Za darmo

СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

.... Итак, милейший Рейхель, вот вам поклон и поцелуй от Бакунина – я получил от него письмо из Калифорнии от 15 октября. Он посылает вам дружеский привет. Это Амур его спас.

… от 15 октября. Не правда ли, милейший Тхоржецкий, что человек, положивший начало в 1847 году объединению независимых русских с польскими патриотами, этот человек, приговоренный к казни королем Саксонским, погребенный с 1849 года в казематах Шлиссельбурга, в пустынях Сибири, этот человек, затерянный, безвестный, мертвый человек – Михаил Бакунин – является свободный, живой, исполненный сил, с другого берега Тихого океана, приветствуя зарю польской независимости и русской свободы.

И далее, далее.

Написав еще с десяток подобных писем, Александр Иванович отложил перо. Они сидели в его кабинете вдвоем с Огаревым над свежим оттиском одной из статьи для "Колокола".

– А что ты на это скажешь, Ник? Каков-то он сейчас, наш беспокойный соотечественник? По-прежнему ли с минуту на минуту ждет революцию, чтобы все опрокинуть вверх дном?

Герцен вздохнул и просто, по-домашнему посмотрел на друга, опершись локтями на колени. Он был уже седоват, полноват, страдал диабетом и печенью, но духом был весел и силен.

– Между нами говоря, я опасаюсь его приезда. Как бы он не разрушил ту хрупкую удачу, что сопутствует нашей типографии и не помешал бы "Колоколу".

Огарев со вздохом покивал головой.

– Он ведь не будет жить в этом доме?

– Нет, разумеется. Но где-то поблизости. Тургенев написал, что готов платить ему 1500 рублей серебром в год. Я считаю, что русские должны ему собирать на самое необходимое, например, 3500 франков в год. Ну и будем их собирать. Да твои 500 франков. За глаза довольно.

Огарев согласно кивал.

– Надо дать знать братьям Бакуниным, чтобы выслали деньги в Лондон или Париж на имя И.С. Тургенева. Но если сам Иван хочет заплатить ему за полстолетия вперед, то этого будет мало – ни вперед, ни назад платить не надобно, а в настоящее.

– Боткин тоже.

Герцен прошелся по кабинету, отворил дверь на балкон, через минуту закрыл его, впустив зимний, по-лондонски влажный воздух.

– Да. Пусть знают, что они любят послать, а я люблю получить. А то все один я оплачиваю, как король. Но главное, пусть тут же садится за "Автобиографию", предложения сыплются со всех сторон, тут пахнет нешуточными капиталами. Два смертных приговора, семь лет царской тюрьмы, побег из Сибири, да какой! – ни одному Вальтеру Скотту не снились такие приключения!

Приятели улыбнулись.

– Надобно сразу усадить его за письменный стол. Обеспечить себя в этом мире непросто, но это залог личной свободы и порядочной работы.

… А вот и наш герой, прямо с парохода. Огромный, толстый, беззубый, но по-прежнему ясноглазый и звонкий, как серебряная гора.

– С Новым Годом! С приездом! С благополучным возвращением в мир действующих и думающих!

– Как положение? – был его первый вопрос после объятий и поцелуев.

– В Польше только демонстрации.

– А в Италии?

– Тихо.

–А в Австрии?

– Тихо.

– Ну, а в Турции?!

– Везде тихо, и ничего даже не предвидится.

Великан Бакунин растерялся.

– Что же мне делать? Неужели ехать куда-нибудь в Персию и там подымать дело? Без дела я сидеть не могу. А Славянская федерация? А революция в России?

– Какая революция?

– Как это какая? Вот тебе и раз! Крестьян освободили без земли, они думают, что есть другая воля, но господа ее прячут. Даже поэты вопят.

Народ освобожден,

Но счастлив ли народ?

– Вы, "Колокол", должны все знать! Вы позвали интеллигенцию "В народ!" Вот в 1863 году, когда истечет срок "временно-обязанных", она и начнется, крестьянская революция. Бунт!! Бессмысленный и беспощадный.

Герцен внимательно смотрел на него. Мишель рассмеялся.

– Что смотришь, как на воскресшего из мертвых? Я ли был худо похоронен? И вот я здесь, среди вас, и не отказался бы закусить, между прочим!

– Накрытый стол ждет тебя, Мишель. Потом пойдешь отдыхать. Для тебя мы сняли милую квартирку в ста метрах от нашего дома. Вели отнести туда твой багаж.

– Мой… багаж?! – расхохотался Бакунин, разводя толстыми руками. – Все мое ношу с собой.

– Тогда за стол.

За обедом собралось человек двенадцать. Совсем взрослый молодой человек Саша Герцен, студент университета в Лозанне, внимательно смотрел на легендарного Бакунина, которому его отец посвятил благородно-возвышенные строки в первых же номерах своих изданий.

Были другие дети.

Тата, Оля и малышка Лиза Огарева, девочка с огромными чистыми голубыми глазами. Был сам Огарев, его жена Наталья, и человек семь гостей, среди которых выделялся подвижный и нервный Сергей Кельсиев. Он был из "некрасовцев", христианской несогласной общины, ушедшей в Турцию, обладал неспокойным и переменчивым характером, брался за тысячу дел, жил между удачами и неудачами.

Он слушал Бакунина с неистовым интересом, но был критичен и въедлив. Гигантский аппетит Бакунина, его пот и громкий звонкий голос раздражали его.

Конечно, разговором свободно и властительно занимал собравшихся Бакунин. Речь его, слегка шепелявая от отсутствия передних зубов, текла завлекательно и вольно, картины из пережитого впечатляюще вставали перед слушателями.

– Немедленно садись за "Мемуары", Мишель. Мы сами их распечатаем, переведем на все языки. Брось все и пиши.

– Да, да, Герцен, ты прав. Надо работать! Но я привык писать на злобу дня, о себе писать противно. Уфф… наконец-то труд обеда окончен и настала воистину божественная минута!

Он достал огромную трубку и задымил, как пароход.

– На террасу, на террасу, – увлек его Герцен в дверь, открытую на свежий январский новогодний денек, похожий на русский март. – Как тебе наши морозы, сибиряк?

С первых же дней Бакунин развил бешеную деятельность.

Письма, гонцы, приезжие, командировки его "бойцов" в разные части света, статьи в "Колоколе", в немецких, французских, славянских изданиях замелькали по всей Европе, заполняли все его внимание время. Сербы, хорваты, поляки толпились у него во все сутки, и когда горничная с застывшей бессонницей в глазах убирала пятую за ночь пепельницу, и приносила десятки стаканов чая и груду сахара, это считалось обычным делом.

По пятнадцать-двадцать писем, целые тетради, словно в юности, писал он за один день.

Ушло письмо и жене в далекий Иркутск.

"Мой милый неоценимый друг! Я жду тебя, Антони. Не задумывайся, друг, не медли. Мы скоро, пожалуй, еще в сентябре, будем вместе. Я буду счастлив. Сердце мое по тебе умерло. Я днем и ночью вижу только тебя. Лишь только ты приедешь, мы с тобой поедем в Италию".

В других своих посланиях он требовал решительных действий, готовый сам встать впереди всех, и словно в юности, кричал, бранился, хохотал, шутил, был обаятелен и непереносим, мудрый, наивный, прозорливый и простодушный.

– Ах, Александр Иванович, – вздохнул один из гостей Герцена, когда кто-то пожаловался на непоследовательность Мишеля, – что же вы хотите? Это же "большая Лиза".

"Большая Лиза". Прозвище приросло к Бакунину.

– Скажи, Мишель, не осталось ли у тебя связей в России, чтобы вернее наладить там нашу пропаганду? – спросил однажды Огарев.

– Только жена. Я жду ее приезда. Вы все должны мне помогать в этом, тот, кто этому противен, будет врагом моим навеки! – глаза его бешено сверкнули.

– Ты хочешь, чтобы она приехала сюда сейчас? Это безумие. Ты сам еще не укрепился! Кто должен хлопотать о деньгах, о паспорте, визе?

– Тогда я ее выкраду! Родная любовь! Выкраду, выкраду! Ты понимаешь ли, Огарев, что такое любовь?

Как ни удивительно, но Антония Бакунина уже начала путь в Европу. Детская уверенность Мишеля в том, что жизнь есть нечто само собой разумеющееся, и вовсе не дается трудом рук своих, которую подметил в нем еще Руге, раз за разом, "по возможности", оправдывала себя в его судьбе!

Земляк Антонии польский генерал Кукель выправил ей все бумаги и заплатил из казны долги ее мужа, те самые, что тот набрал, чтобы добежать до самого Лондона.

Что поднялось тогда в Иркутске! Едва разнеслась весть о побеге, обманутые купцы, словно волки, набросились на молодую женщину, и генерал счел своим долгом вступиться. Но путь был слишком не близок, впереди лежали обе столицы и Премухино.

Зато приближался 1863 год.

– Что нам делать без связей с Россией? Может быть, попробовать через священников? Они люди умные, осторожные, – настаивал Огарев.

Герцен согласился с ним без воодушевления. Он помнил этих людей и их отстраненность от мирского богопротивного дела.

– Мишель! – обратился он. – Здесь в Лондоне остановилось подворье архипастыря о. Пафнутия Коломенского. Сходи, поговори осторожненько. Возможно ли нашим людям останавливаться в гостинице подворья? Это было бы весьма скрытно и безопасно. Так же поговори о Кельсиеве, ему надобно архипастырское слово.

– И в самом деле, схожу с интересом, – согласился Бакунин.

Они поехали.

Кельсиев остался за воротами, чтобы быть наготове, когда позовут. Перекрестившись на изображение креста над воротами, Мишель, нагнувшись, шагнул во двор и вдруг в одном из попов узнал отца Олимия, старого знакомца еще по Пражскому восстанию. Он еще хотел употребить его тогда в дело, да руки не дошли. Ему бы промолчать в интересах своей миссии, проявить дальновидность и такт, но Мишель громко окликнул его и чуть не схватил за подрясник.

– Отец Олимий! Помнишь ли Прагу? Что же ты дремлешь? Пора за дело! – громовых голосом закричал он.

Этим он сразу насторожил тихих служителей подворья. Его повели по лестнице в строгие покои о. Пафнутия. Тяжело подымаясь по ступенькам, Бакунин вдруг запел густым басом:

– Во Иордане крещаюся тебе, Господи, …

И с хохотом переступил через порог к о. Пафнутию.

Бесцеремонное пение священного текста было воспринято как наглое кощунство. Но Бакунин не замечал ничего, видя только одного себя в этом новом для него окружении, всегда бывшем предметом его насмешек, и в эту минуту он, по обыкновению, считал именно себя интересным для всех них.

 

"Если Бог есть, значит, я – раб!". А потому никакого уважения к служителям религиозного культа!

В начале разговора он попросил разрешения курить в присутствии священнослужителя, чтобы не выходить в другую комнату.

И получил его,

– Ну, значит, благословил, благословил, Владыко, – развязно рассмеялся он.

И получил холодную отповедь.

– Иное дело терпеть непозволительный обычай, смотреть снисходительно, так как не находить в нем ереси, и другое дело – благословить…

В результате такого общения о. Пафнутий уклонился и от устроения приезжающих в гостиницу подворья, и от свидания с Кельсиевым. А вскоре издал архипастырское послание: "удалятися и бегати от злокозненных безбожников, гнездящихся в Лондоне".

Кельсиев молчал всю обратную дорогу.

Он все слышал. Оставшись с Герценом один на один, он, наконец, горячо и резко высказал все, что понял в этом человеке, "революционере с мировым именем"

– Он все загубил своей неуважительной бабьей болтовней! Разве вы не видите, Александр Иванович, что это всего лишь тупой бунтовщик, с пустотой и непониманием вопросов. Все идеи его взяты напрокат, у первого встречного, он поет со всех голосов!

– Не совсем же так, дорогой Сережа.

– Да это мешок, в который что не положишь, то и несет, только б не мешали ему рисоваться, да и не отнимали возможности составлять Бог знает с кем и Бог знает для чего разные тайные общества! "Я, говорит, опытный революционер, меня учить нечего!"– ну и, разумеется, махнешь рукой, потому что, действительно, учить-то нечему. Не доверяйте ему больших дел, Александр Иванович, пусть его руководит тайными обществами, разбалтывает их тайны, что за ним также водится. Поверьте, Александр Иванович, не к добру он здесь, помяните мое слово.

– А ты сам далеко ли собрался?

– Поеду к своим, на юг, к "некрасовцам". Прощайте, Александр Иванович! Спасибо за ласку.

– В добрый час.

"Бакунин, Бакунин" – качнул головой Герцен. Опасения его начинали сбываться. Деятельность старого друга казалась ему пустой тратой сил и средств. Суета вместо работы захватила Мишеля. "Мемуары" он так и не написал, "отяжелемши", хотя предложения сыпались со всех сторон. А деньги его фонда таяли.

– Если бы во Франции было триста Бакуниных, ею невозможно было бы управлять, – вспомнились Герцену слова Косидьера. – Попробуй -ка управься с одним Бакуниным!

Но статьи, прекрасные статьи Бакунина, обращения к армии, к молодежи, широко печатались и в "Колоколе", и отдельными брошюрами, каждая из которых расходилась среди читающей России, каждая разила правительство не в бровь, а в глаз. Ни одно произведение самого Герцена не несло в себе столь разрушительной силы.

Страшный дар – глубины человеческого духа!

– Я предлагаю тебе прогулку по дальним окрестностям, Мишель, – сказал как-то Герцен. – Коляска готова. Поедем, развеемся, не одни же дела на свете.

– Охотно, охотно.

Но и на кожаном сидении осевшей под его тяжестью рессорной коляски Бакунин продолжал "ждать революцию".

Год 1863 приближался.

– Да почему ты считаешь его губительным для самодержавия, Мишель?

– Потому, что царизм сам губит себя подавлением, а не поощрением русской жизни. Александр Второй мог бы легко освободить народ, сделаться первым русским земским Царем-Освободителем. Созвать всенародный Земской собор! Да он ведь он не пойдет на это!

– Не пойдет.

– Значит, поднимется все крестьянство. Значит, бунт! И мы должны быть готовы на это. Мы должны встать во главе его, потому что меньшинство образованного класса – это жалкие изменники, оторвавшиеся от почвы.

– Уверяю тебя и предлагаю какое угодно пари, что царь ничего не созовет – и 1863 год пройдет преувеличенно тихо.

Они уже шли по аллеям прекрасного английского парка, одного из великолепнейших, принадлежавшего старинному замку, в котором жила одинокая старуха-барыня. Со времен Елизаветы не касалась его рука человеческая; тенистый, мрачный, он рос без помехи и разрастался в своем аристократически-монастырском удалении от мира.

Было так тихо, что лани гурьбой перебегали большие аллеи, спокойно приостанавливались и беспечно нюхали воздух, приподнявши мордочку.

Ниоткуда не раздавалось ни звука.

– Смотри-ка, – Мишель потянулся огромным телом и закинул голову вверх, – словно у нас в Премухино. Так бы лег где-нибудь под дерево и представил себя лет в двенадцать Я мальчишкой часто убегал из дома, ночевал в лесу, в поле, на берегу в кустах-лопухах. Сначала бранили меня, потом привыкли.

– Или у нас в Васильевском, – мечтательно согласился Герцен, – Да… На нас, дубравных жителей, леса и деревья роднее действуют, чем горы и море.

Некоторое время они шли молча, дыша воздухом тенистых аллей. Этот парк был неблизко от их дома, но Герцен привез сюда Мишеля, чтобы тот хоть немного опомнился от подготовки нелепого восстания в России через войну с Польшей.

Они шли медленно, два немолодых русских, оба на чужбине. Герцен был уже не столь изыскан, как в давние дни сороковых годов, когда была жива Натали, единственная женщина, которую он любил; сейчас, в конце лета 1862 года ему стукнуло пятьдесят лет, широкая залысина далеко отступила от его лба, борода и усы были тронуты сединой и подстригались не слишком тщательно, но глаза по-прежнему светились умом и добродушной лаской.

Его собеседник был одет в огромного размера костюм-блузу, на львообразной голове его с широкими калмыцкими скулами живописно вились серебристые легкие кудри, также далеко открывая высокий лоб.

– Странная мысль пришла мне в голову, Мишель, – медленно говорил Александр Михайлович, помахивая тросточкой. – Заметил ли ты, что только в России можно встретить привилегированное общество и дворянство, которые стремятся к революции, не имеющее другой цели, как уничтожение их благ?

Бакунин согласно наклонил львиную голову.

– Когда-то мы говорили с моим отцом. Теми же словами.

– А вспомни нас, юных, пылких! Станкевич, Белинский, ты, ваш круг…

– И ваш с Ником, – усмехнулся Бакунин. – Сейчас бы все сравнялись годами.

– Пожалуй. Россия будущего, согласись, существовала тогда исключительно между несколькими мальчиками, только что вышедшими из детства, до того ничтожными и незаметными, несмотря на все их притязания, что им было достаточно места между ступней самодержавных ботфорт и землею. А в них было наследие 14 декабря, наследие общечеловеческой науки и родной Руси.

Бакунин усмехнулся.

– Эти мальчики не ведали, что декабристы наши желали кое-каких свершений, с чем мы в юные годы ни за что бы не согласились. Я первый презрел их и по-мальчишески поддержал Пушкина в его "Клеветникам России". Я говорю о независимости Польши.

Некоторое время они шли молча.

– У тебя прекрасная память, Мишель. Если вспомнить Южное Общество, то оно и в самом деле почему-то хотело независимости Польше. Подумай! В то время как польская шляхта была поглощена лишь мыслью о восстановлении былого Польского королевства, русские революционеры, наоборот, стремились разрушить именно свою Империю. Факт неслыханный!

Искоса взглянув на собеседника сверху вниз, Бакунин усмехнулся.

– И были правы. В России, созданной Петром Великим, все естественное извращено, все живое пожертвовано в пользу внешней государственной жизниу. Русский народ носит на своих могучих плечах неуклюжую, наскоро сколоченную бюрократией Империю. После распадения Империи останется Русский народ.

Он остро смотрел вперед.

– Если отнять у России Польшу, Литву, Белоруссию, Малороссию, Финляндию, Остзейские губернии, Грузию и Кавказ – останется именно то великорусское племя, которое готово к своей исторической жизни. Мало того, что русский народ несет на своих плечах каменный груз петровской бюрократии, он еще и кормит иноплеменных нахлебников, имя которым легион.

– Ядовитые мысли, – суховато заметил Герцен. – Я не приемлю полное распадение великой страны.

– Ты не желаешь, а вот мы пропитаем ими сначала горячую русскую молодежь, потом народ и все устои империи. Вот где горючее для взрыва! Увидишь, что начнется.

В общем, отговорить Бакунина от его затеи не удалось.

Уже осенью стал формироваться русский легион во взрывоопасной Польше, чтобы начать войну с Россией под командованием Бакунина. Главное начать, а там, в мутной водичке, можно повернуть штыки куда угодно! Уже закупалось в глубокой тайне оружие в Англии, фрахтовался пароход, лихорадочные приготовления громоздились одно на другое.

Но возможно ли такую экспедицию содержать в тайне!

Русское правительство внимательно наблюдало за операциями с самого начала. Не раз пожалел Александр ІІ минутную жалость к «молящему грешнику»!

Наконец, в феврале 1863 года пароход "Ward Jackson", полный оружия и поляков, отправился в путь по Северному морю. Бакунин встречал его в Стокгольме, собирая в Швеции средства для русского легиона, чтобы отправиться морем на помощь восставшей Варшаве.

Швеция встречала его как героя.

Теперь он был неотразим в ореоле мученика, в его честь давались банкеты, и он говорил, говорил, за столом и на площадях, был даже представлен брату короля! Русский великан-аристократ с двумя смертными приговорами, тюрьмой и побегом из Сибири стал в глазах обывателей персонажем из волшебной сказки.

– Мы, – кричал он голосом, под стать его росту и физической силе, – мы самые верные, самые горячие и самые преданные слуги царя, если он станет во главе реформ. Земский собор, избранный народом без различия сословий – вот наше требование!

И подобно Ивану Александровичу Хлестакову, покачиваясь с бокалом в руке, и вспомнив, должно быть, старого друга Прудона, произнес под восторженную овацию.

– В моей жизни нет поступка, за который мне бы пришлось краснеть!

Газеты разнесли его речь по Европе.

Попала она и в Третье Отделение. И тогда в чьей-то ехидной голове мелькнула идея напечатать брошюрой "Исповедь" Бакунина, писанную в Петропавловской крепости на монаршее имя. "Михаил Бакунин, сам себя изображающий" назывался бы этот памфлет, с приложениями клятвенных обещаний и нижайших просьб из крепости и Сибири. Это был бы конец легенды, позор на всю жизнь.

Но… Бакунину вновь везет "по возможности". Подписанная и одобренная начальством рукопись, тем не менее, ложится в стол. Третье Отделение не желает выставлять себя в смешном виде.

В отсутствие Бакунина на адрес Герцена пришло письмо, писаное шифрами. Враг всех конспироблудий, Герцен отложил его было в сторону, но Тхоржевский, случившийся тут же, сказал, что у него где-то есть бакунинская книга с "ключами".

– Тогда неси, посмотрим, что там можно прочесть?

Тот принес. Герцен с Огаревым обомлели. Они листали ее и не могли опомниться.

– Смотри, Ник, да здесь в одной книжке записаны адреса всех порядочных людей в России, с отметками и подробностями. Это же беда!

– И эта тетрадь ходит по рукам! Чему ж дивиться, что все и всё знают заранее!

– И что наши лучшие люди попадают в Третье Отделение! Вот и этом письме, заполненным этим дурацким "шифром" упомянут Налбандов и Воронов, честнейшие люди! Это означает, что над ними уже нависла опасность, ее не упредишь!

Герцен был прав в своих выводах и предчувствиях. Морская "военная" экспедиция оказалась жуткой трагедией, даже не начавшись. Ни один шведский порт не принял судно с оружием. Все всё знали и не захотели ссорится с Россией. На море разразилась буря. В переполненной лодке при перегрузке с парохода оказалась течь. Лодка затонула. В ледяной воде погибли люди. Вся многошумная деятельность лопнула как кровавый пузырь.

Бакунин поспешил было в Лондон под крылышко Герцена.

Однако. Александр Иванович был слишком рассержен. Не в последнюю очередь его потрясло письмо Мишеля, написанное тем во время обеда под горячую руку из Швеции, "между супом и рыбою", в котором он во всем случившемся обвинил Сашу, сына Герцена, также бывшего в Швеции, да в таких скотских выражениях, каких Герцен вообще не читывал!

И тем не менее, Бакунин поднял грандиозный скандал!

– Вы, – кричал он, – вы видели, что не будет удачи, что пароход не впустят ни в один порт и молчали! Вы послали меня в Стокгольм, мне пятьдесят лет, я вам не мальчишка на побегушках! Вы знали, что польское дело было устроено плохо, но что я всегда в первых рядах, и видели, и не остановили! Никто даже слова не сказал. Я бы опомнился! Не дурак же…

Герцен поднялся из-за стола, встал напротив стула Бакунина, почти вровень.

– Ты велик ростом, ругаешься, шумишь – вот почему тебе в глаза никто и не говорит. Ты упрекаешь, что мы видели и не остановили. Ты, брат, стихия, лава, солому ломишь, как тебя остановить? Польское дело – не наше дело, и ты себя доконал им.

 

– То, что случилось, ужасная трагедия, людей уже не вернешь, Мишель, – тихо сказал Огарев. – Над ними склоняют головы и воздают почести павшим. Мир их именам. Неудачи, увы, бывают. Но нас ужаснули даже не обвинения Саши, не пустота, ненужность и призрачность всех твоих переговоров, сближений, отдалений, объяснений. Мастерски составленные тобой характеристики идут в любой роман, это было бы хорошо, если бы ты имел художественную цель…

– … но ты воображаешь, что это "дело"! – Герцен стал ходить по кабинету. – Я скажу тебе сейчас в глаза все, что никто, кроме нас, не говорил и не скажет тебе. Это будет неприятно, но приготовься. Мы обязаны это сделать.

Злой и настороженный, Бакунин величественно прислонился к косяку двери, открытой на террасу, и закурил.

– Правду от друзей я готов принять любую и всегда.

– Тогда слушай наши заключения.

Герцен помолчал, нахмурился и вздохнул.

– Мы тебя знаем уже двадцать лет. Оторванный от жизни, брошенный с молодых лет в немецкий идеализм, из которого время сделало видимость реалистического воззрения, ты не знал России ни до тюрьмы, ни после Сибири. Но полный широких и страстных влечений к благородной деятельности, ты прожил до пятидесяти лет в мире призраков, студенческой распашки, великих стремлений и мелких недостатков.

Герцен помолчал, удивленный пришедшей мыслью.

– Не ты работал против прусского короля, а саксонский король и Николай – для тебя. После десятилетнего заключения ты явился тем же – теоретиком со всей неопределенностью, болтуном, неряшливым в финансах, с долею тихенького, но упорного эпикуреизма и с чесоткой революционной деятельности, которой не достает революции. Болтовней ты погубил не одного Налбандова и Воронова.

– Кроме того, Мишель, – вступил Огарев, – Ты хочешь, чтобы все было сейчас, поскорей, производишь суматоху, всех срываешь в невесть какую тревогу. Надо либо "дело" делать, либо спокойненько ничего не делать. Твои шумы и метания наделали слишком много ошибок.

Огарев покачал головой, прикрыв ладонями щеки.

– Ты во главе зла, Мишель, это ужасно, но ты во главе зла.

Бакунин не произнес ни слова. Буря вскипала и опадала в нем, он шумно дышал, но молчал, набычившись, наклонив тяжелую голову.

Герцен перевел дух и перешел к заключению, к тому, о чем они давно решили с Огаревым.

– Жаль, что ты не написал "Мемуаров", Мишель. Они принесли бы тебе состояние, и всем было бы легче. Но для тебя это не "дело"!

– А для кого написал бы я их? Сейчас все народы потеряли инстинкт революции, – огрызнулся Бакунин. – Они слишком довольны своим положением, боязнь потерять то, что они имеют, делают их смирными и пассивными. Я бы хотел написать этику, основанную на принципах коллективизма, без философских и религиозных фраз.

Все помолчали.

– В общем, Мишель, мы должны тебе сказать… Живи, как знаешь. И попросили бы тебя уехать в Париж. Кое-какой пенсион ты еще будешь там иметь из фонда, но деньги почти ушли, ты бросался ими без всякого учета, словно пустыми бумажками.

Бакунин удивленно посмотрел на обоих проникновенными чистыми голубыми глазами и дурашливо помотал головой.

– Опять я круглый дурак перед вами. Простите меня, друзья. Я высоко ставлю вас над собою. Зачем мне уезжать в Париж?

Но Александр Иванович был неумолим. Поднадоел им Бакунин своей шумной бестолковщиной и сплетнями, которыми никогда не гнушался ни на чей счет, но удивлялся, когда на него обижались.

А на него обиделись.

Потому что для сплетен и вкусных слушков, кои он так обожал, пищи было хоть отбавляй.

Отношения в лондонском доме, при всей благородной и преданной совместной работе двух старых друзей, были сложны и покрыты душевными рубцами. К приезду Огарева с женой в 1856 году в Лондон Александр Герцен, мужчина в расцвете лет, вдовел уже пятый год.

"Ищите женщину! – вздохнули бы французы, увидев грустные глаза поэта Огарева менее чем через год их жизни в особняке. Да, все верно. Маленькая Лиза Огарева, родившаяся через два года, была дочерью Герцена.

– Алексаннр Иуваноувич, – с английским акцентом называла отца маленькая голубоглазая Лиза.

Роман «Что делать?» Чернышевского писан не на пустом месте.

Жизнь не роман, согласитесь.

Один за другим родились еще два младенца, умершие тотчас после рождения. Каково все это! Правда, и у Николая Огарева появилась было местная гражданская жена Мери, но для тончайшей натуры поэта это было не в подъем. И, по русскому обыкновению, он потихонечку лечил свою душу маленькими горькими рюмочками, одну за другой.

И постепенно из поэта Николая Огарева превращался в добряка Агу, любившего и прощавшего всех ближних своих.

Дела Герцена с "Колоколом" тоже пошли на спад.

Авторитет самого издателя был высок, как никогда, но давние опасения приезда Бакунина сбылись, будто в дурном сне. Издав чужие "польские" звуки, "Колокол" удивил своих поклонников и стал неуклонно терять подписчиков.

Тяжела рука Михаилова.

Бакунин уехал.

Теперь областью его интересов стала Италия и весь юг Европы, народы которых нравились ему темпераментом и склонностью к уличным вспышкам и потасовкам. Здесь "его бешеная энергия и дикий взгляд" оказались как раз впору, здесь дела его пошли в гору.

К тому же приехала Антония.

Одним добрым утром она очутилась по ошибке в Париже у Ивана Тургенева. Он, не зная адреса ее сбежавшего из Лондона супруга, пристроил ее куда-то на короткое время, но вскоре получил от Бакунина громовую телеграмму:

– Жена-то моя!

Супруги встретились в итальянской Швейцарии.

С самыми радужными надеждами вошла молодая женщина в свою новую жизнь. Увидела тесноту и многолюдие, горы табака на подобие фуражу на столе, грязные стаканы под столом, убогость, бедность и считанные монетки в кармане, все поняла и беспомощно оглянулась по сторонам. Карло Гамбуцци итальянский адвокат, стал ее утешителем.

…Карло Гамбуцци, один из главных в команде Бакунина, бледный, в черном костюме, сжался в храме у решетки исповедальни. По другую сторону виднелось лицо пастора.

– Грешен, святой отец. Состою в связи с женой моего лучшего наставника. Она ждет ребенка. И хотела бы развестись, а я жениться.

Ответ пастора гласил.

– Рожденные дети остаются в семье. Тебе епитимья: семидневный пост на хлебе и воде, милостыня и молитва.

Антония разливала кофе. Сама его уже не пила.

– Я вас покину. Распорядиться, – особенным голосом произнесла она, и вышла.

Бакунин пронзительно взглянул на Гамбуцци.

– Ну?

– Вы догадались, Мишель.

– Ну?

Гамбуцци решительно выпрямился.

– Мишель… пора объясниться. Я – адвокат с хорошей клиентурой. Я готов. Развод, полное обеспечение. Но пастор не допускает развода. Все дети будут жить с Вами и носить вашу фамилию.

Бакунин широко раскрыл глаза, смех сотрясал его.

– Ха-ха-ха! Все котята будут Бакунины? Хо-хо-хо! Мне, как никому, ведомо благо большой семьи. Прощай, тягость одиночества!

Потрясенный Гамбуцци не находил слов.

– Вы… Вы бесконечно выше обстоятельств, маэстро! Я обожаю Вас!

Сам Бакунин детей не имел и иметь не мог.

Со стороны казалось, что к молодой жене он относился как к дочери, любовался ею с теплым сердцем, как любуются на очаровательную домашнюю кошечку с ее милыми котятами, к которым не имеют никакого отношения. Во всяком случае, никаких ссор с милой Антосей никогда замечено не было.

Вот ведь как сумел вывернуться!

В отличие от Огарева, в точно таком же "треугольнике", и даже "приобрел", не теряя лица, благодушия и благоразумия. "Воплощенная мощь духа" несла его вперед, над мелочами и неприятностями быта.

Идея панславизма была оставлена.

Подымающаяся сила европейского пролетариата обратила на себя его внимание.

Анархию, безгосударственность, полную свободу личности провозгласил он на своих знаменах. Прудона, властителя анархизма в глазах Европы, Мишель считал своим учеником и со смехом отмечал свои идеи в его сочинениях. Сам он писал почти беспрерывно, голова работала словно вулкан, извергавший хулу и проклятия существующему миропорядку.

Опасные и прекрасные статьи его, воззвания к русской армии, молодежи, студенчеству словно выстреливались из-под его пера. Это было посильнее самого Герцена с его устаревающим "Колоколом".