Za darmo

Полное собрание сочинений. Том 4. Утро помещика

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

XX.

В небольшой комнате, которую занимал Нехлюдов, стоял старый кожаный диван, обитый медными гвоздиками; несколько таких же кресел; раскинутый старинный бостонный стол с инкрустациями, углублениями и медной оправой, на котором лежали бумаги, и старинный, желтенький, открытый английский рояль с истертыми, погнувшимися узенькими клавишами. Между окнами висело большое зеркало в старой, позолоченной резной раме. На полу, около стола, лежали кипы бумаг, книг и счетов. Вообще вся комната имела бесхарактерный и беспорядочный вид; и этот живой беспорядок составлял резкую противоположность с чопорным старинно-барским убранством других комнат большого дома. Войдя в комнату, Нехлюдов сердито бросил шляпу на стол и сел на стул, стоявший пред роялем, положив ногу на ногу и опустив голову.

– Чтò завтракать будете, ваше сиятельство? – сказала вошедшая в это время высокая, худая, сморщенная старуха, в чепце, большом платке и ситцевом платье.

Нехлюдов оглянулся на нее и помолчал немного, как будто опоминаясь.

– Нет, не хочется, няня, – сказал он, и снова задумался.

Няня сердито покачала на него головой и вздохнула:

– Эх, батюшка, Дмитрий Николаич, чтò скучаете? И не такое горе бывает, всё пройдет – ей-Богу…

– Да я и не скучаю. С чего ты взяла, матушка Маланья Финогеновна? – отвечал Нехлюдов, стараясь улыбнуться.

– Да как не скучать, разве я не вижу? – с жаром начала говорить няня: – день-деньской один-одинёшенек. И всё-то вы к сердцу принимаете, до всего сами доходите; уж и кушать почти ничего не стали. Разве это резон? Хоть бы в город поехали или к соседям, а то виданное ли дело? Ваши года молодые, так обо всем сокрушаться! Ты меня извини, батюшка, я сяду,– продолжала няня, садясь около двери: – ведь такую повадку дали, что уж никто не боится. Разве так господа делают? Ничего тут хорошего нет; только себя губишь да и народ-то бàлуется. Ведь наш народ какой: он этого не чувствует, право. Хоть бы к тётеньке поехал: она правду писала… усовещевала его няня.

Нехлюдову всё становилось грустнее и грустнее. Правая рука его, опиравшаяся на колене, вяло дотронулась до клавишей. Вышел какой-то аккорд, другой, третий… Нехлюдов подвинулся ближе, вынул из кармана другую руку и стал играть. Аккорды, которые он брал, были иногда неподготовлены, даже несовсем правильны, часто были обыкновенны до пошлости и не показывали в нем никакого музыкального таланта, но ему доставляло это занятие какое-то неопределенное, грустное наслаждение. При всяком изменении гармонии, он с замиранием сердца ожидал, чтò из него выйдет и, когда выходило чтò-то, он смутно дополнял воображением то, чего недоставало. Ему казалось, что он слышит сотни мелодий: и хор, и оркестр, сообразный с его гармонией. Главное же наслаждение доставляла ему усиленная деятельность воображения, бессвязно и отрывисто, но с поразительною ясностью представлявшего ему в это время самые разнообразные, перемешанные и нелепые образы и картины из прошедшего и будущего То представляется ему пухлая фигура Давыдки-Белого, испуганно-мигающего белыми ресницами при виде черного, жилистого кулака своей матери, его круглая спина и огромные руки, покрытые белыми волосами, одним терпением и преданностью судьбе отвечающие на истязания и лишения. То он видит бойкую, осмелившуюся на дворне кормилицу и почему-то воображает, кàк она ходит по деревням и проповедует мужикам, что от помещиков деньги прятать нужно, и он бессознательно повторяет сам себе: «дà, от помещиков деньги прятать нужно». То вдруг ему представляется русая головка его будущей жены, почему-то в слезах и в глубоком горе склоняющаяся к нему на плечо; то он видит добрые, голубые глаза Чуриса, с нежностью глядящие на единственного пузатого сынишку. Да, он в нем, кроме сына, видит помощника и спасителя. «Вот это любовь!» шепчет он. Потом вспоминает он о матери Юхванки, вспоминает о выражении терпения и всепрощения, которое, несмотря на торчащий зуб и уродливые черты, он заметил на старческом лице ее. «Должно быть, в семьдесят лет ее жизни я первый заметил это», думает он и шепчет «странно!», продолжая бессознательно перебирать клавиши и вслушиваться в звуки. Потом он живо вспоминает свое бегство с пчельника и выражение лиц Игната и Карпа, которым видимо хочется смеяться, но которые как будто не смотрят на него. Он краснеет и невольно оглядывается на няню, которая продолжает сидеть около двери и молча, пристально глядеть на него, изредка покачивая седой головой. Вот вдруг ему представляется тройка потных лошадей и красивая, сильная фигура Илюшки с светлыми кудрями, весело блестящими, узкими голубыми глазами, свежим румянцем и светлым пухом, только что начинающим покрывать его губу и подбородок. Он вспоминает, кàк боялся Илюшка, чтоб его не пустили в извоз, и кàк горячо заступался за это, любезное для него дело: и он видит серое, раннее туманное утро, подсклизлую шоссейную дорогу и длинный ряд высоко-нагруженных и покрытых рогожами троечных возов с большими черными буквами. Толстоногие, сытые кони, погрохивая бубенчиками, выгибая спину и натягивая постромки, дружно тянут в гору, напряженно цепляя длинными шипами за склизкую дорогу. Навстречу обоза, под гору, шибко бежит почта, звеня колоколами, которые отзываются далеко по крупному лесу, тянущемуся с обеих сторон дороги.

– А-а-ай! – громко ребяческим голосом кричит передовой ямщик с бляхой на поярковой шляпе, подымая кнут над головой.

У переднего колеса первого воза тяжело шагает в огромных сапогах Карп с своей рыжей бородой и угрюмым взглядом. На втором возу высовывается красивая голова Илюшки, который, под рогожей передка, славно пригрелся на зорьке. Три тройки, нагруженные чемоданами, с грохотом колес, звоном колокольчиков и криком пронеслись мимо: Илюшка снова прячет свою красивую голову под рогожу и засыпает. Вот и ясный теплый вечер. Перед усталыми, столпившимися у постоялого двора тройками, скрипят тесовые ворота, и один за другим, подпрыгивая по доске, лежащей в воротах, скрываются высокие рогожные возы, под просторными навесами. Илюшка весело здоровается с белолицой, широкогрудой хозяйкой, которая спрашивает: «Издалече ли? и много ли ужинать будут?» с удовольствием поглядывая на красивого парня своими блестящими, сладкими глазами. Вот он, убрав коней, идет в жаркую, набитую народом избу, крестится, садится за полную деревянную чашку, ведя веселую речь с хозяйкой и товарищами. А вот и ночлег его под открытым звездным небом, виднеющимся из-под навеса, на пахучем сене, около лошадей, которые, переминаясь и похрапывая, перебирают корм в деревянных яслях. Он подошел к сену, повернулся на восток и, раз тридцать сряду перекрестив свою широкую, сильную грудь и встряхнув светлыми кудрями, прочел «Отче» и раз двадцать «Господи помилуй», и, увернувшись с головой в армяк, засыпает здоровым, беззаботным сном сильного, свежего человека. И вот видит он во сне города Киев с угодниками и толпами богомольцев, Ромен с купцами и товарами, видит Одест и далекое синее море с белыми парусами, и город Царьград с золотыми домами и белогрудыми, чернобровыми турчанками, куда он летит, поднявшись на каких-то невидимых крыльях. Он свободно и легко летит всё дальше и дальше, и видит внизу золотые города, облитые ярким сияньем, и синее небо с частыми звездами, и синее море с белыми парусами – и ему сладко и весело лететь всё дальше и дальше…

«Славно!» шепчет себе Нехлюдов, и мысль: зачем он не Илюшка – тоже приходит ему.

НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ

«РОМАН РУССКОГО ПОМЕЩИКА».

I. [ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ.]

Глава 1. Обѣдня.

Съ 7 часовъ утра на ветхой колокольнѣ Николо-Кочаковскаго прихода гудѣлъ большой колоколъ. Съ 7 часовъ утра по проселочнымъ пыльнымъ дорогамъ и свѣжимъ тропинкамъ, вьющимся по долинамъ и оврагамъ, между влажными отъ росы хлѣбомъ и травою, пестрыми, веселыми толпами шелъ народъ изъ окрестныхъ деревень. Все больше бабы, дѣти и старики. Мужику Петровками и въ праздникъ нельзя дома оставить: телѣга сломалась, въ гумённикъ подпорки поставить, плетень заплести, у другаго и навозъ не довоженъ. Земляную работу грѣхъ работать, а около дома, Богъ проститъ. Дѣло мужицкое!

Кривой пономарь выпустилъ веревку изъ рукъ и сѣлъ подлѣ церкви, молча вперивъ старческій равнодушный взглядъ въ подвигавшіяся пестрыя толпы народа; отецъ Поликарпъ вышелъ изъ своего домика и, поднятіемъ шляпы отвѣчая на почтительные поклоны своихъ духовныхъ дѣтей, прошелъ въ церковь. Народъ наполнилъ церковь и паперть, пономарь пронесъ въ алтарь мѣдный кофейникъ с водой, полотенце съ красными концами и старое кадило, откуда вслѣдъ за этимъ послышалось сморканье, плесканье, ходьба, кашляніе и плеваніе.

Наконецъ движеніе въ алтарѣ утихло, только слышенъ былъ изрѣдка возвышающійся голосъ отца Поликарпа, читающаго молитвы. Отставной Священникъ, слѣпой дворникъ и бывшій дворецкій покойнаго Хабаровскаго князя, дряхлый Пиманъ Тимофѣичь стояли уже на своихъ обычныхъ мѣстахъ въ алтарѣ. На правомъ клиросѣ стояли сборные пѣвчіе-охотники: толстый бабуринскій прикащикъ октава, особенно замѣчательный въ тройномъ «Господи помилуй», его братъ Митинька, женскій портной, любезникъ и первый игрокъ на гармоникѣ – самый фальшивый, высокій и пискливый дискантъ во всемъ приходѣ, буфетчикъ – второй басъ, два мальчика, сыновья отца Игната, и самъ отецъ Игнатъ, 2-й Священникъ, бывшій 36 лѣтъ тому назадъ въ архирейскихъ пѣвчихъ.

 

На паперти толпа заколебалась и раздалась на двѣ стороны: человѣкъ въ синей ливрейной шинели, съ салопомъ на рукѣ, стараясь, должно быть, показать свое усердіе, крѣпко и безъ всякой надобности толкалъ и безъ того съ торопливостью и почтительностью разступавшихся прихожанъ; за лакеемъ слѣдовала довольно смазливая и нарядная барынька, лѣтъ 30, съ лицомъ полнымъ и улыбающимся. За веселой барыней слѣдовалъ супругъ ея, Михаилъ Ивановичь Михайловъ, человѣкъ лѣтъ 40. На немъ былъ черный фракъ, клетчатыя брюки съ лампасами, цвѣтной пестрый жилетъ и цвѣтной, очень пестрый шарфъ, на которомъ лежалъ огромной величины выпущенный не крахмаленный воротникъ рубашки. Въ наружности его не замѣчалось ничего особеннаго, исключая нешто длинныхъ, курчавыхъ, рыжеватыхъ волосъ съ проборомъ по серединѣ, которые чрезвычайно отчетливо лежали съ обѣихъ сторонъ его бѣлесоваго, ровнаго и спокойнаго лица. Вообще онъ ходилъ, стоялъ, крестился и кланялся очень прилично, даже слишкомъ прилично, такъ что именно это обстоятельство не располагало въ его пользу.

Прибывшіе супруги стали около амвона. Прихожане съ почтительнымъ любопытствомъ смотрѣли на нихъ: они съ спокойнымъ равнодушіемъ смотрѣли на прихожанъ. – Обѣдня все еще не начиналась.

– Гаврило, – сказала шопотомъ барыня.

Гаврило выдвинулся впередъ и почтительно пригнулъ свое ухо съ серьгой къ устамъ барыни.

– Попроси батюшку вынуть за упокой, вотъ по этой запискѣ; да спроси отца Поликарпія, скоро-ли начнется служба?

Гаврило живо растолкалъ набожныхъ старушекъ съ книжечками и пятаками, столпившихся у боковыхъ дверей, и скрылся.

– Батюшка велѣлъ сказать, что очень хорошо-съ, а начнется скоро, – сказалъ онъ, возвратившись. – Кривой пономарь, хотя нетвердою отъ старости, но самоувѣренною походкою, съ такимъ-же точно видомъ сознанія своего значенія, съ какимъ ходитъ Секретарь по Присутствію и актеръ за кулисами, вышелъ за лакеемъ и сталъ продираться сквозь толпу. Уже много пятаковъ и грошей изъ узелковъ въ клетчатыхъ платкахъ и мошонъ перешло въ потертый комодъ, изъ котораго отставной солдатъ давалъ свѣчи, и уже свѣчи эти, переходя изъ рукъ въ руки, давно плыли передъ иконами Николая и Богоматери, a обѣдня все не начиналась. – Отецъ Поликарпій дожидался молодаго Князя Нехлюдова. Онъ привыкъ ожидать его матушку, дѣдушку, бабушку; поэтому, несмотря на то, что молодой Князь не разъ просилъ его не заботиться о немъ, отецъ Поликарпій никакъ не могъ допустить, чтобы Хабаровскій помѣщикъ, – самый значительный помѣщикъ въ его приходѣ, – могъ дожидаться или опоздать.

Кривой пономарь вышелъ за церковь и, приставивъ руку ко лбу, сталъ съ усиліемъ смотрѣть на Хабаровскую дорогу. По ней тянулись волы, но не было видно вѣнской голубой коляски, въ которой онъ привыкъ видѣть полвѣка Хабаровскихъ Князей.

– Что, вѣрно ужъ къ достойной? – спросилъ пономаря молодой человѣкъ, проходя мимо него.

Замѣтно было, что пономарь былъ опечаленъ и изумленъ появленіемъ Князя не въ вѣнской коляскѣ, a пѣшкомъ, съ запыленными сапогами, въ широкополой шляпѣ и парусинномъ пальто. <Можетъ быть, даже онъ раскаивался въ томъ, что такъ долго поджидалъ такого непышнаго Князя.>

– Нѣтъ, батюшка, ваше сіятельство, все васъ дожидали, – и онъ принялся звонить.

Молодой человѣкъ покраснѣлъ, пожалъ плечьми и скорыми шагами пошелъ въ церковь, ломая на каждомъ шагу свою шляпу, чтобы отдавать поклоны направо и налѣво мужикамъ, снявшимъ передъ нимъ шапки. Толпа на паперти опять заколебалась, и супруги оглянулись назадъ, но любопытная барыня ничего не увидала, кромѣ мелькнувшей выше другихъ коротко обстриженной русой головы, которая тотчасъ же скрылась отъ ея взоровъ въ углу за клиросомъ. Михаилъ Ивановичь не оглядывался больше, но его супруга нѣсколько разъ посматривала по тому направленію, по которому во время обѣдни, которая тотчасъ-же и началась, преимущественно кадилъ отецъ Дьяконъ.

Молодой человѣкъ стоялъ совершенно прямо, крестился во всю грудь и съ набожностью преклонялъ голову, и все это онъ дѣлалъ даже съ нѣкоторою афектаціею. Онъ съ вниманіемъ, казалось, слѣдилъ за службой, но иногда задумывался и заглядывался. Разъ онъ такъ засмотрѣлся на 6-лѣтняго мальчика, который стоялъ подлѣ него, что повернулся бокомъ къ иконамъ и сталъ ковырять пальцемъ воскъ съ высокаго подсвѣчника. Хорошенькій мальчикъ съ свѣтлыми, какъ ленъ, волосами, поднявъ кверху головку, разинувъ ротъ, смотрѣлъ своими голубыми глазенками на все его окружающее.

– А это что? – говорилъ онъ, дергая за сарафанъ подлѣ него стоящую женщину и указывая на Дьякона.

Молодаго человѣка вывели изъ задумчивости слова: «Миколѣ». Онъ оборотился и, какъ видно было, съ величайшимъ удовольствіемъ принялъ подаваемую ему свѣчу. Дотронувшись ею до плеча какого-то мужика, онъ передалъ ее, прибавивъ твердо и громко: «Миколѣ».

Пѣвчіе пѣли прекрасно, исключая концерта, который совсѣмъ было упалъ отъ несогласія отца Игната съ Митинькой; даже бабуринскій прикащикъ, покраснѣвъ отъ напряженія, не могъ покрыть своей октавой страшную разладицу. Нѣсколько стариковъ, старухъ и крикливыхъ дѣтей причащались Святыхъ тайнъ. Г-жа Михайлова выставляла нижнюю губку и очень мило морщилась, когда грудные младенцы кричали около нея. Она удивлялась, какъ глупъ этотъ народъ: зачѣмъ носить дѣтей въ церковь? Развѣ грудной ребенокъ можетъ понимать что нибудь. Только другимъ мѣшаютъ. Вотъ ея нервы, напримѣръ, никакъ не выдерживаютъ этаго крика. <Г-жа Михайлова, у которой ея собственный ребенокъ оставался дома на рукахъ кормилицы, не принимала въ соображенье, что у крестьянскихъ женщинъ не бываетъ кормилицъ, и что онѣ кормятъ своихъ дѣтей и на работѣ и въ церкви.>

Священникъ показался съ крестомъ въ царскихъ дверяхъ.

Господа Михайловы и за ними люди позначительнѣе – прикащики, однодворцы, дворовые, дворники – подвинулись ближе къ амвону, чтобы, какъ водится, приложиться къ кресту однимъ прежде другихъ. Молодой человѣкъ вмѣстѣ съ толпой тоже невольно придвинулся къ амвону. Отецъ Поликарпій обратился съ крестомъ къ нему, какъ будто не замѣчая Г-жу Михайлову, которая уже крестилась, быстро пододвинувшись къ нему такъ близко, что касалась его ризы.

Молодой человѣкъ, замѣтивъ ея движеніе и краску досады, которая покрыла ея лицо, вспыхнулъ и не трогался съ мѣста, но отецъ Поликарпій упорствовалъ. – Нечего было дѣлать: онъ торопливо подошелъ къ кресту и, совершенно растерявшись, не отвѣчая на поздравленіе съ праздникомъ Священника, не оглядываясь, протѣснился сквозь толпу и вышелъ на паперть.

Хабаровскій Князь, котораго родные звали Николинькой, и котораго я впредь буду называть также, былъ еще очень, очень молодъ: ему было 22 года, пушокъ такой-же свѣтлый, какъ волосы мальчика, на котораго онъ заглядѣлся въ церкви, покрывалъ его подбородокъ, и трудно даже было предположить, чтобы пушокъ этотъ когда-нибудь превратился въ щетину. Онъ былъ выше обыкновеннаго роста, сильно и пріятно сложенъ. (Въ сложеніи, какъ и въ лицѣ, есть неуловимыя, неопредѣлимыя черты красоты, которыя отталкиваютъ или привлекаютъ насъ.) Но, не смотря на этотъ ростъ, на нѣсколько горделивую походку и осанку (онъ высоко носилъ голову) и на выраженіе твердости или упрямства, которое замѣтно было въ его небольшихъ, но живыхъ и сѣрыхъ глазахъ, только издалека и съ перваго взгляда его можно было принять за мужа; ясно было, что онъ еще почти ребенокъ, но милый ребенокъ. Это замѣтно было и по плоскости груди и по длинѣ рукъ и по слишкомъ нѣжнымъ очертаніямъ около глазъ и по свѣтло-красному недавнему загару, покрывавшему его лицо, и по нѣжности кожи на шеѣ, а въ особенности по неутвердившейся и совершенно дѣтской добродушной улыбкѣ. Въ одеждѣ его, какъ ни мало употребила времени для наблюденій Г-жа Михайлова, она замѣтила непростительное неряшество. Пальто въ пятнахъ, шейный платокъ, Богъ знаетъ, какъ повязанъ, на панталонахъ пятна: ясно, что запачкано дегтемъ и не отмыто. Сапоги съ заплатками. А руки-то? Красныя, загорѣлыя, безъ перчатокъ. И Г-жа Михайлова рѣшила, что въ молодомъ князѣ есть что-то очень, очень странное.

Глава 2. Шкаликъ.4

Сойдя съ паперти Николинька набожно перекрестился и, надѣвъ шляпу, собирался было отправиться домой, какъ въ толпѣ выходящаго народа замѣтилъ маленькаго плотнаго краснорожаго мужичка въ синемъ кафтанѣ. Это былъ дворникъ съ большой дороги, занимающійся лугами, скотиной, хлѣбомъ, отчасти и рощами, но преимущественно всякаго рода плутовствомъ, как-то: кормчествомъ [?], даваніемъ денегъ и хлѣба въ ростъ бѣднымъ мужичкамъ, кляузничествомъ и т. п. Когда можно, грубіянъ, когда нужно, маленькій, ничтожный человѣкъ, иногда пьяный и распутный, иног[да] притворно набожный и смирный, но всегда сколдырникъ и кляузникъ. – Дворникъ съ большой дороги всегда человѣкъ опытный въ житейскомъ дѣлѣ и говорить мастеръ. Онъ отъ другихъ всегда получаетъ деньжонки, а платитъ деньги, онъ пріятель со всѣми сусѣдскими прикащиками, со всѣми мужичками зажиточными и съ Становымъ ладитъ, но бѣдный мужикъ – это природный врагъ его. Ужъ попадись онъ только ему въ передѣлъ. «Народъ оголтѣлый, необузданный, неотесанный». Онъ цѣлый вѣкъ или дома всыпаетъ и пересыпаетъ разный хлѣбъ у амбара, и, перетянувшись ремнемъ, разъѣзжаетъ верхомъ на гнѣдой мохнатой лошади, которую купилъ у гуртовщиковъ, по разнымъ дѣлишкамъ въ околоткѣ. Часто лошадь эту можно видѣть безъ сѣдока, привязанной у крыльца домика съ вывѣской.

 

Прокутился-ли помѣщикъ, онъ скачетъ къ нему и торгуетъ 10,000-ный лѣсъ, а всѣхъ денегъ у него тысячи не наберется. Однако онъ за весь предлагаетъ 2,000; его гонятъ въ шею, онъ скачетъ къ купцамъ, уговариваетъ, чтобы цѣны не надбавляли, а онъ для нихъ купитъ, только-бъ ему за хлопоты магарычи были: онъ всемъ доволенъ, онъ человѣкъ ничтожный! и опять ѣдетъ къ помѣщику и опять; потомъ ужъ помѣщику до зарѣзу: купцы не ѣдутъ, за нимъ присылаютъ, глядишь, а за 10,000-ный лѣсъ онъ 500 рубликовъ задатку даетъ, да по выручкѣ 2,000 приплатитъ, и лѣсъ его.

Неурожай-ли случился, ему мужичокъ за осьмину четверть на другой годъ всыпаетъ. Другой за сѣмяны ему годъ, почитай, цѣлый работаетъ. Онъ привыкъ по 2 гривны пудъ сѣна брать, да по рублю проѣзжимъ спускать, другой торговли онъ и не знаетъ. 10 процентовъ въ годъ получить онъ и пачкаться не станетъ, а торговля ему всякая открыта. – Платитъ мѣщанскія подати и за дѣтей солдатчины не боится, потому что въ разные города приписанъ, а въ гильдію записаться – онъ не дуракъ. Да и что? «Куда ему? – онъ человѣкъ ничтожный». Онъ любитъ чай, муку, въ которой вѣчно пачкается, лошадокъ, водку и донское пивалъ съ писаремъ, который ему кляузы пишетъ; очень любитъ трактиры и половыхъ, а когда говорятъ о дѣвкахъ, то со смѣху помираетъ. Но грамотѣ не знаетъ, только умѣетъ имя писать да «цифиры». Прозвище его Шкаликъ, но всѣ зовутъ его Алешка, исключая бѣдныхъ мужиковъ, которые, низко кланяясь, говорятъ ему «Алексѣй Тарасычь, батюшка».

Когда Ал[ешка] «прогоритъ» или «вылетитъ въ трубу» то это обстоятельство всегда возбуждаетъ истинную радость во всѣхъ его знакомыхъ, и тогда онъ, погибшій человѣкъ, или попадаетъ въ острогъ или спивается съ кругу. Къ несчастію Алешки, Липатки и Купріяшки изобилуютъ не въ одномъ N уѣздѣ, а ихъ по всей Руси много найдется.

И досадно то, что они всѣ носятъ на себѣ самый чистый русскій характеръ, въ которомъ привыкъ видѣть много добраго и роднаго. Больно смотрѣть, какъ иностранные артисты, дѣвки, магазинщики, художники за вещи, не имѣющія никакой положительной цѣнности, получаютъ черезъ руки нашихъ помѣщиковъ трудомъ и потомъ добытыя кровныя деньги русскаго народа, и, самодовольно посмѣиваясь, увозятъ ихъ за море, къ своимъ соотечественникамъ. Но, по крайней мѣрѣ, тутъ можемъ мы обвинять европейское вліяніе, можемъ утѣшать себя мыслью, что люди эти спекулировали на счетъ нашихъ маленькихъ страстишекъ, въ особенности на счетъ подлѣйшей и обыкновеннѣйшей изъ нихъ – на счетъ тщеславія. Мы можемъ утѣшать себя мыслью, что, разрабатывая тщеславіе, они наказываютъ его. Но каково же видѣть Алешекъ и Купріяшекъ, успѣшно разрабатывающихъ незаслуженную нищету и невинную простоту народа, которыя однѣ причиною удачи ихъ спекуляцій. <Алешки и Купріяшки, не въ томъ, такъ въ другомъ видѣ всегда будутъ существовать, но развѣ не отъ помѣщиковъ зависитъ ограничить кругъ ихъ преступной дѣятельности?>

– Шкаликъ, поди-ка сюда, – сказалъ Николинька, подзывая его и отходя въ сторону. – Что жъ, братецъ? – надѣнь шапку – когда ты намѣренъ кончить дѣло съ Болхой? Надѣнь-же, я тебѣ говорю, – я тебѣ сказалъ, что, ежели ты до нынѣшняго дня съ нимъ не помиришься, я подамъ на тебя въ судъ, и ужъ не прогнѣвайся.

– Помилуйте, Васясо, я готовъ для вашей милости все прекратить и съ Болхой готовъ мировую исдѣлать и все, что вамъ будетъ угодно, только не обидно ли будетъ-съ, говорилъ Алешка, опять снимая шляпу.

– Ахъ, скука какая! Надѣнь, 20 разъ тебѣ говорю, мнѣ не въ шляпѣ дѣло, а въ томъ, чтобы ты говорилъ толкомъ, а не болталъ всякій вздоръ; хочешь ты или нѣтъ кончить дѣло мировой? Ежели хочешь, ступай сейчасъ къ Болхѣ и отдай ему по уговору 50 р.; ты вспомни, что ужъ вотъ 2-ая недѣля; ежели не хочешь, такъ скажи прямо, что не хочешь.

– Оно точно, Васясо, – отвѣчалъ Шкаликъ, надѣвая шляпу и мутно глядя черезъ плечо Князю, деньги отдать нечто, да больно обидно будетъ: наше сѣно разломали, наши веревки растащили, да чуть до смерти не убили, а вы съ меня же изволите деньги требовать, да судомъ изволите стращать. Сами изволите знать, мы за деньгами не постоимъ, да дѣло-то незаконное, а по судамъ, слава Богу, намъ не въ первой ходить, насъ и Матвѣй Иванычь знаютъ.

– Что?

– Впрочемъ на то есть воля Вашего Сіятельства, только насчетъ денежекъ-то извольте ужъ лучше оставить, – прибавилъ онъ, поглаживая бородку.

– Не понимаю! Такъ ты говоришь, что ты ни въ чемъ не виноватъ, что ты бабу не билъ?

– Никакъ нѣтъ-съ, – отвѣчалъ Шкаликъ, съ выраженіемъ совершеннаго равнодушія поднимая брови.

– И денегъ платить не хочешь?

– За что-жъ намъ платить? сами извольте посудить, Васясо, – отвѣчалъ онъ съ улыбкой, добродушно потряхивая головой.

– Ахъ, ка-кой – плутъ!!! – вскричалъ Князь, отвернувшись отъ него съ видомъ чрезвычайнаго изумленія и отвращенія. – Хорошо же негодяй! – прибавилъ онъ, вспыхнувъ и быстро подходя къ нему.

– Помилуйте, Васясо, – отвѣчалъ Шкаликъ, снимая шляпу и отступая, – мы люди маленькіе, темные.

Минутное волненіе изобразилось на лицѣ Шкалика при видѣ большихъ рукъ Николиньки, которыя, выскочивъ изъ кармановъ и сдѣлавъ грозный жестъ, энергически сложились за спиной. Казалось, руки эти напрашивались на другое употребленіе.

– Послушай, Шкаликъ, я совѣтую тебѣ обдуматься, – продолжалъ онъ спокойнѣе, но въ это время кто-то сзади довольно грубо толкнулъ его, прибавивъ: «позвольте». Онъ отодвинулся и, не перемѣняя суроваго выраженія лица, оглянулся. – Г-жа Михайлова, сопутствуемая своимъ супругомъ и выдѣлывая головой и глазами самыя, по ея мнѣнію, завлекательныя маневры съ явнымъ намѣреніемъ обратить на себя чье-то вниманіе, вертлявой походочкой проходила къ экипажу.

– Совѣтую тебѣ обдуматься, – продолжалъ Князь къ Шкалику тотчасъ же отвернувшись. – Ты самъ вѣрно чувствуешь, что поступаешь безчестно и безсовѣстно. Помяни же мое слово, что, ежели не я, то Богъ жестоко накажетъ тебя за такіе гнусные дѣла. А тогда ужъ будетъ поздно. Лучше обдумайся.

– Извѣстно, Ваше Сіятельство, всѣ подъ Богомъ ходимъ, – съ глубокимъ вздохомъ отвѣчалъ Шкаликъ, но Князь, повернувъ за уголъ, уже шелъ по тропинкѣ, ведущей въ Хабаровку. —

– Всѣ подъ Богомъ ходимъ, – повторилъ Шкаликъ, бросая лучезарную улыбку на окружавшихъ его слушателей.

– Замѣтилъ ты, Михаилъ Ивановичь, – говорила Г-жа Михайлова, усаживаясь въ новыя троечныя дрожечки на рессорахъ, – какое у него лицо непріятное. Что-то этакое злое ужасно. Ну, а ужъ ходитъ, нечего сказать, не по княжески.

– Да и слухи про него не такъ то хороши, – отвѣчалъ Михайло Ивановичь, глубокомысленно вглядываясь въ лоснящійся крупъ правой пристяжной. – Князь, такъ и держи себя княземъ, а это что?

4Позднейшая помета Толстого.