Поморские сказы

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И как бы под его взглядом – за старым, в заплатах, парусом застучали, переминаясь, переступая калёными копытами, кони. Это были самые что ни на есть дорогие звери, кони арабских кровей, которых приобрёл Буторин. Ещё и разные обезьяны были, которых заманили для зверинца Петербуржского, да те сразу сбежать пытались. И только лишь одна единственная обезьяна, темноволосая, совсем немаленькая, очень длиннорукая, смогла освободиться, и уже на самом выходе из бухты бросилась в воду и поплыла быстро и уверенно. Сразу понятно стало, что доплывёт до берега. И никто не хотел вспоминать, что с большим трудом втащили в трюм бочку с живыми маленькими крокодилами. Их на ишаке с перевязанными мордами и в наглухо закрытых корзинках привёз, как и заказывал Буторин, служитель местного храма. В этом храме, в глубоком бассейне и в рядом находившемся водоёме – то ли гнилом озерке, то ли болоте – было их несчитано.

И потом. Зачем при храмах множество обезьян – ещё можно было каким-то образом догадаться. Правда, никто над такой картиной и не очень задумывался. Но зачем без числа крокодилы, где одна только пасть открывалась на полную сажень? А как такое увидишь, то может показаться со страху – такая разинутая пасть и гораздо больше.

Однажды в ночь вскочили от пронизавшего всех истошно-смертельного крика, и пока разобрались, проверили – на судно припёрся кто-то из лукавого семейства. Но оказалось, что видно непуганая ещё обезьяна взобралась на край той бочки, где были ласковые крокодильчики с отточенными зубами-иголками. Все тогда впервые увидели сами, как бурлила кровяная вода; и столько силы показали крокодильчики, что бочка с места сдвинулась. Уже днём сердобольно решили воду в бочке поменять. Воду слили, бочку по приказу Буторина промыли, чудищ, по-змеиному увёртливых, ловких и гибких, извивавшихся и норовивших у кого-нибудь ещё что-то откусить, побросали с опаской в свежую воду. Прибили несколько дощечек сверху и забыли про них. А крокодилы ничем о себе не напоминали. К этой бочке только сам Буторин и подходил каждый день. Стукнет ногой по бочке – вода в ней заплещется. Он успокоится и отходит довольный. И всем говорил одно и то же: в монастыре сказали, что полгода без еды будут жить, так что с ними никаких хлопот не будет. И признавался, что в бочку заглядывать страшновато, но простодушно добавлял: «В зверинце в Питербухском тоже большие деньги обещали!»

Иван Еремеевич лежал в душной каюте, ворочался с боку на бок и клял себя за свою торопливость да за своё купеческое скопидомство:

– Ну прямо что горький пьяница я. Мне Господь горькой в кружку всё время на два-три пальца не доливает. Вот надо же, приспичило мне, чтоб сундучище моего батюшки серебром я наполнил до краёв сначала, а потом неведомо отчего и золотом набить решил. Так мне сильно этого хотелось, что и в дальний путь лукавый уговорил пойти. За морем телушка – полушка, да рубь перевоз. Вот о чём понимать я должен. А то прямо всё задарма хочется получить. А видно, так не бывает. За всё надо платить, и платить сполна. Может и целой жизнью. Вот и выбирай. Так сколько мне говорили: пока сам лбом не треснешься, ни в жизнь не узнаешь, что такое беда своя.

Став купцом, Буторин твёрдо решил прославиться, и был уверен, что Его Сиятельство граф Орлов, с кем он заключил в Санкт-Петербурге устный договор, своё слово сдержит и отблагодарит. «Чего твоя душа пожелает, то и выполню», – сказал на прощанье граф Буторину.

От воспоминанья у Буторина засосало под ложечкой. Он молча протянул руку и цепко схватил пузатую бутылку «Чёрного Дракона», что ещё пятидневку назад взял в каптёрке. С трудом выбил тугую пробку и одним махом проглотил два здоровых глотка – да таких, что сразу обожгло все внутренности – и с непривычки сильно закашлялся. Но зато сразу почувствовал себя уверенней.

– Копни поглубже, все найдёшь, что погуще! Так думал я. И о навигацком деле говорить легко, а править по солнцу и по звёздам да всё время считать – мне не дано. А Антипу дано сполна. Недаром его прозвали Сдело. Мне-то застят деревья, а нашего елового лесу не видать. А как батюшка любил говорить: «Умел найти, умей и потерять. Умел потерять, умей и найти». Верно надо мне Антипу Труфановичу подмагнуть, Сдело хоть и старый ушкуйник, да дело-то знает. Если к нему подходить по-хорошему, то он расстарается. Любит он людей. И главное – зла не держит. Может, поэтому и живёт на белом свете дольше всех на нашем беломорском берегу. И в глазах его всегда лукавая, но добрая ухмылочка. И на лице злости никогда не увидишь. И всегда о людях заботится. И похоже, что злиться не умеет. Прямо видно – как к нему подхожу, так спокойствие на меня находит. Видать, он и про себя никогда о человеке дурно не думает. А! Да он так сам о себе говорит. И всех просит об этом же! Не в морях ему болтаться, а в монахи идти надо.

И Буторин потихоньку подошёл к Антипу и, не доходя, привалился плечом к мачте.

А дед, как бы почувствовав его сомнения, сказал:

– Ядрёна рея, смолёна пенька. Вот подойдем к Конским Широтам, там и видать будет, как шальная отобьётся погода. Без меня вы тут пропадёте. По воровству и мука, – себе под нос сказал Антип. И расслышав это, ответил Иван Еремеевич:

– Ничего, горе не море, выпьешь до дна.

И тут же и Буторин, и Киндей стали размашисто и часто креститься, будто бы почувствовали себя оба виноватыми, и от этого отлегло у Буторина от сердца. Он понял, что опять эти присказки говорит Антип, что юродивый. И всегда это сбывается.

Антип ещё раз во весь голос послал всех апостолов в акулью печень. И потом, как положено, на дно морское. А Буторин и Киндей опять стали часто размашисто креститься на громкие слова деда. Из прошлых рассказов они помнили, что самое страшное – попасть в этих морях в штиль убийственно знаменитых Лошадиных широт. Киндею сразу вспомнилось, как рассказывал он, что многие и многие парусники стояли в этих широтах очень долго и от жары, и от безветрия. И от того, что кончилась вода и провизия, на тех парусниках команды вымирали. И одним из таких парусников стал Летучий Голландец. И бывали случаи – находили тех мореходов всех до единого, но узнать их было невозможно: скелеты одни – что сухостойные ёлки, да и только.

«Это от жары они такие, будто каменные. Мне-то не страшно, – говаривал Антип Труфанович. – А вот вам!» И дед лукаво смотрел, переводя взгляд с Буторина на Киндея. Он их обоих иногда с надсадной досадой немного недолюбливал и считал жадюгами и богатеями. И был уверен, что надо не надо, а Киндей Кирсанович Белуха хитрит всегда. Правда, действительно не повезло Кирсану Смолокуру: раздавил лёд его ладью. Ну и что? Так всё равно у него денег! Даже на пароконных санях не увезёшь. И сынишка тут разживился, продав рухляди немало, и когда в последний день перед отплытием закупал себе самого ядреного «Чёрного Дракона» у портового корчмаря. И проходя по каменным торговым рядам, видел, как, оглядев толпу, Киндей вошёл в лавку, где продавали драгоценные камни. А вскоре и крадучись вышел, будто бы съёжившись. И быстро, неожиданно ловко для своего громадного тела, по-щучьи пошёл, лавируя в густой толпе. И она расступалась перед русоволосым великаном, каких в этих краях никто никогда не видел.

Дед Антип почему-то вспомнил этот случай. Чему-то своему хмыкнул, хитро прищурился и оглядел парус на корме. Потом с опаской подошёл к нему и, рассмеявшись вдруг, сильно, беззаботно, совсем весело, по-молодому, стал осторожно спускаться в трюм.

Заскочив к себе в каюту за Антипом, Буторин схватил чёрную бутылку со словами: «Антип Труфанович, по твоему указу потребляю, чтоб напасти-хворобы нынешней избежать!». Антип принял бутылку, отхлебнул самую малость и отдал обратно Буторину. А сам взял свайку и давай постукивать по бочкам, проверять, сколько осталось полных, с водой.

Буторин буркнул, что хвороба одолевает, и поднялся снова на палубу. Казалось, неукротимо медленно приходила ночь, и сгущались потёмки. И снова стал подпирать мачту Буторин могучим своим плечом. И тут не выдержал и закаркал себе в бороду, но так, что расслышал всё до слова Киндей. Буторин как бы искал сочувствия – уж слишком тревожно было на душе. Потому и сказал нарочито громко, без злости, просто от досады:

– Домой очень захотелось, ну прямо до смерти. Вот чёрт плешивый! – и трижды сотворил крестное знаменье.

Киндей замер и от смущения, и от страха: прямо показалось ему, что это не Буторин, а сам сатана рассмеялся ему в лицо. И Киндей тоже стал размашисто и часто креститься. И в это мгновение они оба расслышали крик альбатроса. По приметам во всех морях – так кричит только сам морской дьявол. И чаще всего перед добрым штормом, а то и самым страшным ураганным буйством, что никогда непредсказуемо.

Луна, сутулая и сразу ставшая яркой, что глянь на неё – и без малого что солнце, внезапно вылезла сквозь лёгкую дымку из-за высоко скользивших сахарных облаков, невесть как быстро появившихся. И ослепив парусник, пропустила серебро луной дорожки по почти незаметной волне. И засеребрившиеся сразу же паруса стали как бы без единой морщинки. Как будто бы политые водой и схваченные крепчайшим морозом – сверкали белизной выжженной солнцем парусины.

Буторин сидел задумавшись на бухте пенькового каната, что про запас, и медленно рождались тоскливо и очень одиноко страшные в своей непогрешимой истине мысли: «Один Бог без греха. Невольный грех живёт во всех. Но в чём грех, в том и покаяние. Ох, возвернусь, от грехов торговых откажусь и храм построю. И у нас – сколько покою в заснеженных, заледенелых наших краях, и всё-таки нет их краше на свете. И народ у нас сдержанный, но приветливый, отзывчатый на чужую беду. А в этих землях такая нищета, что и помочь в беде некому. Уж как припрётся убогость, так легче говорить, что чужую беду языком разведу, да свою-то – всё равно не осилить! Если, конечно, сдрейфишь!»

Буторину вдруг стало совсем страшно, потому что в своих белых морях – только что он это понял – и в самый слабый ветер до дома идти от силы дней двадцать, с Груманта до Мезени. А тут даже в полный ветер только один дед знает, куда и сколько идти. И выходит, его беречь надо пуще собственного глаза.

 

«Тоже мне голь, как валун обкатанный», – подумал Буторин об Антипе и посмотрел на Киндея. А громадине Киндею уже передался страх хозяина, и он незаметно бросил штурвал, стал креститься, в то время как парусник медленно начал описывать вхождение в поворот, уводимый от нужного курса еле заметным течением.

Буторин зашипел и так задохнулся от злости, что лопнула бы раскалённая сковорода, как от ледяной воды:

– Курс держать надо, чего раззявился! Лукавый попутает, до дому не доберёмся!

Они долго стояли молча. Молчали и слушали ветер, что пел высоко над их головами – пел спокойную и весёлую в своей беззаботности, но буйную песню моря.

Буторин сказал:

– А ведь Труфанович-то – ушкуйник. С моим дедом ещё промышлял. А потом сам справным промышленником стал – таким же, как мой тятенька…

– Знаю, наслышаны, только размотал богатство, – сказал Киндей. И задышал часто и глубоко, будто бы ему воздуха не хватало.

Буторин посмотрел на него и замолчал, вспоминая, как удачно наторговал. И как дома захотел построить трёхмачтовую шхуну не с простым прямым парусом, а настоящую, с замысловатым парусным такелажем. И как на ней вести торговлю думал с нанятым кормчим. А парусник этот отдаст на половину доходов Киндею, об этом был у них такой договор. И Киндей будет ходить по поморским краям и скупать рухлядь, а в других краях она в двадцать раз дороже.

«Дворец сострою в Питербухе, – мечтал купец. – Выезд заведу, вороных коней и белых, с лебяжьими шеями – таких, что везу на продажу к графу. Только тогда всё будут привозить мне мои корабли. Ведь на паровом ходу, верно, купить можно не с колесами по бокам, а и с винтом под кормой. Эти уже, говорят, невиданно быстро бегают. Сдело как-то сказал, что и Чайные клиперы обходят. И железные они, их на всю жисть хватит. А может, на три человеческих жизни. И мой Данила, старший, хозяйственный мужик будет, ужо за хозяйством как приглядывает. Раз было, в лавке приказчику в морду как вдарил, тот на целых полфунта обмануть хотел. Петушок родимый мой на кулачках биться мастак, измордовал враз приказчика-то за обман. За честь купеческую заступился. На лёд выходит как стенка на стенку, там тоже не последний боец. В меня… Крепкий помор будет. Да и поморствовать хватит. Купцом первой гильдии станет – как пить дать, станет. Да и меня, верно, вернусь – тоже пора в первую гильдию принимать. И Варварушка у него – белолицая красавица, да такой редкостной дородности – любой заглядится, из древнего купеческого роду. А я сидю, весь в седой бороде, и командую. Шибко меня Данилко побаивается, не ослушается. А кругом амбары ломятся от заморских товаров. Кузнецам замки закажу невиданные, в пуд каждый будет с секретами. И собак выпишу заморских: хоть и дорогие, да у нас невиданные. На ночь спускать сам буду. Чтоб злей были, кормить тоже сам буду сырым мясом – один раз утром. По праздникам – в Петербурхе их много, сплошь одни праздники, не то, что в нашей Мезени – совсем кормить собачек не буду, свирепости пусть в себе нагоняют, будут страшенные… И себе в золоте и серебре кафтан сошью праздничный и каждый день носить буду.

А Киндей, как затих Буторин, так стал думать о своём, давнишнем: «Пожадничал, дурень. Зверя и так набили на промыслах пропасть – ан нет, мало показалось, вот и зажали льды, не выпустили из разводья. За жадность наказали! И добыча пропала, и лодья, моя красавица. И сам я чуть было не скинулся. Чудо, что жив остался, под лёд меня затянуло. Как выбрался – и ныне не пойму. Господь помог. И в ту зиму тяжко нам пришлось, всем со мной промышлявшим!.. С большими трудами сбереглись. И теперь Буторинская головушка задумала меня приспособить для своих дел. Ворочать деньжищами будет. Ан нет – и я не сробею, не отстану от вас, ваше степенство. Ей-ей не отступлюсь! Только куплю себе ладью и своё дело заведу. Хоть и работний мужик Буторин, а и я не слабей буду. Он и молодым был справным. Отец его и имел много, а сына своего, кровь свою, в море посылал простым добытчиком.

Три года тому, на дальних островах, на Груманте (Шпицбергене) добычу вели. Василий Большой След пошёл медведя бить, и не впервой ему было, любил он это дело как забаву. А я пасти, петли, капканы на песца да на волка проверять пошёл. Я поверху, а он – под скалами внизу. К осени дело было, пора домой возвертаться. Медведь, им раненый, всё вокруг окровянил, гляжу – на Василия бросается. А у него кремень стёрся почти совсем. Смотрели мы тогда – ружьецо ещё прапрадеда его, совсем ветхое. Я и скатился с крутизны, и костей не переломал. И ножиком – чик медведя в бок, от начала живота у ребёр до самого конца паха, нож аж вытащил почти у хвостика его. А он развернулся, да как вдарит лапой. У меня всё враз помутилось. Чувствую, что лечу по воздуху, а как на глыбкий снег упал, так не слыхать ничего и не видать стало. Очухался, сидит на медведе Василий, и руку перетягивает жильём оленным. Поглядел на меня, сказал: «Не ты бы, Киндей, меня он враз ободрал бы. Кремнёвка моя не сработала, а второй пули вовсе не было. А первой я его только подранил. Спасибо тебе, теперь мы с тобой побратимы будем…» Встал я, в голове шум, как штормовая волна гудит. Еле слышу его, будто из-под земли говорит. Оклемался малость, и поволокли мы того ошкуя на мясо себе и собакам. Сами-то мы здоровые как медведи были.

В прошлом году, как на масленицу стенкой на лёд выходить, так Буторин меня просил не зашибить его сына, по тому как на другой стороне бойцов стоял его Данила. С мачту вымахал. Кулачищи, каких и не видывали – с медвежью голову. И сам две сажени ростом и полторы в плечах. Грозен даже очень с виду. Но на самом деле в весе-то жидковат. А внешний облик – весь в мать пошёл. Здоровущая баба. В девках была, так одна малый карбас на берег вытягивала».

Киндей зевнул громко, в удовольствие, по-собачьи широко разинув рот, рыкнул по-белужьи в четверть силы и, скосив глаза на Буторина, увидел, что тот задремал, прислонившись к дощатой надстройке.

– Слыш-ко, Иван Еремеевич, – ласково разомлев от воспоминаний, и нахлынувшего почтения, окликнул его Киндей. – Иди, сосни малость. А то тулупчик на палубе брось, овчинка-то – она бережёт от хворобы водяной. А?

Буторин молча кивнул, спускаясь по трапу, сказал сонно:

– До первого солнца стоять будешь, аль как? Стукнешь в палубу-то – сыпь дрыхнуть. Беречь тебе себя надо. Нужен ты нам всем, с тобой все на ноги встанем, – медовым голосом прямо пролепетал Белуха.

Буторин рухнул на постель, по поморским обычаям собранную из шкур – так, что заскрипело дерево, но понял, что заснуть не сможет и, полежав ещё немного, встал и, прихватив овчинный тулуп, как советовал Киндей, поднялся наверх. Луна снова ослепила его. «Верзила из верзил по виду Киндей, а ишь какой язык медовый. Я таких всю жизнь боюсь, сторонюсь их. И тогда всё идёт нормально. Стало снова тревожно». Но пересилив себя, опустился на брошенную овчину и, достав образок божьей матери, стал молиться и бить поклоны, равномерно стукаясь лбом. Потом достал из-за пазухи складненёк монастырской соловецкой работы. Овчина смягчала звук, но от каждого удара лошади пугались и начинали дробно стучать тонкой ковки подковами по деревянному настилу палубы. И каждый раз Буторин думал: «Надо бы расковать лошадок, настил-то совсем новёхонький, а так побьют железными подковами зазря». А когда одна из них заржала сильно и тоскливо, то Иван Еремеевич вскочил от неожиданности на ноги, а Киндей прогудел:

– Жеребец балует. Всё норовит к кобылке подобраться! Окаянные желания его одолевают – вот напасть-то.… И меня тож от избытка сил порой бесы егозят да хотят извести. Господи, спаси и помилуй нас, грешных! Святая матерь Божья, не дай погибнуть в этом океяне рабу твоему Киндею! А всё-таки, верно быть, не миновать греховность творить. Какая в Петербурге женка всё время топталась возля нас. Вдоль причала так и шастала. Да так плавно, словно лебёдушка по воде. Да какие пироги! От одного духа их, от их душистости голова сейчас закружится. А на меня глядела – аж дрожь пробирала.

Буторин сказал:

– Страх господний! – а про себя подумал: «Это до чего ж я пужливый стал. Ну да ничего, и не такое бывало. Перемелется – мука будет. Дай-то Боже, чтоб всё было гоже. Не узнав горя, не узнаешь и радости. Такая судьба у меня, сам погнался в неведомые края. «Что пождём, то и поживём. Век жить, век ждать. – так-то матушка моя говаривала, – а пока придёт кручина, как нет ни дров, ни лучины. Эх, Иван, не тужи, что мочальны гужи – ремённые, да и те рвутся». А тятя-то ловчее сказывал: «Не тужи, поколе тянут во все гужи. А пристанут – слезай да сам помогай». А вот доберёмся до матушки России – и отлегнёт от души-то. А то сердце так заломило со страху. Непривычно лошадей перевозить. А то как же: страху не набраться и деньгу зашибить? Без этого не бывает. В любой денежной затее есть и страх, и корысть. Страх, что овдовеешь – проиграешь деньгу-то».

«Невесёлые мысли не только меня, видать, одолевают. Видно, не зря, – думал Киндей. – Ведь тут пропадёшь. И ни тебе креста, ни весточки не будет, где кончился Киндей Кирсанов сын. У нас хоть бы и на Груманте пропасть, так всё одно – узнает народ, сколько годов ни пройдёт, и хоть косточки приберут. В промысловой избе, ежели дверь косяком подпереть, так ни один ошкуй не пролезет, а не то что проныра песец».

От таких мыслей и оттого, что часто и беспокойно кряхтя ворочался где-то сзади на овчине Буторин, стало страшно Киндею, до боли стрельнуло в сердце. Прямо хоть за борт прыгай и беги. Такая тоска, ну совсем непреодолимая. «Ни в жизнь боле не ходок по этим гнилым местам. У нас-то дышится так сладко, что и не надышишься. А тут только и могут жить нехристи да эти самые ишаки. Жарища – хуже, чем на Троицын день. Весь в поту и днём и ночью. Слова не скажешь лишнего – язык скрученный, будто бы его сыромятным ремнём, как парус, перевязали. Должно легшее мне в солдаты пойти. Всё польза будет народу русскому – в особенности ежели война грянет. Дед Тимофей в царской роте служил. Царя видывал самолично. Своё достоинство знает, хоть и простой капрал. Бороду расчешет, мундир – как ни старенький, а царский мундир. Глянет – аж пот прошибает! Сразу видать – всё прошёл, всё понимает». И от этих мыслей совсем невмоготу стало Киндею. И не спросясь навернулась жгучая слеза и прожигая поползла по щеке и застряла в его русой, с огненно-рыжими подпалинами бороде, продолжая жечь кожу, словно только что выплавленная дробинка.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?