Птица с перебитыми крыльями

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мы вежливо улыбнулись. Я подозвал официантку, заказал Армену водки. Что он мне звонил, я, конечно, не поверил. Однако промолчал. Умолчал и об истории с неоплаченным счётом. И сделал знак подошедшему на минутку Рауфу Алиевичу – не надо про это. Метрдотель понял и согласно кивнул. Армен между тем произнёс необычный тост:

– Пусть грядущий день принесёт нам мир, – сказал он, затем что-то вспомнил и задумчиво добавил: – Есть у меня приятель, азербайджанец родом из Грузии, собственно, никакой он мне не приятель, мы с ним только-только познакомились, да это неважно. Есть у него кое-какие связи в криминальном мире, вдобавок он приходится роднёй вашему Гасану Гасанову, секретарю ЦК. Так вот, по его словам, идёт молва, дескать, уголовников из тюрем выпускают. Обо всём мне он не говорит, но я вижу, чувствую, что готовится что-то плохое. Каждую субботу и воскресенье в здании филармонии проходят тайные совещания во главе с этим самым Гасановым… Пусть грядущий день принесёт нам мир, – с тем же задумчивым видом продолжил он свой тост, – и пусть люди не останутся без крыши над головой, и пусть нам не дано будет услышать плач и причитания по безвременным утратам. – Он взглянул на часы и, вставая с места, сказал: – Простите, мне предстоит встреча у метро «26 комиссаров». Минут через десять-пятнадцать я вернусь.

Тост Армена и в самом деле прозвучал необычно и странно, однако подумалось, что всё это пустые разговоры. Мы его, правда, сразу же забыли, но в дальнейшем я частенько вспоминал эти зловещие слова Армена. После его ухода мне бросилось в глаза, что девицы у бара тоже исчезли. Их вытянутые кверху стаканы с едва ли наполовину выпитым джином остались на стойке.

Мы с Реной немного потанцевали. Меня снова приятно взволновала её робость и смущение, и щекотка от прикосновения её волос к моему подбородку, и хрупкое тепло её тела под моими ладонями, и лёгкая поступь в танце, и её радость, и то, как она, дуя на спадавшую на лоб мешавшую ей золотистую прядь, дружески на меня смотрела.

Армен же так и не пришёл. Мы прождали и пятнадцать обещанных минут, и час, и два; напрасно.

– Его нет, – зафиксировал я, в очередной раз поглядев на освещённое люстрой зеркало – в нём отражался весь лестничный пролёт вплоть до первого этажа. Видно, в моём голосе не было и тени сожаления; Рена обратила на это внимание.

– А тебе хочется, чтоб он вернулся?

– Нет.

– Почему?

– А тебе? – тоже перейдя на ты, вопросом на вопрос ответил я.

Рена покачала головой, привычным движением убрала волосы со лба. С ответом она не спешила.

– Нет.

– И почему же?

Я положил на её руку ладонь. Она руку не убрала.

– Потому что ты этого не хочешь.

Я ласкал её пальцы своими, и она не отнимала руки, потом её рука повернулась в моей ладони, и наши пальцы переплелись. Меня охватило волнение, сердце тревожно затрепетало и наполнилось необъятной любовью и умилением. Я прильнул губами к её длинным, нежным, чудным пальцам.

– Рена, – с замирающим сердцем взволнованно шепнул я, – хочу, чтобы ты поверила – нынче самый славный, самый красивый, самый удивительный и счастливый день в моей жизни. Ты веришь?

– Верю, – сказала она и её губы запылали, как никогда прежде. – Я хочу, – продолжила Рена дрогнувшим голосом, – хочу, чтоб этот день был первым и чтобы таким же стал последующий и все прочие дни. А сейчас пойдём, уже поздно.

Я поблагодарил официантку за чудесный вечер, не забыв при этом незаметно положить ей в карман красную купюру, рассчитался также с метрдотелем за позавчерашний вечер, и мы с Реной спустились на первый этаж.

Внизу, тщательно выбирая по одной, купил у цветочницы девятнадцать белых голландских роз на длинных стеблях, одна другой краше, и преподнёс Рене, за что она была безмерно благодарна. Растроганная и взволнованная, она прикоснулась своими тёплыми губами к моей щеке, отчего я застыл на миг как вкопанный.

Как и в прошлый раз, Рена воспротивилась, чтобы я провожал её до дому, и мы расстались у метро. Напоследок она шепнула мне:

– Я хочу, Лео, чтобы ты поверил – этот день для меня тоже останется бесконечно счастливым и незабываемым…

Рена уже затерялась в вестибюле метро, а я всё ещё стоял, не в силах шевельнуться: она словно всё ещё была рядом, опьяняя, и я чувствовал её тёплое дыхание, слышал пленительный голос, улавливал обольстительное благоухание и лёгкое прикосновение к своему лицу её мягких волос…

Глава четвёртая

С планёрки я вышел в дурном настроении. Ехать в командировку вовсе не хотелось, но и отказать главному в просьбе тоже не мог – не признаваться же, что влюбился как мальчишка, до полного безрассудства, жажду быть в городе, чтобы лишний раз увидеть её, мою красавицу с совершенным обликом и голосом, чьи мелодичные переливы меня пьянят? Сказать, что не видеть этого и не слышать несколько дней – трудно? И ради чего? Ради поездки в Мир-Баширский район, в дальнем уголке которого приютилось уединённое армянское село со странным названием Бегум-Саров, где воздвигли памятник в честь погибших в Великой Отечественной войне сельчан. Сельское руководство позвонило нашему начальству и попросило показать по телевидению церемонию открытия этого памятника. Что мне сказать на это? Пусть едет кто-то другой?

Ради десятиминутной передачи нам вчетвером – редактору, режиссёру, оператору и ведущему – предстояло преодолеть более трехсот километров по дороге, которая до самой Куры тянется по голой, мёртвой пустыне – ни деревца, ни травинки, только наводящая тоску асфальтовая дорога.

Растительность появлялась только по ту сторону Куры. На неоглядных хлопковых полях работали женщины. В разбросанных вдоль дороги закусочных под открытым небом, мужчины развлекались игрой в нарды да бесконечно пили чай, лениво поглядывая на снующие мимо них автомобили.

Бегум-Саров, утопая в деревьях и цветах, казался настоящим райским уголком посреди мёртвой пустыни.

Я надеялся, что мы за день управимся со своим заданием, однако не тут-то было. Мы сильно задержались и вернулись домой только в четверг, ближе к вечеру. Весь обратный путь я воображал, как тут же кинусь к телефону, но по приезде заколебался и в конце концов звонить передумал. Рена ведь ничего не сказала на этот счёт при расставании. Получится, будто я навязываюсь, удобно ли? В редакции перекинулся двумя словами с шефом. Тот рассказал анекдот. Приезжает мужик из командировки, а на его кровати торчат из-под одеяла мужские ноги. «Кто это?» – спрашивает у жены. «Кто-кто? – напускается на него жена. – Сколько я тебя просила шубу купить, ты купил? А он купил. Ты меня на море хоть разок свозил? А он повёз. Плюс дача, машина, они ведь не с неба свалились. Теперь ещё на квартиру денег дать собирается». – «Коли такое дело, – говорит муж, – укрой ему ноги, не дай Бог простудится». Я собрался было распрощаться, главный спросил:

– Кофе выпьешь?

– Давай.

Главный обратился по селектору к Арине:

– Приготовишь Лео чашку кофе?

– С удовольствием, – отозвалась та; в её голосе слышались восторженные нотки. Главный многозначительно хмыкнул.

Через несколько минут, похожая на красотку с полотна Жана Лиотара «Шоколадница», с подносом в руках Арина торжественно вплыла в кабинет, приветствуя меня лукавым взглядом.

Ответив на приветствие, я попросил:

– Арина, принеси, пожалуйста, газеты за последние два-три дня.

Кофе получился на славу, выпил его с наслаждением.

– Вот спасибо! – Я поднялся. – Усталость как рукой сняло.

– Между прочим, приехал Леонид Гурунц. Сидит у Лоранны. Когда-то он работал здесь в русской редакции. Видел его? – спросил главный.

– Нет.

Заглядывая во все кряду двери, я направился к себе в кабинет. Было душно. Ослабил узел галстука, включил кондиционер. Уселся за стол. Покосился на телефон. И окончательно решил не звонить.

– Привет! – снова поздоровалась Арина, входя в кабинет, и положила передо мной газеты. – Вы задержались. Мы тебя заждались.

Она присела напротив меня в обычной своей позе – поставив локти на стол и подперев ладонями щёки; в уголках губ играла чуть различимая усмешка, как у женщин на скульптурах Антонио Кановы.

– Мне было любопытно, смогу я тебя простить?

– Меня? – Она с удивлением ткнула себя рукой в грудь.

– Тебя, тебя, – с шутливой строгостью подтвердил я и вдруг вспомнил: об Авике Исаакяне говорил ей одной. Забыл уже, в связи с чем. Ах да, зашла как-то речь о Берии, вот я и сказал, что Авик, мой университетский преподаватель, был женат на его внучке, одновременно приходившейся правнучкой Максиму Горькому. Скорей всего она сболтнула про это Армену, и тот, не будь промах, отрекомендовался приятелем Авика.

– За что?

– Это ведь Армену ты наговорила про Авика Исаакяна?

– Вроде бы… Ну да, он зашёл к главному, потом расспрашивал о тебе – кто ты да что. Вот я и рассказала про Авика Исаакяна. Ну и про внучку Берии. Он, кажется, этого не знал. Да что стряслось-то?

Я коротко поведал о нашем походе в ресторан.

– Армен не появлялся тут в моё отсутствие?

– Нет, – растерянно помотала головой Арина. – Ну и проходимец… А мы-то приняли его за приличного человека. Прости меня, пожалуйста, Лео. Я виновата.

– Да ладно, чёрт с ним. – Приятно было сознавать Аринину искренность и чистоту, но и подтрунивать над её мечтательностью, эмоциональностью и наивностью тоже доставляло мне удовольствие. – А я уж подумал, не заодно ли ты с ним. Теперь вижу, что нет.

– Вижу, что нет. Да ты думаешь, что говоришь?! – Арина подскочила на стуле и зарделась, как несправедливо обиженный ребёнок. – Ты соображаешь или нет?

– Да брось, я же шучу. – Трудно было предположить этакую обидчивость. – Шуток не понимаешь? Садись, главный рассказал анекдот. Садись, расскажу.

– Садись, расскажу… – Всё ещё дуясь, Арина снова села напротив меня.

– Преподаватель спрашивает студентку: «Как ваша фамилия?» – «Дарбинян», – отвечает та весело. «Что же в этом смешного?» – недоумевает преподаватель. «Я рада, что верно ответила на ваш первый вопрос».

 

– Главный ничего такого не рассказывал, – успокоившись, выдохнула Арина. – Ты сам это на ходу сочинил. Неплохой анекдот, остроумный, – похвалила она. – Но тебе, похоже, невдомёк – я окончила институт с отличием.

– Разумеется. Не то тебе не дали бы золотой медали.

– Эх ты, не стыдно смеяться над пожилым человеком. – Арина, гримасничая, передразнила меня: – «Может, не институт, а университет?» А он-то дома гордится, какой у него родственник отзывчивый. Кстати, он опять к тебе собирается, мой свёкор.

– Что, передумал и хочет изгнать тебя с работы?

– Наоборот. Рассчитывает, что ты и другую сноху поможешь куда-нибудь пристроить.

– Минутку, дай взять ручку. Сколько вас, говоришь, снох?

– Не бойся, всего три, – развеселилась Арина. – При этом один мой деверь всё равно не пустит благоверную работать. Жуть какой ревнивый.

– И на том спасибо. Всего лишь одна? Это меня радует.

– И я рада, что ты рад.

– Ага, ты рада, что я рад, что ты рада, что я рад.

Арина пришла в восторг от этой нехитрой скороговорки.

– О Боже, здесь мне вконец голову заморочат. Словом, устроить надо бы жену старшего деверя.

– Как зовут?

– Сильва.

– Хорошенькая?

– Тебе-то какое дело!

– Надо же знать, кого рекомендуешь.

– На работе кто требуется – хорошенькая или специалистка?

– Хорошенькая специалистка.

– Ишь ты какой, за словом в карман не полезешь.

– Лазал бы за словом в карман, ты бы безработной ходила. Кто твоя Сильва по специальности? Фамилия, возраст?

– Возраст… С этого б и начинал, – снова надулась Арина. – В общем, она экономический окончила.

– Буквы-то хоть знает?

Арина насупила брови.

– Что за буквы?

– Проехали. Фамилия, имя.

– Фамилия у нас общая – Дарбинян. Дарбинян Сильва, двадцать три года. В октябре двадцать три стукнет.

– У нас в бухгалтерии есть вакансия. Сеидрзаева, главный бухгалтер, мне, надеюсь, не откажет. Позвонить?

– Нет, обожди, – спохватилась Арина. – Надо же сперва поговорить с человеком. Завтра я Сильве скажу, ну а там уж… Это чья? – Она показала глазами на записную книжку в чёрном переплёте, заваленную ворохом бумаг.

– Понятия не имею. Может, Армен забыл? Возьми. Отдашь ему при случае.

Арина встала.

– Пойду, наш мемуарист ждёт меня, не дождётся. Сил уже нет от его воспоминаний. – В дверях обернулась и с невинным личиком доложила: – Между прочим, та девушка приходила.

– Какая такая девушка? – равнодушно спросил я; внутри у меня всё всколыхнулось.

– Какая девушка… Мне-то откуда знать? – испытующе смерила меня взглядом Арина. – Та, которую Армен приводил. Спрашивала тебя.

– Меня? – безразлично кивнул я; это безразличие далось мне тяжело.

– Да, тебя. – Тот же испытующий взгляд. Арина медленно затворила за собой дверь. Я догадался, она пока что не уходит. И лишь спустя минуту в коридоре хлопнула дверь, и в Арининой комнатке застрекотала пишущая машинка. Я рывком вскочил с места, дважды повернул ключ в дверном замке. Про себя решил: если трубку снимет не Рена, сыграю в молчанку. Набрал одну за другой пять цифр, а после заключительной восьмёрки попридержал диск и не без сомнения отпустил. Диск прошелестел и замер.

– Алло.

Она!

– Здравствуй, Рена, – хрипло сказал я, силясь унять нервы.

– Привет, Лео. Я дважды заходила в редакцию, не могла тебя застать.

– Мне неожиданно пришлось уехать в командировку, – оправдываясь, я не вникал, уместны ли мои слова. – И всё время думал о тебе.

– Спасибо. – Даже по телефону чувствовалось, как она смущённо улыбается в этот миг на том конце провода. – Это приятно. В понедельник ты никуда случайно не уезжаешь?

– Нет, нет, – выпалил я.

– Тогда после занятий я зайду в редакцию. Дождёшься меня?

– Что за вопрос!

Но Рена не клала трубку.

– Твои розы до сих пор не завяли. Все до одной распустились, и комната так и благоухает. – Она помолчала. – Розы напоминают о тебе.

– Люди встречаются друг с другом на перекрестьях множества дорог, – сказал я, – не сознавая, что вся их минувшая жизнь готовила эту встречу.

– Да, так оно, видимо, и есть, – откликнулась Рена. – И невозможно узнать, что ждёт их после неведомых этих перекрёстков.

– Ты очень мне нравишься, Рена, – почти прошептал я. – До понедельника.

– До свидания, – пролепетала Рена, но трубку всё-таки не положила. – Ты тоже… мне симпатичен. Я приду в понедельник, до свиданья.

– Цавт танем, – внезапно вырвалось у меня.

– Савет танэм, – неловко повторила она. – Что это значит?

– Не савет танэм, а цавт танем.

– Цавед танем.

– Нет, цавт танем.

– Цавт танем? Как это переводится?

– Если буквально, то возьму себе твою боль, унесу твою боль.

– А… агрын алым, – обрадовалась Рена. – Или близко по смыслу: дардын алым, гадан алым. По-азербайджански звучит и точней, и лучше, чем по-русски. – Она засмеялась: – Цавт танем.

Сердце беспорядочно колотилось, и я минуту-другую вышагивал по кабинету, не в силах чем-либо заняться. Мне страшно хотелось поделиться с кем-то новостью – Рена придёт ко мне в понедельник, день-деньской буду подгонять время и дожидаться, дожидаться. Рассказать об этом ужасно хочется, но я знал, что никогда и никому не скажу ни слова.

Я глянул вниз из окна на пятом этаже; одинокое пшатовое дерево, вытянувшись выше стены, огораживающей строение, раскинулось над улицей, которая выходила на здание ЦК, развеивая там и тут белую цветочную пыльцу. Над облаками пыльцы порхали пёстрые бабочки; то одна, то другая садилась на цветы. Мне была видна из окна площадь у метро «Баксовет» с её многолюдьем и толчеёй и район старого Баку – Ичери-шехер с высокими толстыми крепостными стенами и пушечными бойницами, с просмолёнными плоскими кровлями, что знай посверкивали под солнцем, с караван-сараями, банями, мечетями и заунывным голосом муэдзина, призывающего правоверных к намазу; с паутиной узких улочек, спускающихся к морю, где стремглав носились над судами, стоящими на якоре, чайки – то одна, то другая стремительно ныряла в воду и стремительно же выныривала.

Прежде, когда не возвели ещё нового здания ЦК, из окна открывалась широкая морская панорама, а теперь взгляд выхватывал только малую её частицу. Волны под весенним солнцем сияли и слепили, отражая его лучи. Небо из окна кабинета тоже казалось рассечённым надвое. Разбитый на холме участок парка имени Кирова застил обзор, и чудилось, что высокий памятник этому деятелю с его рукой, указующей на город и море внизу, не стоит на возвышенности, но парит под облаками.

Глава пятая

Я вышел в коридор и, свернув налево, заглянул в общий отдел.

Лоранна сидела у себя за столом, а перед ней расположился Леонид Гурунц – бодрого вида человек с улыбчивым лицом и небрежно зачёсанной набок каштановой с проседью шевелюрой.

– Познакомьтесь, Леонид Караханович, – представила меня Лоранна, – это заместитель нашего главного редактора. Родители у него карабахские, но сам он из Сумгаита.

Я знал, разумеется, Гурунца как писателя, читал его книги, особенно сильное впечатление произвела на меня его «Карабахская поэма», пронизанная нежностью, любовью и романтическим настроением.

– Так ты карабахец? – Он с места энергично протянул мне руку. – Ну, скажи: зачем спрашивать? И без того видно – высокий, статный, с изюминкой. Карабахцы, они все такие – рослые, красивые. Наш знаменитый писатель Баграт Улубабян недаром сказал: не народ, а семенной фонд. Ты женат?

Я отрицательно помотал головой.

– Я в твои годы уже дважды развёлся, а ты даже не женился.

– Времени нету, – подмигнула Лоранна.

– Или вы не даёте ему времени, – рассмеялся Гурунц. – Человек в молодости живёт, чтобы любить. А в зрелые годы любит, чтобы жить. Первая моя жена была сестрой жены поэта Татула Гуряна. Ну а поскольку мы с Татулом были близкими друзьями и женились на двух сёстрах, то и псевдоним решили взять один и тот же: он – Гурян, я – Гурунц. Эх, нет на свете ничего лучше молодости, – вздохнул он, – и дороже тоже нет. Пока человек молод, ему нужны две малости, чтобы чувствовать себя вполне счастливым. Так что покуда молод – улыбайся себе каждый день, ищи вокруг развлечения. Мечтать, улыбаться – вот что человеку необходимо. Как говорится, следуй за мечтой, и там, где прежде стояла глухая стена, перед тобой распахнётся дверь.

Помолчав какое-то время, Гурунц продолжил:

– Стоит человеку бросить мечтать, и он уже почти мёртв. Окрест нас полно мертвецов, но они совершенно этого не сознают. Стареть и взрослеть – это далеко не одно и то же. Коль скоро тебе тридцать и ты целый год проваляешься, ничего не делая, на диване – тебе стукнет тридцать один. Нет ничего проще, чем стать ещё на год старше. Для этого вовсе не требуется ни таланта, ни дара. Дарование, талант – это как раз то, что позволит тебе, меняясь, обрести новые горизонты. Только три вещи ни за что не вернёшь, хоть умри, это время, слово и возможности. Вот почему не транжирь попусту время, хорошенько подумай, прежде чем вымолвить слово, и не упускай шанса, – заключил он..

Немного помолчав, вновь заговорил:

– Запомните, что я скажу вам, и ни о чём не жалейте. Не жалейте того, что протекло вчера, не бойтесь того, что случится завтра, и будьте счастливы нынешним. Люди пожилые редко жалеют о сделанном, они грустят о том, чего не сделали, о том, чего им сделать не удалось или чего они не успели. В одной старой песне, помню, пелось: мол, не сокрушайся «ах, как жаль», если сделал что-то не то, сокрушайся о том, чего не сделал. Так-то вот, – вздохнул Гурунц. – На свете и впрямь нет ничего ни лучше, ни дороже молодости. Жаль только, больно уж она коротка. Молодость, она что твоё золото, горы свернёт и на всё способна. Я, к примеру, свою «Карабахскую поэму» написал именно молодым. Худо только, что ничего хорошего я из-за неё не видел. Зато горечи вкусил досыта. Так вот он и его присные, – Гурунц сделал головой движение, давая понять, что имеет в виду прежнего нашего главного, – они так на меня обрушились, что в ссылку не упекли разве что по счастливой случайности.

Сидя чуть поодаль, Сагумян молча слушал Гурунца и согласно кивал головой. Должно быть, он отчётливо помнил те времена и события.

– А в чём, собственно, вас обвиняли? – спросила Лоранна. – В книге было что-то антисоветское?

– Да в том-то и дело, – махнул рукой Гурунц. – Об антисоветчине и речи не шло. Их взбесил успех романа.

Двери тихонько отворились, и в комнату с неизменной своей авоськой в руке вошёл наш прежний главный редактор, о котором только что говорил Гурунц. С клоком седых волос на плешивой уже голове, будто бы приклеенном слева направо, с отвислым подбородком, рыжеватый, маленький, но всё ещё крепкий, он на мгновенье замешкался, повозился с папкой для бумаг и, пристально глядя на Гурунца, молвил:

– Первый секретарь обкома партии Карабаха Кеворков мне квартиру дал.

В его словах так и сквозило намеренье подлить масла в огонь.

Гурунц поднял голову и воззрился на него.

– Тебе что, жить было негде? А трёхкомнатная квартира неподалёку от армянской церкви, на бывшей Базарной, ныне улице Гуси Гаджиева? А новая четырёхкомнатная у дома правительства на набережной – её, я слышал, тебе Гейдар Алиев дал?

– Да не здесь, в Степанакерте, – великодушно снизошёл до объяснений прежний. – Чтобы летом ездить и тутой лакомиться. Карабах, он как-никак моя родина, у меня и стихи соответствующие имеются: «Шахасар», «Сингара» и всё такое. Вот, к примеру, только-только сочинил, уже после того, как получил квартиру:

 
Когда говорят «Карабах»,
Я горы тотчас вспоминаю,
Журчат его речки в ушах,
Ах, камни, я вас вспоминаю…
Горячий в тоныре лаваш,
Прохладу гумна вспоминаю,
Тута наша, край милый наш
Опять и опять вспоминаю.
 

– И что дальше? – спросил Гурунц.

– Куда ж ещё дальше? – осклабился прежний и шмыгнул носом. – Гимн во славу малой родины. Гимн родной природе. Всё ясней ясного.

– Один мой родственник, он рабочий Карабахского шёлкового комбината, – не глядя на собеседника, с угрожающей вежливостью произнёс Гурунц, – уже восемнадцать лет ютится с семьёй в узком сыром подвале, ждёт очереди на квартиру и гадает, через сколько лет она подойдёт. А твой Кеворков даёт тебе квартиру, чтобы ты, видите ли, летом тутой лакомился. Баграт Улубабян Карабаху всю свою жизнь отдал, Богдан Джанян в лагерях из-за Карабаха сидел, так их ездить туда и то лишили права. Мне, который все свои книжки да и всю свою жизнь ему посвятил, тоже запрещено там показываться. – Гурунц громко втянул в себя воздух. – Из страха перед Кеворковым родичи мои заговорить со мной боятся. Подлая и продажная тварь – вот он кто, твой Кеворков. И пока такие, как он, ещё не перевелись и безнаказанно отравляют атмосферу вокруг, не видать нам ни нормального суда, ни справедливости.

 

– Прошу, не веди при мне такие речи, – протестующе сказал экс и снова шмыгнул носом.

Гурунц надолго задумался.

– Больно и досадно, – сказал он, – что ты за спинами лжекумиров не замечаешь, а верней, не желаешь замечать зло, которое разрастается как снежный ком ежечасно и ежедневно. Разрастается при фарисейском попустительстве тех, кто обязан поставить ему заслон. Почему среди полумиллиона живущих в советском Азербайджане армян нет ни одного композитора, художника, учёного, ни одного республиканского масштаба руководителя, ни одного секретаря или хотя бы завотделом ЦК, ни одного пристойного писателя? Не странно ли, при ненавистном царизме в Баку действовали Армянский национальный совет, и Союз писателей-армян, и армянские благотворительное, человеколюбивое и культурное общества – что же сегодня? Куда пропали в Баку несколько десятков армянских школ, дома культуры, библиотеки, типографии и, наконец, театр, исправно и бесперебойно радовавший зрителя с 1870 года?

– Тебя послушаешь, здесь нет ни одного стоящего писателя! Я что, тоже не писатель, а? – с яростью возопил экс. – Мой двухтомник напрасно напечатали, звание народного поэта Азербайджана напрасно мне дали?

– Звание народного тебе дали те, кто не может прочесть, что ты там накропал. Это же глупость, а когда правду подменяют глупостью, дело плохо.

– Слава Богу, – медленно, весомо, выделяя каждое слово, отчеканил экс, – что не ты и не тебе подобные решают, кого можно, а кого нельзя наградить званием и титулом. Слава Богу! – повторил он и двинулся к двери.

– Ступай, ступай! Из всего, что я тут сказал, тебя лишь это и задело, верно? – Гурунц держался спокойно, хотя давалось ему это не без усилий. – Ступай, не ровен час, из распределителя продукты доставят, а тебя дома нет. Обидно! Спецмагазин, спецбольница, спецгостиница, спецоклад и доплаты, спецаптека, спецуборная… Куда ни сунься, всё сплошь спец – от роддома до кладбища. Всё специальное, отдельное от иных-прочих. Народу одно, вам другое. Вроде бы добрались уже до конечной своей цели, построили себе спецкоммунизм: от каждого ноль и каждому по потребностям. А потребности таковы, что на всеобщий коммунизм пока что и не надейся.

Прежний многозначительно смерил Гурунца взглядом с ног до головы. Его зрачки при этом злобно сузились; но, тем не менее, промолчал и, налившись ненавистью и шмыгая носом, удалился, забыв попрощаться. Однако через мгновенье дверь открылась опять, и он злорадно бросил:

– Знаешь, Гурунц, кого ты мне напоминаешь? Лису, которая, не дотянувшись до винограда, обзывает его зелёным да незрелым.

Он изо всех сил хлопнул дверью.

Все молчали.

Молча наблюдала и Арина, стоя в дверях своей комнатки.

– Отправился доносить, – наконец-то нарушил молчание Сагумян.

– Ясное дело, – согласился Гурунц и, взяв старенький, вконец выцветший толстый портфель, первым вышел в коридор.

От лифта навстречу нам двигались, беседуя, ведущие, которым предстояло работать на вечерних передачах, а за компанию с ними и редактор отдела детских программ Тельман Карабахлы-Чахальян – человек с двумя десятками волосков на голове, припухлыми веками, отливающими краснотой вечно бегающими глазками и сморщенными губами. Лет за пятьдесят, абсолютно бледный и при жёлтом галстуке, он производил впечатление пусть и не полного, но несомненного безумия. Приделай ему тонкие усики с подкрученными кверху концами – и вот он, Сальвадор Дали, собственной персоной.

– Мы на работу, а вы с работы! – Своё философическое умозаключение Тельман изложил на колоритнейшем карабахском наречии, ни капли не сомневаясь, будто изъясняется образцовым литературным языком, и, не здороваясь, прошествовал дальше.

Детство этого самого Карабахлы-Чахальяна прошло в городе Барда, его мать с двумя детьми-малолетками вышла за азербайджанца, образование он получил азербайджанское, окончил юридический факультет университета, поговаривали, что даже проработал несколько месяцев прокурором в отдалённом районе. Затем устроился в одной из азербайджанских редакций на телевидении, а после того как появились армянские телепередачи, его перевели в нашу редакцию. Но как он умудрился закончить университет и как работал до перехода к нам, вообразить было немыслимо; над двумя-тремя страничками детской передачи он страдальчески корпел по две недели, и оставалось неразрешимой загадкой, чего ради прежний главный привёл его в армянскую редакцию. То ли его заставили сделать это в КГБ, то ли в ЦК; как бы то ни было, Тельман уже несколько лет подвизался на новой должности, не ударя и палец о палец. Про него наши парни придумали анекдот, порядком насмешивший Гурунца. Будто бы мать взяла Тельмана за руку и повела, как Гикора в туманяновском рассказе, устраиваться на работу к редактору армяноязычной газеты «Коммунист» Гегаму Барсеговичу Антелепяну. «Он хоть буквы-то знает?» – интересуется Антелепян, происходивший из западных армян. «Да что ты, родненький, – отвечает мать, – знал бы, я б его не к тебе повела, а в „Бакинский рабочий“».

Новый главный тоже не хотел с ним связываться. Как-то раз на заседании коллегии зашла речь о безделье Тельмана. Главного разговор очевидным образом огорчил, он провёл по лицу ладонью, словно сбрасывая с себя тяжкую обузу, отвёл глаза в сторону и сказал, как отрезал: «Считайте, что эта тема закрыта. Убедительно вас прошу больше к ней не возвращаться». А мне, разоткровенничавшись, признался: «Ну, не могу я его снять, это выше моих возможностей».

Втроём – Гурунц, Сагумян и я – спустились в лифте вниз и вышли на улицу.

Стоял ясный весенний день, солнце пригревало приятно и не жарко, в тени толстенных лип компания молодёжи попивала чай, с ленцой оглядывая прохожих и нескончаемый поток машин на проспекте, а в глубине парка, у высокой стены Ичери-шехер в открытом кафе ватага школьников наслаждалась мороженым, оглашая округу беззаботным смехом.

– Он обязан редактировать чужие материалы, но, понятное дело, не редактирует. Ему это не по зубам, – подал Сагумян реплику в адрес Карабахлы-Чахальяна. – Мало того, кому-то приходится переводить, приводить в божеский вид и готовить весь тот детский лепет, который он там и сям уворовал. Он же должен получать свой ежемесячный гонорар!

– Это тоже показатель того, как относятся к нашему народу, – сделал вывод Гурунц. – Относятся, как видите, пренебрежительно. В телерадиокомитете десятки редакций, неужели нельзя было пристроить его куда-нибудь?

– Да ведь он азербайджанских-то букв тоже не знает, – отшутился Сагумян, – кто же станет его держать! В отделе их двое: он да Геворг Атаджанян, ты его знаешь.

– Знаю, – отозвался Гурунц. – Жалкий проходимец.

А Сагумян добавил:

– Его из Карабаха вытурили, а мы взяли – и влипли. Тот ещё тип, всем недовольный, сварливый. Ну, два сапога пара, целый день они грызутся.

– Между прочим, в царское время здесь, на месте станции метро «Баксовет», начиная от здания нынешней филармонии до центрального универмага, были русско-армянское кладбище и величественная церковь, в которой армяне отпевали убитого генерала Цицианова. – Гурунц повернулся и, стоя на залитом солнцем тротуаре, долго и пристально вглядывался в здание, где располагалась редакция, в который уже раз оценивая соразмерность и гармоничность его частей, сводчатые окна, украшенные резьбой стены, барельефы. – Жизнь – это мгновенье между будущим и минувшим, не больше того, – запустив пальцы в непокорную густую шевелюру, сформулировал он, о чём думал, и его лицо выразило глубокое сожаление. – Знаете, в чём очарование молодости, её тайна? Мне сдаётся, не в том, что перед тобой шанс и перспектива всё на свете сделать, а в том, что ты думаешь – я всё сделаю. Человек живёт мечтами. Молодому хочется жить и радоваться, хотя молодость, она сама по себе уже радость, зрелому хочется жить в довольстве и комфорте, старику хочется лишь одного – жить подольше. Помню как сегодня – ты молод, всё впереди, ты летишь, сломя голову вверх-вниз по этим лестницам. А нынче каменные ступени стёрлись, точно сама жизнь.