якушев в бывший отель «Карлтон».

* * *

– Прибыли! – весело сказал Эспер, открывая дверцы кузовного отсека. – Как вы? Держитесь?

Василий и Жиль молчали, переезд давался им тяжело. Лишь неугомонный Калинников выдавил из себя знакомое:

– Са ва, – и, подумав, добавил: – Са ва тре бьен[25].

В Реймсе их ждал санитарный поезд-микст, то есть с вагонами для лежачих и сидячих раненых. Погрузка прошла относительно быстро и слаженно. Врачи, медсестры, снабженные многочисленными инструкциями, успевали сортировать пассажиров. Тяжелые и легкие, направленные на реабилитацию, не должны были находиться вместе во избежание моральных страданий для тяжелораненых.

После коротких переговоров Эспер убедил врача-координатора поместить всех в один вагон, который можно было бы назвать «микст» по степени поражения человеческого тела. Глядя, почти бесстрастно, на это средоточие боли, он вдруг ужаснулся жестокости своих мыслей: «Все они – калеки. Страдают и будут страдать, впадая в гнев, ярость, мучаясь от бессилия, обвинять генералов, требовать для них наказаний. Будут разрушаться, гнить заживо. Истязать своих близких, делая их несчастными, будут спиваться. Зачем их спасать? Сострадать им, зная последствия?» То, о чем он думал, было настолько кощунственным, нехристианским, черствым, настолько бесчеловечным, что иначе, как помутнением рассудка, было невозможно объяснить. Внезапно нахлынувший приступ тоски, незнакомой и непонятной, окончательно сбил с толку.

– Эспер, а у тебя подруга есть? Француженка небось? Ты мужик хоть куда. Мне-то вот теперича что делать? Где искать? – Николай, утомившись веселить вагонную публику, загрустил.

Постоянной подруги Эспер Якушев не имел. У него были лишь смутные очертания той, которую он когда-нибудь хотел назвать своей подругой. Однажды ему по ошибке попалась открытка, предназначенная санитару их взвода Бернару Ренье. На изображении – молодая парочка, его руки на ее талии, ее – на его шее. Целомудренная картинка, обрамленная цветочным вензелем. Надпись слащавая, что-то типа «лодка счастья скоро придет в свой порт». Но то, что он прочитал на обороте, обдало жаром и кольнуло ревностью:

«Позволю ли я себе сказать, что в твоих глазах видела любовь? Что твой взгляд выдавал волнение, ты весь горел… Это связывает наши души, я становлюсь рабой твоего взгляда, нашей любви. Это поглощает так, что уже не думаешь о себе. Это такое счастье, что даже слово „любовь“ не может объяснить то, что я чувствую. Только твое сердце единственное может обо всем догадаться. Любить, чтобы любить. Моя верность искренняя, что означает одновременно счастье, вечность и благородство волшебной силы любви. Тысячи поцелуев шлю моему любимому, дорогому мужу. Твоя навеки».

Бернар обладал весьма заурядной внешностью: невысокий, тщедушный, с нездоровым цветом лица, а какую силу чувств был способен вызвать! Наверняка, вернувшись из увольнительной, вспоминал последнюю ночь с женой. Эту ночь, и это, что согревало, поддерживало его. Отдавая открытку, Эспер извинился, соврал, что не читал. Бернар, рассмеявшись в ответ и на мгновенье преобразившись в пылкого любовника, сказал, что не возразил бы, если бы кто-то и прочел.

Опустив вопрос о подруге, не стал расстраивать Николая, сведя разговор в чисто мужское русло и успокоив, что лицо для мужчины – не главное. Лежащие рядом раненые встрепенулись, начали делиться сокровенным, тема показалась болезненной. Даже Жиль попытался что-то сказать, да опять закашлялся. Разговор будил воображение, горячил кровь и, наверное, если бы не бинты и слабое освещение, то можно было бы видеть, как покраснел Николай, чья неискушенность в любовных делах была абсолютно очевидна. Он признался Эсперу, что так и не успел толком «с девками погулять», стеснялся.

– А ведь в деревне-то я красавцем слыл, девки-то заглядывались, – вспоминал Николай так, будто ему уже стукнуло девяносто, а не чуть больше двадцати годов от роду. – Только вот матушка у меня больно строгая. Ругалась, боялась, что обижу кого. Вернусь поздно – жди трепку.

– Так и не было никого, что ли? – спросил сидящий рядом раненый из категории легких.

– Ну как сказать… Была тут у меня одна… – Николай замолчал, и Эспер догадался, что Николай, обделенный опытом, но не воображением, готовится выдать очередную историю для поднятия морального духа. И Николай действительно начал рассказывать, да только не о своих похождениях, а друга Митьки. Того самого, у кого «волосики такие же». Рассказывал с гордостью, взахлеб, с явным уважением к таланту деревенского соблазнителя Дмитрия Орлова. У того, якобы, и барыни были, и учительницы, и девки.

– А все потому, что умный он больно. За то и любили. Невесты за него – чуть не в драку, а ему все чтой-то не по нраву. Особенную хотел, как в книжках своих…

Николай опять замолчал, прикрыв единственный глаз, задремал или делал вид. Притихли и остальные. Возбуждение улеглось, растревоженные темой пассажиры вернулись в мыслях к реальности. Тело – важный элемент любви, доказывающий ее силу, нежность, красоту, мудрость и вечность, – стало просто анатомическим материалом. Безжизненным, гангренозным, зловонным, одноруким, одноногим. Они уже привыкли показывать свою обнаженность врачам, не испытывая и малейшей стыдливости. То, что когда-то покрывали поцелуями, источало боль. У раненых тел не было будущего в любви. И тяжелые это поняли особенно отчетливо, вспомнив, теперь уж навсегда потерянные, ни с чем не сравнимые ощущения силы обладания женщиной.

В дальнем углу вагона кто-то из лежачих всхлипнул, короткие рыдания перешли в плач, сначала негромкий, деликатный, потом crescendo[26] стало нарастать, перейдя в протяжный вибрирующий вой.

Раненые оставались безучастны. На крик подошла молодая медсестра. Попытавшись успокоить, она склонилась над рыдающим мужчиной, обхватила его обеими руками и, слегка обняв, прижала к себе. «Tout ira bien»[27], – привычно повторяла девушка, призывая оставаться сильным и верить.

«Tout ira bien. Tou – ti – ra bien», – подбадривал поезд, приближаясь к Нуази ле Сек. За час до прибытия прозвучала команда:

 

– Внимание персоналу! Приготовиться к эвакуации!

Глава 4. «Однажды мы встретимся, чтобы…»

Близилось обеденное время, но для многих остановка в Нуази была промежуточной, впереди – путь к конечной станции. Некоторым предстояло отправиться в глубокий тыл, туда, где о войне знали лишь по военным сводкам, кому-то – ближе: в Париж и пригороды. Эспер разбудил спавшего всю дорогу Василия Смирнова, отметив для себя, что у того, кажется, есть надежды поправиться. Василий вообще не отличался разговорчивостью, в отличие от Николая, успевшего за три часа путешествия рассказать про себя и друга Митьку, расспросить про Париж, записать и выучить несколько слов на французском. По-прежнему беспокоил Жиль – ему становилось все хуже. Эспер, посоветовавшись с врачом поезда, принял решение сопроводить Василия и Жиля вместе с Этьеном до самого госпиталя Мишле.

– А я-то как же? – заволновался было Николай, мечтавший поскорее увидеть город, где, по словам Дмитрия, живут не просто женщины, а некие куртизанки, которые будто бы красоты неописуемой, страсти неуемной и к тому же не сильно горды. Последнее особенно успокаивало простодушного парня, втайне питавшего надежды преодолеть природную робость.

– Да не переживай! – успокоил Эспер. – Ты с нами останешься. Едем вместе, оформим Василия и Жиля, а потом в Париж. Расстояния небольшие, от Ванва до Парижа недалеко. К вечеру успеем, тем более с таким водителем, как Этьен.

… На вокзальной площади стояла привычная суета. Носилки с тяжелоранеными спускали первыми и осторожно ставили в длинные ряды на платформе. В толпе встречающих, помимо санитаров и медсестер, можно было заметить волонтеров – городских жителей. Они выкрикивали слова приветствия в адрес своих дорогих blésses[28], с готовностью помогая транспортировать их в hippomobiles[29] и санитарные автомобили, украшенные зелеными веточками. Настроение едва ли не ликования передавалось так же быстро, как и еще совсем недавнее уныние. Николай Калинников уже успел познакомиться с проходившей мимо девушкой, угощавшей свежеиспеченным хлебом. Та, сначала оторопев от его вида, заулыбалась и, уже заигрывая, поднесла к торчавшему из-под бинтов кончику носа букетик весенних цветов.

– Merci. – сказал тот, засмущавшись, добавив недавно выученное «Ву зэт бель»[30].

Француженка, стройная кареглазая шатенка лет двадцати-двадцати трех, засмеявшись, спросила, как его зовут. Калинников, замешкавшись, представился:

– Николя… Рюсс. Самара, – произнес по-французски, с ударением на последнем слоге, постаравшись вложить максимум картавости в характерное французское «р». – А ты? Как тебя зовут? – спросил девушку уже по-русски.

– Элизабет, – новая знакомая, угадав вопрос, сделала легкий реверанс, слегка склонившись в поклоне.

– Лиза. Елизавета. Лизетт, – повторил довольный Николай, ставший отныне «Николя Калинникофф».

Эспер, наблюдавший издали за вокзальным знакомством своего подопечного, не сразу заметил спешившего к ним Этьена. Обнявшись, будто не виделись целую вечность, обменявшись новостями, друзья занялись погрузкой раненых в санитарный автомобиль госпиталя Мишле, куда накануне прибыл Этьен. Жиля транспортировали на носилках, Василий и Николай шагали самостоятельно, при этом Николай успел подбежать к Элизабет, что-то шепнуть ей на ухо и даже чмокнуть в щеку.

– Tu ne perds pas le temps[31], – подмигнул ему Этьен. Плотный, коренастый, воплощение уверенности и силы, он двигался по перрону, то и дело предупреждая:

– Attention! Attention![32]

Николай с маргаритками в руках выглядел вполне счастливым. Шум, солнце, запахи кухни из привокзальных буфетов, крики «Поберегись!», снующие люди – вся эта земная картина, такая простая, обыденная, возвращала в реальность. Вокзал – самое духовное место на земле, потому что здесь, а не только в церкви или соборе, появляется надежда, и неважно, пункт отправки это или прибытия. Такой неожиданный вывод сделал Эспер, посмотрев на вокзальные часы:

– Все хорошо, укладываемся. Через час примерно, или чуть больше, приедем, – сказал Этьен, усаживаясь за руль. – Поехали.

… До Ванва оставалось километров десять, когда Жиль Матте перестал кашлять. Навсегда. Ему не хватило всего-то десяти километров до спасительного госпиталя, чтобы, быть может, прожить еще десять лет. В последние минуты он, уже изрядно ослабевший, перевернувшись на живот, содрогался в конвульсиях. Его рвало так, будто он разлагался заживо. Эспер, находившийся с ранеными в кузовном отсеке, подносил воду, просил потерпеть – все тщетно. Солдат Матте затих. Эспер перевернул умершего на спину, заботливо прикрыв шинелью. Несколько помедлил, прежде чем закрыть лицо – осунувшееся, строгое, с приоткрытым ртом. Эта деталь особенно ужасала, вводя в заблуждение: казалось, что сейчас Жиль закричит, заговорит, может, даже засмеется. За считаные секунды лицо превратилось в маску, на которой застыли последние человеческие эмоции: отчаяние и злость. Василий смотрел на происходящее безучастно, видя смерть в ее последовательности детально, готовясь к тому, что, возможно, ему не хватит пяти километров. Но тогда оставалось еще пять километров жизни и сейчас казалось, что это немало. Николай заплакал единственным глазом, произнеся лишь:

– Прощай, друг.

Нос под твердой повязкой захлюпал, и Эспер прикрикнул:

– Прекрати! Тебе нельзя! А если швы разойдутся!

Этьен, остановив автомобиль, поднялся в кузов. Потрогав еще чуть теплый труп, крепко выругался в адрес проклятых бошей, вздохнул, заметив с сожалением, что Жиль, скорее всего, умер от слабости, и в Мишле его точно спасли бы. Затем, прочитав короткую молитву по-французски, скомандовал:

– Едем!

Когда наконец подъехали к Мишле, пред ними предстала картина ирреальной идиллии. Мирно, уютно, все было похоже на некую мизансцену из довоенного спектакля. Госпиталь окружал парк, в котором особенно чувствовалась весна с ее классическими признаками: нежная свежая зелень деревьев, щебетание птиц. Выздоравливающие пациенты валялись на траве, слышался смех, звучал граммофон. Кто-то подпевал по-французски: «C'est la valse brune»[33]. Чуть дальше, на полянке, стоял стол с самоваром, вокруг на скамейках сидели французы, русские. Медсестра сосредоточенно читала «Ле пти паризьен»[34], иногда переводила то, что, по ее мнению, солдат точно не могло расстроить. Те вздыхали облегченно: наши держатся. «А что там, в России? Что пишут?» Медсестра пожимала плечами: «Ничего».

Не могла же она рассказать, что Временное правительство не намерено возвращать русские бригады на родину, что война, порядком надоевшая после многих поражений, вызвала гнев во французской армии. Что французские солдаты бунтуют, но репрессиям подвергают их, а не бездарных генералов. Что правительство Франции, встретившее с такой помпой красавцев из России, теперь не знает, как от них избавиться, опасаясь после февральской революции волнений в русских дивизиях. Что новость об отречении царя повергла офицеров в состояние некоторой растерянности, что грядут перемены, еще более трагичные, для тех, кто совершил изнурительное морское путешествие из России во Францию. Обо всем перечисленном можно было лишь догадываться по тревожным сообщениям, но пока пациенты пребывали в неведении, наслаждаясь весной и покоем.

В самом госпитале аппетитно пахло борщом, забивающим запах лекарств.

– Борч? – изумился Этьен, известный гурман, выговорив самое известное блюдо русской кухни на свой лад.

– Эх, тарелочку бы борщеца, соскучились мы, правда, Василий? – Николай вопросительно посмотрел на Эспера.

Тарелочку борщеца прибывшим пообещали налить после оформления всех бумаг. Что ж, жизнь не сдавалась, и ей наплевать было на то, что рядом, в забрызганной весенней грязью санитарной машине, лежал труп, которому не хватило всего-то десяти километров. Тело Жиля Матте перенесли в специальное помещение, мертвецкую. Медсестра отдала Эсперу личные вещи умершего, попросив переслать родным в Безансон. Василия Смирнова после предварительного осмотра поместили в больничную палату. Врачи пообещали положительный исход и постепенную реабилитацию. Впервые за день он улыбнулся – слегка, вымученно и, пытаясь что-то сказать, тут же захлебнулся в кашле, заглушившем нежные звуки мандолины, доносившиеся из соседней комнаты. Наскоро перекусив, друзья стали прощаться.

– Ну, бывай, брат, – все трое пожали руку Василию и отправились в Париж.

Эспер открыл маленький пакет – в нем было то, что осталось от Жиля. Простая, даже не серебряная, цепочка, на которой висели крестик и кулончик с образом Девы Марии, крошечный медальончик с фотографией улыбающихся женщины и девочки, несколько открыток. Одна из них, датированная началом марта 1917 года, адресовалась либо другу, либо родственнику и по какой-то причине не была отправлена. Черно-белое изображение бульвара Мадлен – типично парижский вид. На обороте – жизнь, еще не прикрытая шинелью:

«Мой дорогой Александр, отвечаю на твое любезное письмо, которое получил сегодня в полдень. Вижу, что ты верен нашей традиции, думаешь обо мне. Я тоже ничего не забыл, вспоминаю время, которое мы провели вместе. Ведь для тебя тоже скоро наступит час, когда ты должен будешь покинуть дом, в котором родился. Оставить то, что было для тебя таким дорогим, и в течение нескольких лет быть среди людей жестоких, порой грубых, которых невозможно понять. Но, очень верю, это не продлится долго, что и должно успокоить.

Однажды мы встретимся, чтобы прожить нашу прерванную жизнь счастливо, тихо. Пользуюсь случаем, чтобы сказать тебе пару слов сегодня, так как в пятницу, завтра, у нас будет пеший поход. Мы уйдем в час ночи, чтобы вернуться только вечером в восемь часов. Как нам достанутся эти километры, особенно тем, кто не имеет привычки ходить пешком? У меня определенно будут болеть ноги. В ожидании твоих новостей, мой дорогой, Александр, шлю наилучшие пожелания. Тебе и твоим родителям. Жиль».

В это же время была написана открытка жене, мадам Эвелин Матте, также по какой-то причине не отправленная. Может, Жиль чего-то ждал, может, хотел еще что-то дописать, а может, и просто из-за суеверия решил не торопиться. Типичная любовная открытка с изображением влюбленной пары. Женщина полулежала на волчьей шкуре спиной к сидящему рядом мужчине, слегка повернув голову в его сторону. Правой рукой он нежно сжимал лодыжку дамы, левой – обнимал любимую, притягивая к себе, намереваясь слиться в долгом поцелуе. Рядом с названием открытки «Мое счастье» Жиль приписал неровно, мелкими буквами: «…это прижать тебя надолго к моему сердцу и соединить наши губы на всю жизнь». Будто хотел, чтобы никто, кроме нее, не прочел, что же такое было для него счастье.

 

«Моя маленькая дорогая Лин! – нежно обращался Жиль к жене одним им знакомым словом. – Отправил тебе открытку вчера, думаю, ты обрадуешься. Тем более что в ней кое-что есть! Ты найдешь и скажешь мне. Я получил от тебя письмо сегодня, 25-го, оно запоздало, уже старое, но ты всё равно пиши каждый день.

Не жди меня скоро, любимая… Завтра после обеда мы свободны, у меня будет время, подумаю о тебе и напишу снова. Как дочки? Крошка Люлю, мама? Будьте осторожны в холода! Потому что весна не спешит, все еще прохладно. Ну а я ночью зарываюсь в солому! Моя Лин… Когда же мы будем вместе, как на этой открытке. Ты, как и я, знаю, так бы того хотела. Но это будет… Если бы только дали увольнительную поскорее. А в общем, все хорошо. Буду заканчивать, любимая, маленькая девочка. Мои губы соединяются с твоими, целую тебя нежно, моя дорогая. Тысячу поцелуев шлю моим малышкам и маме. Привет месье Лемаи, поблагодари за отправленную бутылку вина. Оно было замечательным. Люблю тебя».

По эмоциям и смыслу письмо напоминало то, что он когда-то случайно прочитал от жены Бернара. Здесь – тот же кусочек страсти, только от мужа – жене. Эспер привык ко многому: трупам, уродливости смерти и человеческих тел, чужой боли, постепенно становясь безучастным, воспринимая виденное как нечто логичное, неизбежное. Но, вспомнив лицо покойника, застывшие на нем злость и отчаяние, едва сдержался, чтобы не застонать. Было невозможно представить себе Жиля в жаркой любовной сцене с «маленькой Лин». Синие губы, полуоткрытый рот, заострившиеся скулы, слипшиеся на лбу волосы, мужская плоть, съежившаяся от стыда и бессилия, омерзительный запах рвоты дисгармонировали с нежностью и чувственностью послания, вызывая одновременно жалость, удивление и даже отвращение.

И наконец, третья открытка, написанная детским почерком, была отправлена первого января 1917 года из Безансона: «Мой дорогой папа, шлю тебе наилучшие пожелания. Желаю счастливого Нового года и прошу бога закончить войну быстрее, чтобы тебя увидеть. Маленькая Мари-Луиз, наша малютка Люлю, очень мила, спокойна, тоже шлет пожелания и просит Иисуса за тебя. Твои маленькие дочки: Сильви и Мари-Луиз».

«Однажды мы встретимся, чтобы прожить нашу прерванную жизнь счастливо, тихо», – перечитал Эспер слова, обращенные к неведомому Александру.

Прожить жизнь счастливо и тихо еще не удавалось ни одному поколению.

24Tu n'es pas Nicolas par hasard? (фр.) – Ты случайно не Николай?
25Са ва тре бьен (ça va trés bien, фр.) – все хорошо, все очень хорошо.
26Crescendo (ит.) – крещендо. Музыкальный термин, обозначающий постепенное увеличение силы звука.
27Tout ira bien (фр.) – все будет хорошо.
28Blésses (фр.) – раненые.
29Hippomobile – транспорт на конной тяге.
30Ву зэт бель (Vous étes belle, фр.) – Вы красивая.
31Tu ne perds pas le temps! (фр.) – Ты времени не теряешь.
32Внимание, осторожно!
33«La valse brune», популярный французский шлягер, написанный в 1909 году Жоржем Вилларом и положенный на музыку Жоржем Крие.
34«Ле пти паризьен» – «Le Petit Parisien» – французская газета, издавалась в период 1876–1944 гг.