Голос Незримого. Том 2

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

СКАЗКА О МОЛОДЕЦКОЙ РУКАВИЧКЕ И О НЕЖИТИ-НЕВЕЛИЧКЕ

 
На Руси то было стародавней
Святочной порой, средь темной ночи…
Спал посад. Оконц замкнутых ставни
Росписью зеленой узороча,
А в незамкнутых слюду лазуря,
Месяц лишь летал по поднебесью
Мимо острых вышек, верхотурий,
Как сереброхвостый змей кудеся.
Спал и терем вычурный, высокий
У лесных чернеющих закраин,
Лишь не спал Василько синеокий —
Юный, удалой его хозяин.
Не охраною отцовских вотчин,
Не войною с ворогом татарским, —
Был иной он думой озабочен,
По хоромам бродючи боярским.
Мать его тут оженить хотела,
Но не выглядел невест боярич:
Были все они и белотелы,
И разубраны в сурьму и ярочь,
Да скушны, как зимние березы,
Да кислы, как летние рябины.
Речь начнешь – зевок, обнимешь – слезы…
И отстал езжать он на смотрины.
Он бродил, и в мысль ему запало
Попытать судьбу свою особо.
Охабень надев соболий алый,
Вышел вон, в алмазные сугробы,
Сдернул рукавицу выстрочную,
Загадал: куда она укажет,
Там и милую искать почну я —
Ту, что волю снимет, руки свяжет…
И метнул ее, подальше трафя.
Высоко взвилася рукавица,
Да над елью, снежною кутафьей,
Вдруг повисла. «Али мне жениться, —
Молвил, над собой смеясь, молодчик, —
На дворовом щипаном галчонке?
Эх ты, суженый! Эх, горе-метчик!
Нет тебе ни варежки, ни женки!»
Глядь: на сук еловый села белка,
Рукавицу меж зубов зажала,
Вниз юркнула и трусцою мелкой —
Из ворот и к бору побежала.
Вслед за ней Василько тут погнался
Уличкой ухабистой посада.
Днем народ гулливый здесь толкался
В трепаках, в присядках до упада.
А теперь посад как будто вымер…
Но ползли из труб, из подворотней
Толпы ведьмистых старух-кикимор
И жердяев – парней-оборотней…
Мимо чудищ тощих и косматых,
Мимо ветхих бань, избенок, клуней
Мчал Василько вширь снегов несмятых.
Ночь же делалась всё краше, лунней,
Черный бор – всё ближе и страшнее…
Вот бежит уж он за белкой в чаще,
Вот к полянке выбрался за нею,
Где ложился света круг сребрящий.
Ну, и вывела ж его скакунья!
Смотрит молодец, крестясь, чураясь, —
Лешаки кругом да полесуньи
Пляшут, гогоча, скача, играясь.
Все чудны: курчавы, смуглолицы,
И увертливы, и хохотливы…
Тот – с хвостом, у этого – копытца,
Та – в шерсти рудой, та – с черной гривой.
Встал боярич средь веселых тварей
И глядит, все страхи позабывши.
Ай да пир! Ай да лесов бояре!
Белка ж прыг в дупло кокоры сгнившей…
И оттуда тотчас же орехом
Кто-то кинул, в гостя попадая.
Смотрит он: с жемчужным нежным смехом
Манит его нежить молодая.
Высунулась из дупла – хохочет,
И в ладоши маленькие плещет,
Золотым запястьицем стрекочет,
Ожерельицем янтарным блещет.
Подошел он, замирая, ближе:
Лик – лукавый, розовый, пригожий,
Волоса до пят, пушисты, рыжи,
Зубки беличьи и взор ее же —
Дикий, любопытливый, блестящий…
Рукавицу в горсть она зажала,
Машет ей дразняще, ворожаще…
Сердце тут Василькино упало,
Дух занялся, замутились очи.
Выхватил он нежить-невеличку
И помчался с ней что было мочи,
Завернув, как рыжую лисичку,
Теплою полой трубчатой шубы.
Нес ее и угревал, баюкал,
Целовал в улыбчивые губы,
Как дитя – любимую из кукол.
А она глядела, всё смеючись,
В облик человечий непривычный.
Дивью взор ее таил дремучесть,
А всё тело – запах земляничный.
Лесуны Васильке не претили,
Лишь поулюлюкали вдогонки.
Звезды свечкой синей им светили,
Снежным хмелем сыпали сосенки,
Горностайка прыгал, скомороша,
Совка похохатывала, теша, —
Путь тот был счастливый да хороший,
Даром что сугробистый и пеший!
 
* * *
 
И пришел боярич в отчий терем
На заре, усталый и веселый,
Похвалился словленным им зверем,
Пораскрыл малиновые полы
И сказал: «Вот, матушка, – невеста,
Что себе я выискал и добыл».
Что подеялось! Вскочивши с места,
Грянулась боярыня тут об пол,
С кос швырнула кику золотную,
Испорвала кунью телогрею, —
Знать-де не хочу сноху такую!
Челядь же – потатчица – за нею:
Ключницы ревут, чернавки – пуще,
Мамки голосят, а девки – звонче, —
Вой пошел от стольной до стряпущей,
Инда пес завыл у окон гончий!
Тут еще заныла, забубнила,
В бубенцах, в тряпье цветном, шутиха…
Шибко то Василько прогневило:
Топнул он – и вмиг всё стало тихо.
Розовые, желтые шугаи,
Голубые, алые саяны
Разлетелись прочь, как попугаи,
И скоренько к дочке богоданной
Подошла боярыня с поклоном.
 
* * *
 
Ночь одну провел с женою в ласке
Молодой довольным и бессонным,
Поутру ж раздумался в опаске:
Как бы его люба-невеличка
Воли молодецкой не лишила!
Спит, – а не рассталась с рукавичкой.
Взять хотел, – с неженской держит силой!
И взмахнул он над ласкуньей плеткой:
Даст силом, коли добром не хочет!
Как метнется, вскинется молодка,
Как оскалит зубы, захохочет!
«Ой ты, вьюнош, глупый, хоть с бородкой!
Теремная темная тетеря!
Был вечор ты с дорогой находкой,
Нонче стал с бесценною потерей…
Вольную, уветливую нежить
Ты посмел несносно так обидеть!
Ведь могла б я веселить да нежить,
А теперь тебе меня не видеть!
Ин спасибо! Срок мой укоротил:
Ты, озолотив и ожемчужив,
Здесь бы жить меня не приохотил!
А не то – плести б мне прошвы кружев,
Слушать лишь шушуканье да сплетни,
Баб вытье да прибаутки дурок,
Сменивать с тоски шушун на летник,
Видеть мир земной лишь с верхотурок…
Не любо житье мне человечье!
Не люба мне ваших женок доля!»
Скрылась за изразчатою печью
И оттуда – через миг, не доле, —
Выпрыгнула белочкой-скакуньей
В золотистой шелковистой шерстке.
Рукавица ж всё при ней, колдунье,
Лишь зажата в лапке, а не в горстке.
Ловит белку парень по запечью,
А она с злаченых потолочин
Уж глядит и молвит русской речью:
«Был ты думкой малой озабочен,
Будешь изведен тоской великой
По лесной сладимой смуглоличке…
Эх ты, муженек! Эх, горемыка!
Нету ни жены, ни рукавички!»
Прыг да прыг к дверям из красной гридни,
Скок да скок к сеням на двор снежистый,
Засмеялась, – что всего обидней! —
И пропала в той же ели мшистой!
 
* * *
 
Просыпался уж посад разгульный,
Люд плясал уж, не жалея пяток…
То случилось на Руси досюльной
Среди бела-дня, порою святок.
 
1916

СКАЗАНИЕ О МАРИИ – ПРЕКРАСНОЙ ЕГИПТЫНЫНЕ

 
В светлый век лепоты христианской
Был известен торговлею шумною —
И богатством, и тратой безумною —
Град приморский земли египтянской.
И жила там в то время блудница,
Что слыла знаменитой красавицей
И великой искусницей нравиться,
Ибо лет ей хоть было уж тридцать,
А казалось всего лишь семнадцать!
Волоса ее бронзово-красные,
Стан извилистый, руки атласные —
Всё манило грешить и смеяться!
Дни ее протекали в поместье,
Средь духов, опахал, драгоценностей,
В усладительной утренней лености
И в полуночном горьком бесчестье.
Из страны отдаленной и близкой
Каждым утром почтовые голуби,
Белы, дымчаты, сизы и голубы,
К ней летели с любовной запиской.
Раз Мария (так было ей имя)
Над террасою, к Нилу сходящею,
Эту почту крылатую мчащую
Принимала руками своими.
Вились птицы над ней и гурлили,
Отдыхая на розовом мраморе,
Пахло ветром соленым из-за моря
И цветами надводными лилий.
Возле – серые никли аканты
И оранжевые амариллисы,
Ниже – волны зеленые лилися,
И, взметая веслом бриллианты,
Плыли барки… Лицом посвежелым
Обратясь к ним, Мария рассеялась,
И кефье ее по ветру веялось —
Полосатое, желтое с белым!
Вдруг примчался от нильского плеса
Черный голубь и, ветку терновника —
Не посланье, не розу любовника —
Уронив ей, обратно понесся…
Гнев Марию объял и волненье,
И за птицей – страдания вестницей —
Побежала она вниз по лестнице,
Но у самой воды в изумленье
Замерла: под завесами лодки,
Что пред ней проплывала медлительно,
Ехал юноша, ликом пленительный,
Взор поднявши фиалковый кроткий…
«Друг, куда уезжаешь отсель ты?» —
Закричала она уж без гневности,
Он же голосом, полным напевности,
Отвечал ей: «Доеду до дельты,
А потом, если путь мой угоден,
Доплыву, госпожа, в Палестину я, —
В Божьем Городе просфору выну я,
Поцелую там Гроб я Господень…»
Тут блудница с ним плыть попросилась,
Плача, руки ломая притворчиво, —
И паломник, простой и сговорчивый,
Оказал ей охотно ту милость.
Так Мария пустилась в дорогу,
О какой и не знала при выходе,
По одной мимолетнейшей прихоти
И пылая любовью не к Богу,
Но к прекрасному спутнику. Вскоре
В гавань вплыли они корабельную
И с триремою многовесельною
Понеслись в беспредельное море.
Быстро скрылась страна их из вида
И с песками, и с городом каменным,
Лишь на западе, изжелта-пламенном,
Всё чернели ее пирамиды…
Очутившись на людной триреме,
Видя взоры скрываемой похоти,
Вечер тот в лепетанье и хохоте
Проводила блудница со всеми.
Всюду, в гаснущем солнечном блеске,
Золотились глаза ее длинные,
Узкий лик, и шелка апельсинные,
И янтарные, грушей, подвески!
Но она одного лишь хотела, —
И, восхода дождавшися лунного,
Уловила паломника юного
Меж тюков на корме опустелой.
Севши с ним, зашептала Мария:
«Как ты грустен и тих, о паломниче!
Знай же, как ни молись и ни скромничай,
Здесь – земля и услады – земные.
Посмотри: всё кругом нас уснуло…
Не беги же меня, не отталкивай —
Мил мне лик твой и взор твой фиалковый!»
И к нему бы она уж прильнула,
Если б в страхе и странном бессилье,
Осиянная им, не упала бы…
Он же, дивный, поднялся над палубой,
Распростерши лазурные крылья,
И в туманах исчез… С этой ночи
Начала было дева печалиться,
Но когда многодневной скиталицей
Средь толпы богомольческой прочей
Прибыла она в Землю Святую,
То уж суетной стала по-прежнему:
Пела, краю дивилася здешнему
И пошла, красотой торжествуя,
В церковь белую Иерусалима
Так легко, как куда бы то ни было, —
Оправляя то складки, то фибулы,
Ненасытным тщеславьем палима.
Вдруг, как некий незримый привратник,
Вход ей острым мечом заграждающий,
Синекрылый и бледно-блистающий,
Встал пред нею таинственный ратник,
Взор нахмурив фиалковый грозный.
Трижды в храм тот она порывалася,
Трижды в ужасе вспять возвращалася
И упала с молитвою слезной
Пред иконою Девы в притворе:
«О, Мария, Заря беззакатная!
Я – Мария ж, но тьма необъятная,
Я – что мумия в пышном уборе…
Но прости, защити и помилуй,
И воздам я за милость ту сторицей:
Пусть и мне эти двери отворятся,
Пусть смягчится Твой Страж синекрылый!»
И вошла, и в тоске покаянной
Ниц простерлась – лежит и не двинется…
Встав же, быть возалкала пустынницей
И пошла к берегам Иордана.
Там искала она переправы,
Да зашло уже за горы солнышко,
И ни жерди, ни утлого челнышка
Не открыли ей темные травы.
Но качнулся лозняк прибережный —
И явился крылатый тот Юноша,
Тонким воздухом в лик ее дунувши,
Взор склонивши фиалковый нежный, —
И повел по чернеющим волнам,
По серебряной ряби, как посуху,
Белый крин ей подав вместо посоха,
Ко тропинам пустыни безмолвным…
 
 
Сорок семь уже лет пребывала
Там Мария, живя как пустынники, —
Ела корни, акриды и финики,
Никого из людей не видала,
А встречалась лишь с стаей шакальей
Да с большими стадами газельими,
Навсегда разлучившись с весельями,
Навсегда подружившись с печалью…
И обрел ее старец Зосима
Обнаженной, огромноочитою,
Вплоть до пят волосами укрытою
И по воздуху дивно носимой.
С ней беседовал он, исповедал,
Причастил – и Мария преставилась.
Погребсти ее старцу представилось,
Как же это свершить, он не ведал,
Так как был уже слабый и хилый.
Но внезапно из заросли выжженной
Вышел лев, удрученный, приниженный,
И когтями ей вырыл могилу.
Долго старец смотрел, пораженный,
И воскликнул: «О чудо чудесное!
Велика же ты, Сила Небесная,
Ей же служат мужи, как и жены!»
 
<1916–1917>

ЛАЗОРЬ ЧУДНЫЙ
сказ о рае

 
Ой, и страшно ж в непогоду Море Белое,
Словно олово, в аду самом вскипелое.
Вал на вал идет, как воин, гривист, яр,
Как у грешниц, заунывен клик гагар…
В эту пору ни на лодочке – пустынника,
Ни московского аль фряжского гостинника
На судне большом не видится вокруг…
Ан – запрыгал в мутной хляби чей-то струг.
Языком огня багряный парус вскинут там,
На носу малеван змей со ртом разинутым,
А Николы лик под ним забит доской…
Ой, недобрый то был струг, воровской!
И езжало на нем двадцать пять повольников —
Разудалых собутыльников, застольников,
Немоляев, непощенцев, гордецов,
Без креста у шей, с ножом у поясов.
Уж давно они делами черта тешили —
Православный люд ограбливали, вешали,
Жгли хоромы, потопляли суда,
Не пужаясь ни Господнего Суда,
Ни людской кары на дыбе или в каморе…
Не пужала их и ныне буря на море.
В шапках на ухо, в кафтанах нараспах,
С вихрем в кудрях, с брызгом соли на губах,
В обстающей тьме без солнца, без созвездьица,
В волнах хлещущих они не перекрестятся —
Тот ругается, озлен, тот свищет, пьян,
Лишь молчит, у носа стоя, атаман,
По прозванию Ивашко Красно-Полымя, —
Рослый, взрачный и с очами развеселыми
Да и жуткими ж! точь-в-точь кошачий глаз,
В кудрях, рыжих, гладких, лосных, как атлас.
Молвил слово он, когда лишь снасти треснули:
«Хошь не верую я в рай земной, небесный ли,
Дай-ка, братцы, обману Христа?..
Может, впрямь не сгибнем с знаменем креста…»
Поднял с пола два обломка мачт расщепленных,
Водрузил их на носу, крест-накрест скрепленных,
И поплыл, забрезжил в теми белый крест
Средь бушующих пустынных водных мест,
Охраняя струг багряный с побродягами,
Утешавшимися песнями и флягами.
Утешались – и заснули, где кто лег…
Пробудились уж, как заревел восток.
Видят – море еле плещет, буря стихнула,
Впереди же, словно солнце, что-то вспыхнуло,
Ан не солнце! Смотрят зорко: над водой
Встал утес, блестя, как слиток золотой.
Упирается вершина в небо Божие,
Деисус святой написан у подножия, —
И сияет его чудный лазорь
В свете утрешней звезды и вешних зорь,
Отражаясь в водах ясных, ровно в зеркале…
«Эх, лишь вызнать бы, где тут ворота, дверка ли!
Пребогатый-то, должно, монастырек,
В нем мы шибко попируем, дай срок!»
Так Ивашко говорит своим соратничкам.
Те уж радостны стоят, как перед праздничком —
Со чужа плеча кафтан их ал да рван,
Со чужой ноги сапог их желт да дран,
Из себя они такие же пригожие —
Приопухшие от пьянства, краснорожие,
Этот перстнем щеголяет, тот – серьгой,
Тот – клеймом, а этот – вырванной ноздрей.
Осклабляются, гогочут и боченятся…
Позади их – взморье розовое пенится,
Впереди – горит лазорем утес.
«Кто, ребята, на разведку?» – Но на спрос
Атаманов ни один не отзывается:
Никому допреж погибнуть не желается.
Вот и начали метать жеребья.
Выпал жребий на Алешку Воробья —
Изо всех из них, ушкуйников, молодшего,
Золотым пушком у губ едва обросшего…
И причаливали к дивной горе,
Отливной, как бы застылой в янтаре,
И спускали на прибрежье с борта сходенки.
Воробей, как парень вспыльчивый, молоденький,
Подзадариваем из низу смешком,
Шел по скользкой крутизне ползком, движком,
А потом бежал, как векша мягкопятая,
А потом летел, как горлица крылатая,
У вершины же руками вдруг всплеснул
И сокрылся, словно в небе потонул.
Ждали час его и два – не ворочается…
В синей зыби струг малеванный качается…
Заворчали, заскучали удальцы,
А Иван кричит: «Эх, горе-молодцы!
Вы сполняйте-ка, что будет мною сказано;
Пусть-ка, за ногу веревкою привязанный,
По Алешкиным следам идет второй! —
Чай, очутится, коль дернем, под горой».
Снова жребий меж повольниками кинулся,
И на этот раз он Фомкой Темным вынулся,
Изо всех то был ушкуйников старшой —
С бородой до глаз, чернючей, большой.
Обвязали Фомку за ногу веревкою —
И поднялся вверх он поступью неловкою,
У вершины же, взмахнув руками тож,
Порывался скрыться в просини… Его ж
Вмиг товарищи с высей да книзу сдернули,
Да неладно ли, уж оченно проворно ли, —
Только смотрят, перегнувшись через борт:
Фомка тих лежит, недвижим… Фомка мертв!
Тусклый взор в лазорь уставил сокровенную
И улыбку в бороде укрыл блаженную.
Час и два прошло. Уж розовеет рябь,
Чуть колышется в ней красный корабь…
Приумолкли, принахмурились повольники,
А Иван смеется: «Горе-богомольники!
Будь порукой мне вон тот Деисус,
Коли я пойду, живехонек вернусь.
Все-то клады во скиту ведьмовском вызнаю, —
В злате-серебре прокатимся отчизною».
И поднялся, не обвязан бечевой,
Легкий, ловкий, с алой в солнце головой,
Ни раза не пав на круче оянтаренной,
У вершины же качнулся, как ударенный,
И руками заплескал, как первых два, —
И сокрыла его так же синева…
 
 
Уже вторая ночь течет и сходит за море,
В светлой глади судно темное как замерло…
Но не спали там все двадцать два пловца,
Уж не чая атаманова лица.
Глядь: средь марева рассветного, весеннего
Словно он бы к ним подходит… аль то – тень его?
Взор глубинен, стан изгорблен, лик как мел.
Стали спрашивать, – ни слова! Онемел.
Тут, впервой, быть может, в жизни перепуганы,
Оттолкнули вмиг от берега свой струг они
И, чураясь и грозя кому-то зло,
Налегли что было силы на весло.
Прочь от дивного утеса струг уносится,
Выгребая, на Ивана други косятся:
На него и впрямь напущена, знать, хворь —
Смотрит он, как околдован, взад, в лазорь,
Простирает руки к сени Деисусовой,
И злата-слеза катится на злат-ус его…
 
 
День и два плыла так вольница. Всё то ж.
Атаман на атамана не похож.
Он не пьянствует, как прежде, не господствует,
Но кручинно, на корме сидя, немотствует…
И случилось плыть разбойничью стружку
Близко к малому морскому островку,
Где виднелась хижа божьего отшельника
Средь черемух зацветающих и ельника.
На пеньке, как аналое, – Часослов,
На березке, как в божнице, – Богослов,
Сам же старец недалече тут же трудится:
Забежалого сурка с залетной утицей,
Отощалого волчонка с голубком
Кормит, ласково началя шепотком,
Из единой своей глиняной посудинки.
Из себя он, старец – махонький да худенький,
Борода же превелика, до колен
И белее беломорских пен…
И Иван, монашка чудного завидючи,
Из раздумья своего лихого выдучи,
Гласом диким, как немые, возопил,
Больше знаками дружине пояснил:
«Дайте мне, мол, вы сойти на берег острова!»
И спустили те его со струга пестрого
На рудой песок, махнувши рукой:
И на что, мол, ты нам надобен такой!
Гасли красные полотна корабельные,
Запевали волны песни колыбельные,
Обставали пришлеца спокой и тишь,
Верба частая и долгий камыш…
Привечали его ветютни да стрепеты,
Старчьи очи да молитвенные лепеты…
И к стопам его Иван, дрожа, приник
И, укрыв в холщовой ряске бледный лик,
Языком, вновь Волей Вышнею развязанным,
Рассказал ему о узренном, несказанном.
 
 
Слушал инок-стар, повит брадой, травой,
Сказ взаправдышный и дивный таковой:
«Я, отец, злодей великий, Красно-Полымя,
Что с собой нес по Руси разор и полымя,
Особливо ж супротив грешил церквей:
Зелено-вино с дружиною своей
В алтарях пивал из чаши для причастия,
Обирал гулящим девкам на запястия
Бисер рясный с богородичных икон…
И недавно вот – тому лишь сорок дён —
Во скиту одном с белицей Серафимою
Учинил, безумный, мерзость непростимую…
И бела ж была! пряма! Точь-в-точь свеча.
И к Христовой вере так же горяча.
Захотелось мне не только с ней понежничать —
Над святыней ее с ней же понасмешничать.
Обокрал их храм я, оголил престол, —
С аксамитами, с парчами к ней пришел.
Настелил в убогой келье златны пелены
И на них хотел творить с ней, что не велено.
Только чувствую: как лед, холодна…
Померла, отец, от ужаса она!
Встал я, свистнул… Я-то веровал лишь в дьявола!..
Ну, а после наше судно в море плавало,
Налетела буря, – и нас ветр принес
Пред златой, отливный, дивный утес.
Упирается вершина в небо божие,
Деисус лазорем писан у подножия, —
И сияет этот чудный лазорь
Ярче пазорей морозных, вешних зорь.
Взоры прочь нейдут, слова… нейдут из уст они!
А корыстный разум шепчет: “В этой пустыни,
Видно, много есть казны… Ее бы взять…
Только нужно ходы-выходы узнать”.
Двух дружинников послал, и оба сгинули,
Сам пошел, – и треть ли кручи, половину ли
Одолел я, отче, с страшным трудом,
Как на льду скользя зеркально-золотом.
Дальше ж, отче, как поведать то? как выразить?
Словно крылья за плечом моим вдруг выросли,
Словно шел я, плоть, как платье, оброня,
Словно Некто, мне незримый, нес меня!
И достиг так до вершинного я взгория,
Под ногами вижу облаки, помория,
Вкруг – пустынные, туманные места
И средь них, как солнце, зарные врата
Злата красного, в крестах из камней подлинных…
Но не чудо ль?.. Ни стены, ни тына подле них…
Обойти их я смекнул. Но там и тут —
Чуть ступлю – златые ж стены восстают,
Из земли, из мглицы млечной вырастая ли…
Отступлю – и снова нет их… Как растаяли!
Я ж упрям и дерзок, отче… И к вратам
Напрямик тогда направился… А там,
В белоснежные подрясники одетые,
Вдруг два старца появилися, беседуя.
И один из них могуч, улыбчив, лыс,
Светлым венчиком седины завелись,
Золоты-ключи висят под опояскою, —
И играют пальцы смуглые их связкою.
А другой – орлиноок, мудрен, высок,
Кудри львиные слились в седой поток, —
И не движется прозрачный перст, положенный
На большой раскрытой книге алокожаной.
Почему-то вид их страх в меня вселил.
Я к ним, тупясь, запинаясь, подходил.
Озирали и они меня в безмолвии. —
И блистателен, пронзителен, как молния,
Был второго взгляд. А первого глаза
Были мерклы и тверды, как бирюза.
И согнула сила странная, та ж самая
Перед ними в поясной поклон плеча мои…
Тут держащий золотые ключи,
Хмуря лоб, прогнав улыбок лучи,
Рек: – “О райской любопытствуешь обители,
Что досель вы, человеки, не расхитили?
Хочешь узреть триблаженные места?
Ты ли, ты ли, враг Невесты и Христа?!” —
И великая, отец, тоска взяла меня…
А держащий книгу кожи ало-пламенной
Взглядом жег меня до сердца глубины,
Открывал мне все грехи мои, вины, —
И познал я, отче, большую тоску еще…
“Любопытствующий – то ли?.. Нет, взыскующий!” —
Рек он первому. А мне промолвил он:
“В честь какого из святых ты наречен?”
Я сказал и… вдруг вратарника умиловал.
“Ну, для Ангела твово, мне ж – друга милого,
Я тебе врата Христовы отворю.
Чай, простит он своему ключарю”.
Ищет он ключа всех большего, блистучего,
Им касается легко замка певучего
И… я пал, прижав к очам кафтана край…
Отче! отче! Там и подлинно был рай.
Что засветы! за уханья! дива! пения!
Я ослеп, оглох… я умер… В то мгновение
Тот, второй, извел меня из забытья:
“Встань! Не бойся. Твой вожатый буду я”.
Поднялся я, глянул вновь очами зоркими:
Там за блещущими отпертыми створками
Чистым золотом цвели поля, луга,
Чистым золотом струилася река.
“То – обитель Нищих духом, сыне милый мой…” —
Молвил Старец. И вдвоем в нее вступили мы.
 
 
Тотчас, отче, узрел я тьму дивных див:
У реки росли кусты поющих ив, —
Как уста, пел каждый лист и выговаривал,
И, как струны, хоть никто в них не ударивал,
Пели сучья их, лучася и тончась, —
И запомнился мне даже посейчас
Злат-грустён напев, каким звенели прутики.
В поле ж были самовеющие лютики,
Из которых каждый, вроде опахал,
Желт и пышен, над тобою махал.
И, подобно им, растущий здесь подсолнечник
Сам тебя от солнца застил, словно солнечник.
А в не сеянной никем, нежатой ржи
Возвышались золотые шалаши, —
И бродили души возле них, по веси ли,
Милым делом занимались или грезили.
Те пасли золотокрылых Жар-птиц,
Треля им из злато-выдутых цевниц,
Те ловили, полны радостными бреднями,
Золотую рыбку златными же бреднями…
И дивился я премного на то,
Что кругом меня всё было золото…
Но услышал речь премудрого Вожатого:
“Злато хитрого блазнит или богатого.
Те ж, что видишь, были нищи и просты,
Веру чтили выше разума тщеты, —
И Златое Царство стало им наградою,
Бескорыстно, как младенцев малых, радуя”.
И указывал потом мне средь других —
Юродивцев, простецов, калик святых,
Что, подвижничая Богу, скоморошили,
В осмеяньях и гоненьях век свой прожили.
Указал того, что некогда был царь,
Наипаче же молитвенник, звонарь,
Ныне ж в честь своего Ангела Феодора
Службу правил, препоясан в белый водоросль…
И того, кто на земле слыл дураком, —
Всё плясал, звеня пудовым колпаком,
А теперь сидел в венке из травки заячьей,
Образки из древа тонко вырезаючи…
И – приметил я – все души до одной
Были в царской одежде золотной
И полны все до одной веселья детского,
Но не чудно ль? Лика фряжского, немецкого
Не приметил я средь радостных их толп.
Был угодник здесь, избравший домом столп,
Пса главу избравший вместо человеческой,
Но земли то египтянской или греческой
Были души. Остальные ж – от Руси.
А Вожатай мне: “Что мыслишь? Вопроси”.
И ответствовал затем: “Меж всеми странами
Пресвятыми прозорливцами и странними,
Чья душа была проста, а жизнь – чудна,
Наипаче, друг, твоя земля славна”.
И пошли из царства дивных див мы далее.
 
 
Вскоре ж, отче, услыхал в пространной дали я
Как бы шорох изобильного дождя
И увидел вкруг, равниною идя,
Всё березы, белоствольные, плакучие,
Облитые, как слезой, росой сверкучею,
Из цветов же здесь росли плакун-трава,
Богородичины-слезки – только два.
А певучий струйный шум всё ближе слышится,
В поднебесье же ни тучки не колышется.
Вдруг потоком в виде водного кольца,
Пенным, странным – без начала и конца —
Путь наш прерван был. За ним врата со стенами,
Жемчугами изунизаны бесценными,
Чуть мерцали, – и прозрачная капель
С них стекала и звенела, как свирель.
Вкруг же стен тех цепью белой беспрерывною
Плыли лебеди и пели. Диво дивное!
А у врат с мечом Архангел предстоял,
Краснокрыл и в латах алых, словно лал!
Он играл своим мечом – кидал, подхватывал —
И, прекрасен, зарен, статен, взоры радовал!
Безбоязненно вступил в пучину вод
Мой Вожатай – и меня вослед зовет.
Я дерзнул. И было мелко ли, глубоко ли, —
Не проведал… Дна стопы мои не трогали,
Хоть всего меня обрызгала волна,
Как слеза, тепла, светла и солена.
Лишь когда дошел до брега несмущенно я,
Рек мне Старец: “А река-то, друг, бездонная!
Ибо вся из слез, что лил человек…”
Задрожал я… А Архангелу Он рек:
“Днесь ты, видно, Михаиле, в благодушии”.
Еще больше ужаснулся я, то слушая:
Понял, отче, я, что был Архангел тот
Тем, кого Господь в предсмертный час к нам шлет…
Он же, Старцу смехом звончатым ответивши,
А меня как будто вовсе не приметивши,
Чуть коснулся лезвием, что жал в перстах,
Наикрупной жемчужины на вратах, —
И раскрылись те, поскрипывая песенно…
И опять то, что не видано, не грезено,
Мне предстало там: широкий царский двор,
Замощенный перламутрами в узор,
С сенью светлой в кипарисцах, темных, прячущих…
Молвил Старец мне: “Сия обитель – Плачущих”.
Мы вошли. Полулучи и полутень…
Прохлаждает круглокупольная сень
Из жемчужницы единой тускло-блещущей,
Водометы веселят, летяще, плещуще,
И покоят, став в притине, у струи,
Преискусные и мягкие скамьи
Под полавочником пуха лебединого…
И сидят там, полны счастия глубинного,
Души праведных… Иль пляшут в кругах,
Иль в согласии играют на дудах,
Лирах, гуслях, мелким жемчугом украшенных,
Или кормят вместо крошек хлебных брашенных
Лебедей своих жемчужным зерном,
Иль блаженным забываются сном…
И опять не мог постичь мой разум суженный,
Отчего тут всё жемчужины, жемчужины…
И ответствовал Вожатай на вопрос:
“Этот жемчуг из застылых горьких слез…
Те, что видишь, были в мире безутешными, —
Стали вельим покаянием безгрешными
И за то в Жемчужном Царстве, кончив дни,
Утешаются во Господе они.
Видишь ты жену прямую, смуглолицую?
Египтянскою она была блудницею,
Но все страсти выжгла зноем пустынь, —
И сейчас вот возлетает в пляске в синь!
А вон та, чьи косы в воздухе разносятся,
Словно крылья золотые, – Муроносица…
Прегрешала тож, а днесь, как снег, чиста
И, гляди, читает грамотку Христа…
Ибо тот сосуд, из слез и мура пролитый,
Не забыт Им… Погоди, узришь и боле ты…”
Правда. Видел здесь я и Давида-царя,
Что играл на гуслях, взорами горя,
Видел нашего Никиту Новгородского,
Что, смеясь от услаждения неплотского,
Воду райскую из златной шапки пил
(Здесь, отец, одет инако каждый был),
И Антония, пустынника великого,
Долгобрадого, сухого, светлоликого,
Что забавился с плывучим лебедком.
А потом узрел я, отче, потом…
Самого его, разбойника разумного,
Темнокудрого, но ясного, бездумного!
Он сидел у врат, сложивши тяжкий крест,
И вдыхал всей грудью воздух здешних мест…
О волнение мое! О упование!
Содрогнулся я впервой, отец, в рыдании…
Он же, Старец благодатный, говорит:
“Знай, Иване, путь его для всех открыт”.
И, воспрянув, вновь я шел. И узрел пару я,
Исхудалую сверх мер и вельми старую,
Но в сединах чище, глаже серебра.
Муж, нагой со странным знаком у ребра,
Улыбался, движа сеть морщин извилистых,
И держал в руках могутных, темных, жилистых
Желтый череп и багряное яйцо.
Улыбалась и жена, склонив лицо,
И держала на руках дитя пригожее,
Но туманное, на призрака похожее,
Что, сияя из бессмертников венцом,
Ручкой мреющей тянулось за яйцом,
Не страшась отнюдь и черепа безглазого.
Уж как вскрикну я: “Кто эти, старче? Сказывай!”
“Это – пращуры твои, – в ответ мне Он, —
Как и всех людей, народов и племен,
По вине их (паче жениной) утратили
Рай они – и волей Правого Карателя
Весь свой род уделу смерти обрекли.
Но минуют сроки скорби для земли:
Силой мудрою и купно чистой – девиной —
Чрез века веков вина сотрется Евина…
То дитя, в мир не рожденное, – Она,
Что бессмертье человекам дать должна.
Череп – тленья знак, яйцо же – воскресения,
Оттого-то и ее к нему влечение,
А кручинных наших праотцев – к ней…
Я ее в купели звездных огней
Окрестил… И особливейше заботятся
Тут о ней Премудрость-Софья с Богородицей”.
Поклонилась Старцу Ева; “В этот час
Должно правнуке оставить нас.
Не возьми за труд, честной Благовестителю,
Снесть ее к твоей излюбленной обители!” —
И янтарноокий Старец взял дитя.
Удалились мы, втроем уже идя.
 
 
Во второй раз речку слез бездонно-пенную,
Окружавшую обитель ту блаженную,
Перешли. И не страшился я… А там
Путь наш вился по плавным холмам.
И сильнейшее приятное ухание
Ощутил вдруг я в недальнем расстоянии,
Словно где-то шел душистый сенокос…
После – вижу – от незримых чьих-то кос
Травы падают кругом волной немятою —
Белоснежная ромашка с синей мятою,
Золотой шалфей да алый зверобой —
И ложатся в копны сами собой.
И тому, что были травы всё целебные,
Что кошнина, словно радуга волшебная,
Полосами шла, что был незрим косец, —
Удивился премного я, отец.
Но глядел уж свыше меры изумленно я
Вслед за тем на огороды, разведенные
Под одним из наибольших холмов,
Над которым стая белых голубков
Вилась облаком, воркуя славословяще, —
В огородах тех невиданные овощи
И размера небывалого плоды
Наливались, изумрудно-золоты.
И опять тут, отче, некие Неявные
Поливали эти дыни, главке равные,
Огурцы те, с малый челн величиной,
Или плод, мне неизвестный, – с чешуей.
Над холмом же град в ограде многобашенной,
Бело-выбеленный, голубо-окрашенный,
Возвышался… И вело в тот светлый град
Я не знаю сколько радужных врат!
Близясь к ним, услышал я со мною Бывшего:
“Поясню тебе я нечто из дивившего:
Те незримые, косившие траву,
Смерти ангелы… Им, сыне, наяву
Представать не подобает в месте счастия.
Поливавшие же – ангелы ненастия,
Чье прозрачно естество, как стекло, —
И людское око зреть их не могло.
Что ж до овощей, плодов, тобою виденных,
Кто и как взращает их, столь необыденных, —
И с какою целью, – ты узнаешь там.
Но попробуй в светлый град проникнуть сам!”
И, сказав, он глянул в лик мой испытующе.
Мне ж помнилось это легким. На ходу еще
Избираю я одни из этих врат,
Что, как радуга, круглятся и горят,
Достигаю и… о, жалкий! о, неведущий!
Меркнут, гасятся врата мои… Их нет уже…
Лишь одна стена глухая близ очей
Из лазоревых и белых кирпичей.
Я – к другим, я – к третьим, пятым… То же самое!
Исчезают, обманув собой глаза мои…
Пред последними ж, меня опередя,
Встал Несущий нерожденное дитя,
И рекло Оно чуть внятным лепетанием,
Больше схожим с голубиным воркованием:
“Мир вам! Мир вам!” И врата, не погасясь,
Широчайше растворилися тотчас.
И предстал Архангел с крыльями зелеными
Под одеждами простыми убеленными,
Что имел в руках смарагдовый сосуд.
Молвил Старец духу: “Как святой ваш труд,
Рафаиле? Скорби мира утолите ли?”
И узнал я в том Архангела-Целителя.
“С Божьей помощью”, – ответствовал он,
Лик склонив, что был кротчайше просветлен.
Я ж вперед взглянул и должен был зажмуриться, —
Так белелись теремки и верхотурьица,
Так лазорился детинец в вышине.
“А сия обитель – Кротких”, – Старец мне.
И, во град вступивши, всё в нем оглянули мы.
Что же, отче?! Пребольшими были ульями
Терема те и полны лишь медуниц,
Башни ж многие, полны Господних птиц, —
Превеликими, отец мой, голубятнями!
Вновь я думами томился непонятными:
“Старче! Чудно мне… Где ж души тут живут?”
Он же мне с улыбкой легкой: “Там и тут.
Для души ль жилище? Нет, – но обиталище.
Часто вид принявши тайный – тонкий, малящий,
Обитают там у вас, на земле,
Души эти… Здесь же – более в кремле”.
И, доподлинно, узрел их там без счета я.
Все склонялись, нечто чудное работая:
Жены возле веретен и станков
Пряли, ткали из ходячих облаков
Ризы тонкие, снегоподобно-белые
Или шили, пояса из радуг делая…
А мужи сошлись у горнов и печей
И ковали там из солнечных лучей
Целый ряд венцов, златящихся и царственных,
Иль из трав, мной в поле виденных, лекарственных,
От болей варили снадобья… И все
В их одежде снежной, в кроткой их красе
Были полны прилежанья и веселия;
И подумал я: “Зачем, с какою целию
Труд их радостный?..” А Старец, вмиг поняв:
“Те, что видишь здесь, имели кроткий нрав,
Жили в мире, ссор не дея и не ведая, —
И теперь награждены за то, наследуя
Землю новую в недальние уж дни…
Вот к сему здесь и готовятся они:
Совершенствуют и припасают загодя
Одеянья и венцы, плоды и ягоды,
Чтоб прийти достойно с царствием своим,
Где всё будет благодатным, иным
И по сути, друг, не только лишь по имени…”
И, внезапно отвратясь: “Пантелеимоне! —
Рек Он юноше со звездами очей
И власами, словно черный ручей,
Что трудился меж сулей стекла отливного. —
Есть новинки твоего искусства дивного?” —
Тот же скромно: “Вот от зависти питье…
Вот – дающее печалей забытье…
Но варится там вон – видите? – Февронией
Пивомёдье из сотов, всех благовоннее,
Что дарит восторг без времени, без дна”.
Мы взглянули: русокосая жена,
Лик склонивши, зорь румяней и любовнее,
Хлопотала над злаченою жаровнею.
К ней направясь, пояснял Вожатай: “Знай,
Граду кротких помогает весь рай.
Посещаем и Николой он угодником,
Много благ преподающим огородникам,
И Илья-пророк, искуснейший ковач,
К ним езжает… Вот и сей чудесный врач, —
Из другой он, ближе к Господу, обители,
Но бывает, вразумляя, как учители”.
Тут послышался сребристый шорх колес,
И в два голоса за нами раздалось:
“Полюбуйся-ка скорей, честной Апостоле,
Что мы с помощью святителевой создали!”
И двух юношей увидел тут я,
Синеоких, стройных, схожих, как братья,
Рядом шедших пред телегами сребрёными
И крылатыми быками запряженными,
Что с усильями влекли их по пути,
Хоть лежало в них плодов лишь по пяти.
“Хватит всем нам, киевлянам с москвитянами,
И поделимся еще с другими странами!..
А сотов-то, отче, жита!..” Так рекли
Эти двое и, обнявшися, прошли.
“Ваши княжичи… кротчайшие… Убили их.
Но придут опять с пшеницей, с медом, в лилиях
Зацарюют – и настанет рай у вас”.
Смолк Вожатай, близ жены остановясь.
Умилилась та пригожестью дитятиной
И дала ему из дымно-светлой братины
Каплю малую медового питья, —
И взыграло нерожденное дитя.
Я же, запахом дохнувши только сладостным,
Стал мгновенно, беспричинно, отче, радостным…
Видел также я в том граде средь мужей,
Что, ликуя, груду копий, стрел, ножей,
Ставших ржавыми от крови, в горне плавили, —
Белокурого, улыбчивого Авеля.
Древле брат старшой сгубил, отец, его, —
И убийство на земле пошло с того.
Зрел Иосифа Прекрасна, в рабство продана
Встарь братьями ж в чужедальний край с их родины…
В райский закром зернь ссыпал он, смугл и бел.
Зрел монаха фряжских стран, который пел
С голубятни в небесах, темневших голубо,
Славу вечеру и Агнцу, дню и Голубю…
Так же с миром проводил нас Светлый Град, —
И оглядывался долго я назад.
 
 
Местность делалась меж тем всё боле горною
И скрывалась ночью райскою – не черною,
Но, как синий яхонт, – черно-голубой…
И услышал я внезапно над собой
Как бы многих колесниц далеких рокоты
И орлов гортанно-бархатные клекоты.
Просиял Вожатай мой при клике том,
Словно близок был родной его дом,
И дитя, что с ним, орлам тотчас откликнулось,
Закивало им, как будто с ними свыкнулось.
Я ж не видел, хоть глазами и искал,
Ничего кругом, опричь высоких скал,
Острозубчатых, из камня тускло-карего.
Вдруг забрезжили разгарчивые зарева
В неоглядных небесах со всех краев,
Несказаннейшие светы всех цветов,
Усиляючись, как волнами нас облили, —
И над головой моею, отче, поплыли
Тыщи тыщ светил взошедших!.. и каких!
Не один лишь – много месяцев цветных,
Голубые и цветные полумесяцы,
Чьи лучи в потоке радужнейшем месятся,
Звезды, крупные, как солнышко, – с кольцом,
С млечной осыпью и пламенным хвостом!
И узнал я под сияньями их зарными,
Что те скалы были стенами янтарными,
И, где большею казалась высота,
Находились такие же врата.
На стенах крыла раскинулись орлиные,
А под ними – бездна тихая, пучинная…
И Архангел златокрылый, сжавший шар,
Что, как солнце, изливал и свет, и жар,
Был у врат тех. Я ж не ведал, как достигнуть их,
Не нашедши взглядом лестниц, к ним воздвигнутых.
Но внезапно два огромнейших орла
С бирюзовыми венцами у чела
К нам низринулись, – один подъял Вожатого,
А другой – меня и нес, в когтях зажатого.
Над пучиной мча, я, к страху своему,
Заглянул в нее и ждал увидеть тьму, —
В ней же… в ней же было то же небо звездное!
И, постигнув, что я, подлинно, над бездною,
Обмер, отче, я… Когда ж в себя пришел, —
Уж спускался у янтарных врат орел.
Недвижим стоял в хламиде синей, взвеянной,
Тот Архангел, ввысь глядящий и рассеянный.
“Ну, очнись, друг Урииле! Отвори”, —
Молвил Старец… И дверные янтари
Под лучом из шара, ангелом направленным,
Заблистали, растворились… И пред явленным
Замер я… На равном взгорье морем лоз
Виноградье золотое разрослось
С древним древом посреди в плодах сверкающих.
“А сия обитель – Истины Алкающих”, —
Громко вымолвил Вожатый. И пошли
Мы по мелким янтарям взамен земли
Между кущ с янтарно-вызревшими гроздами,
Под янтарно-раскатившимися звездами…
И увидел тут я птицу, аки снег,
Ростом большую, чем статный человек,
Что стояла под листьём, полна величия…
“Птица-Астрафель, праматерь рода птичьего”, —
Мне Вожатый… И увидел я потом
Зверя с рогом единым надо лбом,
В шерсти искристой, что гордо лег у дерева…
“Сей же – Индрик-зверь, прапращур рода зверьего, —
Снова Старец. – Ибо должно, чтоб ты знал:
Здесь, не где еще, начала всех начал”.
Видел также я скакавшего по воздуху
Окрыленного коня. Спустясь для роздыху,
Выбивал он ключ копытами – и пил…
И другого, вовсе дивного, что был
Снизу – конь, пригожий юноша – от пояса.
Он задумчиво блуждал, в лозовье крояся…
И сказал про них Вожатый: “Тот – Пегас,
Друг сказителей… А этот – Китоврас.
Наидобрым он является помощником
Мудрецам… Вон тем блаженным полунощникам”.
И мне здешние он души указал.
Шесть иль семь из них с стеноподобных скал
В трубы узкие хрустальные дозорные
Созерцали высь, светилами узорную,
А другие в кущах, гроздьем завитых,
Сочиняли нов акафист либо стих,
Виноградинки вкушая, к Богу мыслили
Или нечто на песке янтарном числили.
Был же каждый в синей мантии до ног,
Над челом имел горящий огонек,
Что порхал, за ним повсюду, отче, следуя, —
И дивился безграничнейше на это я;
А Вожатый тотчас: “Те, что видишь ты,
Вечной правды средь мгновенной суеты
В мире жаждали… За то ей здесь насыщены.
И Свят-Дух на них, тот огонек восхищенный.
Вон два мужа. Этот держит кругомер,
Тот же – шар, земле подобный… Свыше мер
Оба счастливы от истины изведанной,
В мире ж были за нее сожженью преданы.
И другие два, из коих первый, знай,
На земле еще воспел во сказе рай,
А другой его явил в изображении, —
Как светлы они, смотри, от лицезрения!”
Я ж, и правда, услыхал от первых двух:
“Как чудесно осеняет разум Дух,
И как ясен мир в его сосредоточии!”
От вторых же: “Сколь прекрасен рай воочию!..”
А Вожатый, лишь мы мимо их прошли:
“Эти четверо – от римской земли.
Там же – видишь? – царь с царицей византийские,
Да былые князь с княгинею российские.
Те искали правды в словесах святых…”
И узрел я тотчас этих четверых:
Опираясь на жезлы, крестом венчанные,
По тропам они гуляли, осиянные.
Смуглолиц и строг был первый из царей,
А второй – румян и много добрей,
А царицы, сединою серебренные, —
Бабки ль, матушки ли их – лицом мудреные…
И приметил я, что здесь, как нигде,
Был Вожатый мой в особой светлоте,
И встречали здесь его особо чаянно,
Как нигде еще… как жданного хозяина!
Вопрошал один: “Учителю! Открой,
Как зовется то созвездье, словно рой?”
А другой: “Скажи, премудрейший Апостоле! —
Там, в зените, зга туманная ли, звезды ли?”
Пояснял Он, ввысь взирая, как орел,
Дальше шел и, наконец, меня подвел
К древу древнему, ко древу древоданскому
Что сверкало всё, шатру подобно ханскому,
Что кореньями касалось руд земных,
А вершинными ветвями – звезд ночных, —
К древу с яблоками огненнейше-алыми…
И второй раз с той поры, как с ней блуждали мы,
Евы правнука чуть слышно прорекла:
“Здравствуй, дерево добра и зла”.
Как бы в страхе древо выспреннее дрогнуло
И пред ней в поклоне низком ствол свой согнуло…
А на этот голубино-детский глас
Вмиг мной виденный явился Китоврас
И, приняв дитя руками смугло-лосными,
Стал кормить его плодами лученосными.
Молвил Старец: “Будь же мудрой, как змея”.
Крест свершил над ней и – вышел. С ним и я.
 
 
Бездны, бездною Премудрости зовущейся,
Не нашли уж мы, спустясь тропою вьющейся
В дол лесной с янтарной, низкой тут скалы,
И лишь кликом проводили нас орлы…
Становилась высь беззвезднее, рассветнее,
Лес кругом – всё благодатней, заповеднее…
Вдруг из мглы седых и розовых стволов
Как бы тонкий перезвон колоколов
Мне послышался… И увидал невдолге я,
Что побеги на елях, прямые, колкие,
Как и шишки их, свисающие вниз,
Вроде свеч из воска ярого зажглись —
Свеч пасхальных, и зеленых, и малиновых…
Хор же иволог, щеглов, дроздов, малиновок
Собрался близ них, вспевая на весь лес
Человечьим языком “Христос Воскрес!”.
И весьма то было, отче, изумительно,
А не менее того и умилительно.
Вдруг кругом, как дым из множества кадил,
Благовонный и густой туман поплыл, —
Занялся мой дух в тумане этом ладанном,
И в бесчувствии, нежданном и негаданном,
Пал я… Старец же, над мной колебля ветвь:
“Эх, Иване… Встань… ‘Воистину’ ответь…”
Отвечал я клиру птичьему, как сказано, —
И исчез с очей туман, как плат развязанный.
Вижу – прямо восковые врата
И такой же тын, прозрачнее сота,
Как свеча, тычинка каждая в особицу,
Но, горя, тын не сгорает, воск не топится…
И стоит у врат Архангел со свечой,
В ризе дьяконской златисто-парчевой,
Серокрыл, очит и полн молитвы внутренней…
“Что у вас, Салафииле, знать, заутреня?” —
Вопросил его Вожатый. Нежа слух
Гласом певчим: “Уж отходит”, – молвил дух.
Ко вратам поднес свечу свою горящую, —
И растаяли они… И узрел чащу я
Неземных цветов, в которой был укрыт
Весь уханный, весь увейный горний скит!
“А сия обитель – Милостивых”, – слышу я.
Мы вошли в нее. Под небом, как под крышею,
Между келеек укромных восковых,
Не из камня – из цветов полевых
Церковь Божия созиждена… Как звонницы,
Превысокие под ветром мерно клонятся
Колокольчики – тот бел, а тот лилов —
И трезвонят ладней всех колоколов!
Вкруг касатики и маки светят – теплятся,
Как лампадки… Над престолом же колеблется
Херувимов лик, не писанный, живой,
И лежит антиминс – розанов завой.
Возле движутся в согласном сослужении
Души в голубо-глазетном облачении, —
И сияют в свете утренней зари
Свечи, посохи, кадила, орари.
А кругом, о чудо чуд! – смиренной паствою,
О себе порой лишь вздохом шумным явствуя,
Службу радостно-пасхальную стоят
Туры, вепри, зубр, медведь средь медвежат
И иные звери, дикие, косматые,
Яркозубые и пристально-рогатые…
Вновь на Старца глянул я, преизумлен.
“Всяка тварь да хвалит Господа! – мне Он. —
Те ж, что видишь тут, сильны великой силою:
В мире прожили не токмо ближних милуя —
И скотов… За то помиловал их Бог —
И соделал здесь им в каждый день – не в срок —
Пасху красную, сей праздник всепрощения”.
Между тем, отец, окончилось служение,
И увидел я тех праведных вблизи.
Были стран чужих, но боле – от Руси,
И не юных лет, но возраста преклонного.
Многих Старец для меня, невразумленного,
Указал, их называя имена, —
Сирина, Молеина, Дамаскина, —
Но и многих же запамятовал, отче, я…
А запомнил на всю жисть меж братьей прочею
Я двух иноков с кириллицей в руках,
Думных, статных в голубых их клобуках.
Отче! Были то подвижники Печерские,
Их же пустынь разорил когда-то, дерзкий, я…
И они мне: “Понял ты хотя бы днесь,
Что Ценнейшее сребра и злата есть?”
И с улыбкой в восковую скрылись келию…
Я ж от слов их ощутил смущенье велие.
В те поры меня покинул как раз
Мой Вожатый, по душам заговорясь
С обитателями ласковыми скитскими.
Тож, как вепрь иль сор меж зернами бурмитскими,
Был я здесь… Развеселил меня на миг
Старца милого ребячий вид и лик
Из-под синя куколька, цветку подобного,
В коем Сергия узнал я Преподобного.
Он ласкал, смеючись, бурых медвежат…
Но отвел и от него я вскоре взгляд,
Словно, отче, и пред ним был в чем неправый я…
Четверых еще я помню… Величавые…
Митра солнечная, посох злат и прям,
А на длани – малый выточенный храм…
“Больше, больше, чадо, жалости и милости!
И почто на нашу церковь позарилось ты?!” —
Рек второй мне. Промолчали три других,
Слово кротко утаив в устах своих…
Прочь пошел, опять потупив очи долу, я, —
И был встречен тут Святителем Николою.
Тонкий лик, бородка клином, взгляд морской —
Вострый, вострый… Мне ль не знать тот лик? Доской
Забивал, чай, сам на нашем на кораблике!
На плечах его сидят – щебечут зяблики,
Он же громче их, грозя мне рукой:
“Ой, разбойниче! Ой, плавателю злой!
Что, уверовал теперь в Царя Небесного,
И в раи Его, и в Суд след Дня Воскресного?”
И тот детский гнев не столько устрашал,
Сколь крушил меня… Так взял бы и бежал!
Да Вожатый всё гостит у горних братиков…
Вдруг – я слышу – шелестит из-за касатиков
Голос Сергиев: “Николае… Мой свет!
Ты, чай, милостивым прозван… Али нет?
Мы же все, кто от Руси, родимся шаткими, —
Люты ль, кротки ль… схожи с сими медвежатками!”
И угодник, всё грозя еще перстом,
Уж шутливо мне: “Добро, что плыл с крестом!
А не то бы закупались в Белом Море вы…
И багряный огнь, не тихий свет лазоревый,
Зрел бы днесь ты… Я ж вас, глупых, пожалел —
Ветр связал и море ввел в его предел,
Ибо тяжко не спокаяться пред смертию…
Морю ж есть предел, но Божью милосердию
Нет и нет его!” – И, прослезясь сквозь смех,
Друг всех гибнущих, всех плавающих – всех —
Отошел. Я ж своего узрел Водителя,
Тихо вышли мы из благостной обители, —
И далече к нам летел еще, как зов,
Звон пасхальный, беспечальный, звон цветов…
 
 
Стен горящих, волн кадильных уж не встретилось,
Роща хвойная всё редилась и редилась,
И в прогалы узрел я издалека
Бело-блещущее что-то… как снега,
Только выпавшие, чистые-пречистые.
С неба ж, отче, лишь теплынь течет лучистая…
Вот опять там снег пошел – пушит, вьюжит,
В небе ж – солнышко встающее, как щит!
Подошли… Ах, не снега то, не метелица! —
Мурава, но цвета белого то стелется,
То порхает рой белейших мотыльков
В тихом доле, не средь гор – средь облаков,
Что идут кругом и всё ж походят на горы,
Кучны, дымчаты, с вершиной что из сахара…
А средь дола в белой шелковой траве
И в воздушной по-над долом синеве
Разрезвились серафимы, херувимы ли,
Дети ль малые, которых словно вымыли
Тож в снегу, студеном, чистом, полевом, —
Так белы они, нежны всем естеством.
И красы то было зрелище несказанной…
Устремился я к нему и… встал, как связанный,
Пред оградой, что допрежь не видел я,
Ибо цельного была та хрусталя —
И являла всё: игравших, дол ли, небо ли,
Но и высилась до неба. Врат же не было.
И Архангел, наг, на розовых крылах,
Вне летал – витал с кошницею в руках, —
И не вял, но рос и пах цветок, им брошенный,
На земле, как будто снегом запорошенной…
А Вожатый на раздумие мое:
“Та обитель – Чистых Сердцем… И в нее
Не дано тебе войти. Но зреть дозволено,
Ибо вся в стенах сквозных не для того ль она?!”
Подивился я: “Войти? Да где ж тут вход?”
И с легчайшею усмешкой мне он: “Вот”.
В месте гладком, где ни щелочки не значилось,
Он сквозь стену, что хотя и вся прозрачилась,
Но толста была, прошел и – вышел вон.
Я ж стоял, тем до того ошеломлен,
Что парящий дух, близ нас цветами веющий,
Лик под крылицей укрывши розовеющей,
Стал беззвучно, но немолчно хохотать, —
Юный, резвый, мотылькам большим под стать.
“Будет днесь, Варахииле, Посещение?” —
Молвил Старец. И, унявши смех в мгновение,
Лик открывши, что и в строгости был мил:
“Коль сподобимся…” – ответил дух и взмыл…
Мы же двинулись вокруг стены, глядя в нее, —
И обитель недоступная всё явнее
Становилась мне… Светлынь и белизна.
Посреди – озерце, видное до дна,
Полно, кругло, что купель, отец, крестильная.
Вкруг – бубенчаты да белы молодильники,
Одуванчики, пушисты да легки,
И, как горленки, большие, мотыльки.
Впрягши нескольких за крылышки молочные
В огромаднейшие чашечки цветочные,
Словно б в санки, мчались в воздухе на них
Души некоторых, сущих здесь, святых…
Или, сев на лист широкий ли, в купаву ли,
Как на лодочках, по озеру в них плавали…
И приметил я, отец, глядя на них,
Что, насупротив обителей других,
Большинство здесь вовсе юно или молодо
И одето не в парчу, аль холст, аль золото,
Но в одну свою красу да волоса,
Да в сплетенные из травок пояса.
Впрочем, видел здесь и стариков, и стариц я,
С беззаботностью, какая редким дарится,
В одуванчики игравших, как в снежки,
Иль раскидывавших ангельски цветки
По тропе одной, отсель ведущей к облаку, —
И дивился я их смеху, бегу, облику…
А Вожатый тотчас: “Те, что видишь ты,
Были в мире сердцем детски-чисты —
И за то здесь удостоилися многого:
Частых зрений самого-то лика Богова.
Оттого и царство их, как снег, бело,
Состоянье же – младенчески-светло”.
И сквозь стену, в мураве и в рое вихрящем
Он средь занятых безгрешным райским игрищем
Указал и назвал бывших вблизи:
Убиенного у нас на Руси,
Малолетнего Димитрия-царевича,
Что, на тройке мотыльков высоко реючи,
Разметав по ветру кудерьки, как лен,
Мчал с другим малюткой райским на обгон…
И трех отроков – Анания, Азария,
Мисаила, что, возведши очи карие,
Ручки смуглые скрестивши на грудях,
В здешних свежих окуналися водах…
На земле ж в печи палил их царь языческий…
И красавицу, что в косу по-девически
Волоса свои, мечтаючи, плела
Да смотрела вдаль, как бы кого ждала, —
И пригожий лик всё вспыхивал, как пазори…
Та Мариею была, сестрицей Лазаря.
Здесь же зрел я дивных трех отроковиц,
Ростом разных, схожих прелестию лиц,
Вдруг явившихся откудова – не ведаю —
И сидевших под хрустальною беседою
С царским креслом посреди. На бережку
Та сама собой воздвиглась, коль не лгу.
И сидели там они рядком, в согласии.
Та, что старше всех была и светловласее,
Над челом имела семь горящих звезд
И сплетала из цветов не вьюн, но крест.
Помолодше, та была золотокосее,
На стопах имела крылышки стрекозие
И слагала, взяв ракушек цветных,
На песке подобье якоря из них.
Вовсе махонькая, в кудрях русых вьющихся,
Миловала мотыльков, к ней льнущих, жмущихся,
И у ней в груди, трепещуще-ало,
Сердце виделось и жаркий свет лило…
И в кругу их увидал опять нежданно я
То дитя, в мир не рожденное, туманное,
На руках у мужа странных, отче, лет,
Ибо был лицом он юн, кудрями сед,
И смеялся, как дитя, дитятю пестуя.
После ж три отроковицы, давши место ей,
Стали нянчиться с ней нежно, как с сестрой.
Мне же молвил Старец: “Видишь – тот святой?
Алексеем, человеком Божьим званного
Там в миру и чистотой благоуханного,
Здесь его глашатым Божьим нарекли.
А юницы, что в места сии пришли
Из обители другой – тож Бога вестницы,
Домочадицы, порой и сотрапезницы.
Знай: без Веры, да Надежды, да Любви
Не достигнут до Него стопы твои”.
Тут запели звуки гласа Алексеева:
“Ветер райский! Лепестком тропу усеивай.
Облак райский! Стены пологом завеивай.
Души райские! Поклон земной содеивай.
Гость желанный, Гость наш чаянный грядет”.
Приоткрылись в далях облаки, как вход,
Просияли в этом месте, как нигде еще, —
А затем завесой веющей, густеющей
Пред оградою спустились до земли…
И сокрылось всё… и дале мы пошли.
 
 
Я ж то царство, мне закрытое, хоть зримое,
Всё в уме держал и… вспомнил Серафиму я.
Потому ль, что тож была бела, как снег…
Тяжко стало мне… Теперь не свижусь век!
Вдруг как сядет мотылек на кисть мне, выше ли, —
И тотчас мне полегчало… И услышал я
Лепет легкий: “Век ли? Свидишься еще…”
Так-то стало на душе мне хорошо.
Мотылек снялся – и канул сзади, веяся…
Я ж вперед пошел, впервой, отец, надеяся…
И меня вдруг поразила тишина.
До того окрест было она полна,
Что звенела. Словно в чан червонцы капали.
Ни былинки не колышелося на поле,
Не шелохнулись кругом нас дерева,
Чья серебряно-курчавая листва
Мне неведомой была и непривычною.
“Деревца те, сыне, добрые, масличные, —
На вопрос мой Старец: – Тишь несут да гладь.
Стоит ветвь сломать да недругу подать.
Не добро же, что заламывать их некому…
В вышних – мир, но не внизу, меж человеками”.
В том же месте я увидел три ключа,
Что текли из недр, не брызжа, не журча,
Со струей, как мед стоялый, загустелою, —
Этот – желтой, этот – розовой, тот – белою.
А близ них, сполняя как бы стражей долг,
Здесь змея легла, тут коршун сел, там – волк.
Вкруг духи лились елейные и мурные,
Но не шел я, забоявшись… “Твари – мирные, —
Молвил Старец: – Подойди ж!” И, точно, я,
Близясь, узрел, что без жала та змея,
Волк лишен зубов, и нет когтей у коршуна…
Старец, взорами сверкаючи восторженно,
Пояснял мне: “Се – три дивных родника —
Не воды – елея, мура и млека —
Благодати, Благолепья, Благоденствия.
Те же – ворога их три, несущих бедствия, —
Ложь-змея, Свирепость-коршун, Алчность-волк,
Побежденные немногими…” Он смолк.
А потом: “О, если б так творили многие…”
И размысливал всё время по дороге я
О словах его премудрейших… Но раз
Заприметил я, назад оборотясь,
Что отныне вслед за нами несся издали
Кто-то… Бабочка ль большая, дух сквозистый ли…
Кто – не знал еще в то время я, отец.
Впереди же вскоре встал большой дворец
Белых мраморов, кругом – цветы лилейные
Да деревья те же самые елейные…
И ни створок, ни дверей у пышных врат,
Лишь завесы горностаевы висят,
Но разлегся лев, всех прежних чуд свирепее,
Перед входом. Там же… там – великолепие.
Встал, как вкопан, я, от страха побелев,
Ибо, отче, то был подлиннейший лев,
Зубы, когти у него – я зрел – имелися…
Засмеялся Поводырь: “Что ж? Не осмелишься?
Или овна ты смиреннее?..” И впрямь,
Вижу я, ягненок близится к дверям,
Не страшася зверя пышно-рыжегривого,
Тот же встал и… и не чудно ль? повалив его,
Не терзать, лизать стал нежно… и исчез,
С ним играясь… А средь вспахнутых завес,
Облеченный в корзно пурпурное княжее,
Опустив крыла сребристые лебяжие,
Встал Архангел, что держал в руках венец,
Приглашая молча в гости во дворец.
“Тишь у вас, Егудииле, благодатная!” —
Старец духу. Лишь улыбкою приятною
Вновь ответил тот и скрылся в глубине.
“То – обитель Миротворцев”, – Старец мне.
И пошли мы с ним палатой за палатою…
Мрамор с жилкой голубой и розоватою,
Иссеченный знаком крина и креста,
Тишь звенящая и, отче… пустота!
Ибо длился тот дворец, как заколдованный,
Без конца в нем было гридниц уготовано,
Столько ж княжьих красна дерева столов
Меж хоругвей среброниклых у углов, —
Душ же встретил я здесь только семь ли, восемь ли…
В горностаевой хламиде, павшей до земли,
Без меча и стрел, но с солнечным щитом
И в венце, сияньем бледным разлитом,
То беседуя чуть слышно, то безмолствуя,
Полны дивного душевного спокойствия,
Тихо двигались они, ласкали львов
Иль читали вязь евангельских слов,
Изукрасившую притолки с простенками
Чермно-голубо-червлеными оттенками.
И сказал мне Старец: “Сыне, не дивись,
Что столь пусто здесь… Доступна эта высь
Лишь дружинникам Христовым светлым, истинным,
Что творили мир в миру братоубийственном
И за то, Его сынами наречась,
Днесь в царении Его приемлют часть”.
Был король тут иноземный… Над Евангельем,
Златобрадый, он беседовал с Архангелом.
От Руси два князя. Зрел и постарей.
Слив в одно и смоль и инейность кудрей,
Те склонялися над шапкой Монамаховой,
Прикрепляя древний крест к парче шарлаховой.
“Александр и Володимир, – назвал их
Мне Вожатый: – Вот – пекутся о своих…”
Был здесь также витязь чудный… Ока впалого
Не сводил он с кубка поднятого, алого
От хрустального состава ль, от вина ль,
И шептал одно всё слово… вроде “граль”…
Под конец же, отче, узрел там я отрока,
Ангелицами ведущегося под руки.
Кругл, пресветел лик у каждой девы был,
За плечами же – двенадцать малых крыл,
И влеклись по полу долгие их волосы,
Лучезарные, как световые полосы…
Он же, оченьки смеживши, словно б слеп,
Нес рукою левой артосовый хлеб,
Правой – криновую ветвь снегоподобную, —
И такое распрекрасное, беззлобное
Он лицо имел! столь царственный вид!
А Вожатый про него мне говорит:
“Отроча благословенный… В дальнем будущем
Он владыкой не карающим и судящим,
Но вселюбящим родится в дольний мир
И внесет в него навечнейший мир.
Хлеб святой – его держава, скипетр – лилия,
Ангелицы ж, что над ним простерли крылия,
Духи солнечных и месячных лучей,
Сиречь – Радости и Милости…” Речей
Не продолжил он. Вслед за тремя идущими
Очутясь пред палисадами цветущими,
Мы сошли в них из тишайшего дворца
И, любуясь и дивяся без конца
На златистых львов, лежавших там с барашками,
И на белых соколов, игравших с пташками,
Из обители покоя мы ушли.
 
 
Думчив шел я… Всё ж приметил, что вдали,
Как и прежде, вместе с нами Третий следовал.
Я ж, всем узренным подавлен, немо сетовал:
“Те сразили волка, коршуна, змею…
Я сражу ль хоть волю злую мою?!
Побежду ль в себе я зверя хоть бы в старости?..
Да и есть ли Власть моей противу ярости?..”
Ибо, отче, я хоть лют, но не лукав, —
Знаю-ведаю неистовый свой нрав…
Вдруг с ветвей елея капелька тяжелая
Мне на лоб стекла и вниз на шею голую,
И услышал тихий шепот я: “А Бог?!”
Я воспрянул! я сомненья перемог!
И отсель пошел, впервые, отче, веруя…
Вижу – там, между листвой сребристо-серою,
Как бы круг из жарко-пышащих костров,
Чей огонь, однако, розов, не багров,
И не едких смол, а сладких роз уханьице
К нам оттудова струею тонкой тянется…
Устремились мы, – и глянул я назад:
Тут ли Третий?.. Отче! Двое уж летят —
Он и Кто-то уж второй, всё так же издали,
Кто-то… Крупное созвездье, дух лучистый ли…
Но не знал еще тогда я, Кто был он.
Мы приблизились меж тем… Ужли не сон?!
Не костры из сучьев высохших набросанных,
То – ограда из кустов в горящих розанах,
А над нею птицы с алым пером
Вьются – спустятся, займутся огнем
И, сгоревши, воскресают… “Птицы-финисты”, —
Указал на них мне Старца перст морщинистый.
Вот и розовые вижу я врата,
Но… увы мне! – Как два сплетшихся куста
И с шипами грозно-острыми терновыми…
А при них, укрыт крылами бирюзовыми,
Весь в лазоревых стекающих шелках,
Предстоит Архангел с зеркалом в руках.
“Как Сиянье Пресвятыя Богородицы,
Гаврииле?” – рек Вожатый. “Днесь приводится
Ей пред Господа ожившая душа”, —
Молвил дух… И, обожанья не туша,
Нас обвел очами радостнейше-синими…
И сказал мне строго Старец: “Знай, что минем мы
И сию обитель, ежель этих врат,
Убоявшися, как и досель, преград,
Не пройдешь ты сам…” И стал я в колебании.
Тут следящие за мной на расстоянии
Подошли ко мне, овеяв, озарив,
Понесли… И веток колющий извив
Ощутил уж я у сердца и вкруг темени,
Как по розово-терновой гуще, темени
Что-то молоньей блеснуло… И тотчас
Вход скрывающая чаща расплелась.
То Архангел отразил ворота в зеркале, —
И от сил ли, в нем таящихся, от сверка ли
Те разъялися… И розановый сад,
Вдвое розовый, затем что был закат,
Ослепил меня, как свет сокровищ исканных…
“А сия обитель – правды ради Изгнанных,
Как и тех, что пострадали за Христа…” —
Тихо вымолвил Вожатый… И туда
Мы проникнули. Огонь и благовоние…
Всюду, яхонтовей зорь и солнц червоннее,
Завивающихся розанов шатры,
Расстилающихся розанов ковры…
А меж ними – птицы, сущие лишь в рае, чай, —
Воскресающие, в пламени сгораючи.
И, подобный им, развитый в пламена,
Дивный куст… “Неопалима Купина”, —
Молвил Старец, проходя и поклонясь ему.
На него глядя, последовал и я сему.
Были, кроме роз, растущих из земли,
И такие тут, что в воздухе росли
Иль летали в нем, кропя росой духмяною, —
И не знал, когда дивиться перестану, я…
Но по времени, хоть и смятенен весь,
Стал я видеть обитающих здесь.
Их довольно было, отче, но не множество,
Облеченных безо всякого роскошества
Голубой сорочкой длинной, но с каймой,
Богородицей расшитою самой!
Старцы с свитками, раскрытым или свернутым,
Любовались небом пламенным задернутым,
Восхищались чудесами, что сбылись,
И шепталися о новых, что ждались…
То пророки были. Строгие, очитые…
Девы, юноши, подняв чела, увитые
Огневым вьюном, к румяным небесам,
Застывали в сладком слушании… Там
Стая ангелов с серебряными лирами
Разливалася вечерними стихирами…
Три души сошлись у вечных часов,
Бывших тут заместо солнечных… Без слов
Улыбались две с забвенною беспечностью.
Третья ж вымолвила: “Что часы пред Вечностью?
Что страданья пред восторгом, что нам дан?!”
И сказал Вожатый мне: “То – Севастьян,
Что приял мученье лютое и длинное.
А вон те – Варвара, друг, с Екатериною”.
Две души, склонясь, глядели в глубь зеркал
Чудных, отче, где не облик их вставал,
Но весь мир – моря и земли с каждой малостью.
“Как хворает та жена! – сказала с жалостью
Дева первая: – Сойду-ка ей помочь”.
А вторая с ликованьем: “Эта ж в ночь
Будет к постригу с молитвою готовиться, —
Встану ж я у ней, бессонной, в изголовьице!..”
Зрел средь нескольких, гулявших в густоте,
И двух наших я, замученных в Орде.
Но про всё, что в этой розовой обители
Изумленные глаза мои увидели, —
Перескажешь ли?!. Идя всё глубже в сад,
Мы в его другую часть без всех преград
Вышли. Дивная поляна с дивным деревом…
Люди! Как судить о виде его, мере вам?
Из небес растет лазорев ствол его,
А листьё и ветвье, зорьно-розово,
Вьется вниз и над вселенной простирается…
А в том месте, где то древо расширяется,
Плод один лишь, но громаднейший, висит,
Словно жемчуг, розо-матов и раскрыт, —
И стекают белый сок с румяным семенем
По ветвям, не исчерпаемые временем…
Два колодезя стоят в его тени,
Теми токами по край полны они,
И вода в одном прозрачная, замершая, —
В ней лицо твое бледнеет, как умершее,
А в другом – ала, бурлива, как вино, —
В ней лицо твое, как в детстве, румяно.
Близ – черпак из липы, в золото оправленный,
Возле первого же – ковш из меди травленной.
Мне ж, отец, хотелось пить невперенос.
Ковш схватил, черпнул, к устам уж я поднес,
Как его рука Вожатого вдруг выбила.
“Неразумнейшее чадо! Если б выпило,
Вмиг бы умерло без покаянья ты…
Ибо этот кладезь – Мертвой Воды”.
И качал главою Старец укоризненно…
Точно, чувствую, язык мой как безжизненный:
Только капелька попала на него,
Но на время онемел я от того.
А Вожатый пояснил мне непонятное:
“Знай, пред нами – Древо Жизни благодатное.
Но для вечного в Боге бытия
Должно пить вам горечь смертного питья.
Оттого – мертвящий сок с живящим семенем
В этом древе… Но не будет так со временем.
Ведь с Живой Водою кладезь тож для вас”.
Нем, внимал я и взирал… И в третий раз
Увидал я здесь дитя, в мир не рожденное,
Даровать бессмертье людям обреченное.
Возле дерева дремала она,
Внука Евина… А дивная жена,
Огнекрылая и огненноочитая,
Простираючи над ней крыла раскрытые,
Ей шептала что-то, видимо, уча.
Вновь я узрел здесь и чудного врача,
Что трудился в граде кротких… Тож заботяся,
Набирал воды живой он из колодезя
В малый, круглый, переливный сосуд,
Шару мыльному подобный… И тут
Обратиться захотел к нему я, думая,
Что излечит той водой он немоту мою, —
Но сказал мне Сердцевед мой: “Скорбь таи,
В должный срок уста отверзятся твои…
Глянь – София свет-Премудрость там, близ крестницы.
Распрекрасна как! И тут же боговестницы,
Ныне – спутницы твои… Утешься, друг!” —
И увидел, наконец, я этих Двух,
Бывших с неких пор на всех путях, мной иденных.
Ах!.. То были, отче, старшие из виденных
Мною в белом царстве трех отроковиц —
С парой крыл у стоп и в звездах средь косиц.
И до слез меня наш путь совместный радовал,
Хоть зачем он, почему, – я не угадывал…
Только меньшенькая, с сердцем в огне,
Не была средь них… И стало грустно мне.
Но, пока стоял и в грусти, и в восторге я,
Вдруг заслышалось: “Дороженьку Георгию!”
И примчал на белооблачном коне,
Трисиянен в сребросолнечной броне,
Ясен-юныш… И стеклись все души, слушая.
Был же глас его точь-в-точь свирель пастушая:
“Райски души! Днесь, все мытарства сверша,
В рай наш просится новая душа.
Собирайтесь же на Суд Господень праведный
И молите дати ей удел ваш завидный”.
Повещать другие царства скрылся он…
Мне же вздумалось: сегодня сорок дён,
Ровно сорок – страшной смерти Серафиминой!
Нова душенька… Да не она ль – то, именно?!
В миг тот двинулся Вожатый. Я за ним.
Он же, видя, как я духом томим:
“Те, что видел здесь ты, лучшие меж лучшими…
За Христа в миру гонимы были, мучимы…
И за то им царство ближнее далось,
Царство алое, как кровь их, Царство Роз…
Близ них – Свет светов и серафим Славнейшая.
Да, их многа мзда…” А я… Терзался злейше я! —
Тех замучивали меч, и хлад, и пыл…
Я же сам замучил… жег, язвил, убил.
Люба белая!.. Где скрылась, где девалась ты?..
И сгорало, исходило сердце в жалости…
Вдруг летучий розан пал на грудь мою,
И услышал я, как слабый вздох: “В раю!..”
Ожил, отче, я… И шел, ведом отечески,
Я отсель, впервой любя по-человечески.
 
 
Ныне был наш путь всё вверх, в синейшей мгле,
И как будто бы, отец, не по земле:
Ни о камень, ни о травку не кололася
Уж стопа моя… И вдруг три девьих голоса
Где-то песней залилися… донеслись…
Глянул прямо я, направо, влево, ввысь
И назад взглянул… И увидал тогда-то я,
Что уж Трое – звездоносная, крылатая
И… и Кто-то, зарный дух иль розан-ал,
Вслед несутся… Кто тот Третий – я уж знал.
Но откуда песнь, – искал глазами снова я, —
И предстали вдруг врата мне бирюзовые,
Что распахнуты стояли совсем,
А за ними… Если б не был я уж нем,
Я бы, отче, онемел от восхищения. —
Дворик храмовых светлее и священнее
В незабудковой сплошной голубизне
Снизу, сбоку, на оградной стене.
Посреди же – терем в чуднейшем узорочье:
Над оконницами – сизы крылья горличьи,
Куполок эмали синей над крыльцом,
Над коньком же – звездь сапфирная венцом.
До того там было чисто, до того ясно,
Что вступить туда мне, отче, было боязно…
И покудова я, став у врат, робел,
Разгадал я тех, кто сладостно так пел.
Три их было… Полуптицы, полудевицы,
Разубравшиеся, словно королевицы —
Косы в бисере, под жемчугом лоб,
Но пернаты, лапы птичьи вместо стоп:
В черных косах и крылах – с крылечка клонится,
В русых косах, в сизых крыльях – над оконницей,
В злате ж кос и крыл – над крышею, средь звезд.
“Птицы Сирин, Гамаюн и Алконост”, —
Рек Вожатый. Ах, как пели они, отче мой!
Всё блаженство, что лишь мыслимо, пророчимо,
Крылось в песне той, что к небу неслась.
Томен был, как у голубки, первой глас,
У второй, как соловья, полн звонкой прелести,
А у третьей, как у жаворонка, трелистый.
Всё забыл я… Но сказал мне Старец: “Внидь!”
И вошел я, взор клоня, боясь ступить.
“Это – Девич-двор и терем-Богородичен.
Здесь ты узришь, сыне, райского привода чин”, —
Старец мне. И вспыхнул я и встрепетал…
Страж от розовых ворот и тут встречал,
Но не с зеркалом уж был он – с ветвью криновой.
Ангел зорящий стелил ковер малиновый,
Ангел ветрящий вносил хрустальный трон,
Дух седьмых небес – был многоокий он —
Золоты-весы с сапфировыми чашами.
“Ознакомишься с обычаями нашими…
В некий день сие понадобится, друг!” —
Шутит Старец, разъясняя всё мне… Вдруг
Растворилась дверь таиннейшего терема, —
И меж той женою с огненными перьями,
Что уж зрел я, и другою – не в крылах,
Но от финистов, сидящих на плечах,
Окрыленною казавшейся, – спустилась к нам
С несказаннейше-прекрасным, ясным, милостным
Ликом Дева ли, Жена ли – кто б спознал?
И в земном поклоне, грешный, я пал…
Поднялся, гляжу – кругом нас, неисчислимы,
С быстротою объявившися немыслимой,
Души райские стоят все до одной,
И вмещает двор их малый теремной.
“Знаешь, Кто Сия между Анастасиею —
Воскресеньем и Премудростью – Софиею? —
Шепот старчий возле уха моего: —
Это – Матерь Бога Слова самого!”
И покинул тут меня Сопровождающий.
А Она!.. Уста как розан несвядающий,
Взор голубящ, голубеющ – неба клок!
И убрус, как небо, голуб и глубок —
Над косой Ее лучащейся, расчесанной…
И одежда как невянущие розаны!..
Опахалом к ней склонялись перья крыл,
Преклонясь, цветком Архангел Ей кадил,
Славу пели трое птиц – красавиц – песенниц,
Но умолкли… И воззрились вглубь небес они…
Цепенея, ник в наставшей я тиши.
Сколько душ было! И как бы – ни души…
Вдруг по выси гром промчал могучим ропотом,
И, сверкая золотым колесным ободом,
Прокатилась колесница без коней,
И глубокий грозный старец, стоя в ней
(В нем, отец, признал тотчас Илью-пророка я),
В высь копье воздел, ее слегка им трогая.
Распахнулась та, как синий шатер,
Звездна лествица спустилась к нам во двор,
Потянулись духи лентою развитою, —
Всю ту лествицу обстали светлой свитою…
И сперва по ней стремительно прошел
Муж пречудный, как огромный орел,
В шкуре овчей, в кудрях черных… У предплечия —
Крылья пламенные… В нем узнал Предтечу я…
А вослед ему, неспешно и легко,
Как приявшее образ облачко,
Шел улыбчивейший Некто и загадочный
Во кудрях, волной текущих златопрядочной…
Словно агнец-бел, спускающийся с гор,
Он вступил в льняном хитонце во двор.
Пали в ноги все – ударили челом Ему,
Всех приветил Он по-райски, по-знакомому
А как встал с колен я, – узренный вблизи,
Лик Его меня прельстил и поразил:
Столько было в нем красы и силы внутренней.
Но опущены младенца целомудренней
Были веки, как два белых лепестка, —
И не видел я очей Его пока.
Уж как сядет Он на трон, как облокотится, —
И встает за Ним всех ближе Богородица,
А Иван-Креститель с правой руки,
С левой – Старец, мой Вожатый благий…
И лишь тут, где незабвенность бирюзовая,
Вспомнил лик… Узнал Ивана-Богослова я!
Вот точь-в-точь, как на иконке твоей, —
Орлеокий и поток седых кудрей…
Да и понял, почему досель Он вел меня —
Душегуба, святотатца – Красно-Полымя —
Царством Божиим… Казал, учил о нем
Мой же Ангел!.. Да… И вот я – пред Христом.
А кругом Него – пророки и святители,
Тут же – мученики… Дальше – по обители,
Но иные – по заслугам, по любви.
Лики Веры, Надежды и Любви
Улыбались меж Его пресветлых рученек,
За плечом Его стоял Егорий-мученик,
Близ Премудрости. У ноженек, что снег, —
Муроносица и Божий человек…
А на кровле теремной меж дево-птицами
И уж знаемыми мною ангелицами
Все Архангелы, кроме одного, —
Крыльев радуга и ликов торжество!..
Вот средь них крыла златистые имеющий
Вострубил в трубу и замер вновь немеюще…
И предстали, отче, трое пред Царем.
Оказались два: тот – райским вратарем,
Тот – Архангелом седьмым, по душу посланным,
Только третий на ковре багряном постланном,
Что стоял, расширя очи и дрожа,
Мне неведомым казался… “Се – душа, —
Рек вратарь седой, – что уж прошла мытарствия…
Ныне, Господи, в Твое стучится Царствие!
Отворю ли ей? Суди и укажи”.
И увидел тут я, глянув в лик души,
Очи, ярче свеч, тоскою полны смертною…
Судия ж Прекрасный с жалостью безмерною
Пригорюнился, чело на длань сложа.
Рек Архангел краснокрылый: “Се – душа,
Что уж сорок дней рассталась с плотью бренною…
Изгоню ли ее, Господи, в геенну я?
Вот дела ее. Суди и разреши”.
Подал свитки он. Я ж, глянув в лик души,
Белизну снегов узрел сквозь желть смертельную…
Судия ж Прекрасный с лаской беспредельною
Улыбнулся, свитком принятым шурша.
Молкли все… И содрогалася душа…
И узнал в ней вдруг, отец мой, Серафиму я!
Пали свитка два, закатом розовимые,
В две сапфировые чаши весов,
Миг один протек, ужасней всех часов, —
И качнулось коромысло нелукавое:
Перевесила намного чаша правая…
Подался вперед я, радостно дыша…
Уж как глянет ныне в мой лик душа,
Да как слабым голоском возговорит она:
“Вот еще один неписанный, несчитанный
Грех мой, Господи!.. Разбойник, ворог Твой
В смертный час вдруг пожалелся крепко мной…”
И впервой поднялись веки лепестковые,
И разлились окияны васильковые
Из благих нечеловечески глаз,
И раздался глас, златой, как хлебный клас:
“Не разбойника ль возвел в раи из бездны я?!
Подойди ко Мне, млада-душа любезная!”
И приблизилась дрожащая душа,
Накрест руки на груди своей сложа…
И давал Он поцелуй ей свой божественный,
И вставал с хрустальна креслица торжественно,
И велительно по-царски говорил:
“Петр-Апостол и Архангел-Михаил!
Вы берите душу чистую за рученьки.
Вы ведите-ка ее по снежной тученьке
В Царство Белое, достойное ее,
Чтобы зреть ей без конца Лицо Мое”.
Рассиялася душа тут Серафимина,
Море счастия объяло и любви меня,
Ликовало всё со мной и надо мной, —
Души двинулись – и все до одной
Ликование сестрице новой роздали,
В облаках же, кругом сидючи, апостолы
С чином ангельским поздравили ее,
Сами ж ангелы ей райское житье
Прославляли, рея, трубами и бубнами,
А с седьмых небес усилиями купными
Лев, орел, крылатый юныш и телец
Ей спущали золот-лучен венец,
Херувимы-серафимы жгли светильники,
Рассыпали звездь, как цветы-молодильники,
Но внезапно лик укрыли под крыло…
Синь прорезал Низлетающий бело,
Синь потряс Грядущий в громах и блистании.
И упал я ниц без зренья, без дыхания…
 
 
Вновь очнулся я у врат золотых,
Кем-то вынесен, дремотен, немо-тих…
И с тех пор преобразился свыше меры я —
Во Христа-Царя, в раи Его я верую,
Ибо сам их зрел меж двух весенних зорь,
Отче, отче мой! Сколь чуден их лазорь!..»
 
 
И умолк Иван прозваньем Красно-Полымя.
Лишь баюкала кукушка по-над долами,
Лишь покачивалась с пеньем зыбка волн…
И сказал монашек, думы вельей полн:
«Знать, должно, чтоб ты пути сии проследовал,
Знать, должно, чтоб ты о рае мне поведывал…
Дивен, сыне, во святых Его Бог».
А Иван вдруг на сыру-землю прилег,
Как дитятя изусталое на пелены, —
Бледен мертвенно, лишь очи жарко-зелены…
«Мне б спокаятся…» – чуть слышно молвил он.
И сказал монашек, мал, но умудрен:
«Знать, должно, чтобы тебя я исповедовал,
Я, который, сыне, мира и не ведывал».
И холщовую простер епитрахиль…
И слыхали только он да травы, мхи ль
То, что молвилось ему лихим разбойником…
А снялась епитрахиль – и упокойником,
Тихим, светлостным, под нею тот лежал.
И трудиться стал монашек, стар и мал,
Обмываючи Ивана тело белое,
И приметил вскоре он, то дело делая,
Раны чудные на хладном теле том:
Шеи около – багряным крестом,
Да на правом локте – якорем алеющим,
Да на левой груди – сердцем ярко-рдеющим…
«Дар от Веры, Надежды и Любви, —
Прошептал он… – Чудны, Бог, дела Твои!»
 
 
Ой, и радостно ж в погоду Море Белое,
Как ново-вино, в раю самом доспелое!
За волной волна играет, как гусляр,
Как у праведниц, белы крыла гагар…
В эту пору над могилой середь острова
Виден крест березника сребристо-пестрого.
 
Январь – июнь 1922 г.
София