Za darmo

Красные озера

Tekst
11
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Нет, спасибо. К теще поеду скоро, – соврал Петр.

– Может, надо чего? – настаивал собеседник, явно испытывающий чувство вины за то, что зимой погорельца в селении невзлюбили.

Петр опять отказался. Матвеевский сосед неуверенно развел руками, как бы говоря: «на нет и суда нет», – и уж собирался уходить, но приметил деревянный ящичек.

– Неужто только это успел вынести?

– Только это и успел. Зато самое важное.

– Чего уж важного? Вон, сбоку написано «шпатлевка», – сосед рассмеялся и шутливо добавил: – Спросонья что ли перепутал с чем?

Радлов наклонился к нему ближе и в самое ухо прошептал:

– А там не шпатлевка. Там бризантной взрывчатки два килограмма – рвануло бы до небес. Хорошо, что успел вынести.

– И на кой черт она тебе?

– Зачем нужна работа, если с нее не воровать? – Петр посмеялся над собственной остротой, потом добавил: – Не знаю, думал, пригодится рыбу глушить.

– Не, для рыбы не пойдет – не взрывается же толком без какого-то там заряда! Мы, когда завод пытались снести, быстро это обнаружили, – сосед подумал немного, пожелал погорельцу удачи и удалился.

Когда все разошлись, а от особняка остался лишь почерневший от гари кирпичный остов, Петр вытащил из машины одеяло, расстелил его на голой земле, лег сверху и впервые за очень долгое время уснул.

Во сне Петр был счастлив.

На горизонте рождалась заря.

Глава сорок девятая. Радлов

Петр проснулся оттого, что замерз, ибо от земли поднимались холодные испарения. Первым делом посмотрел на часы, ремешком впивающиеся в отекшую кожу на запястье. Было 4:15 утра. Секундная стрелка щелкала громче всех, даже особо прислушиваться не требовалось, чтобы в предрассветной тишине уловить ее ход, но на секунды Петр пока не смотрел – счет на них еще не начался.

Он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, свинцовая тяжесть в теле пропала. Сердце, правда, немного ныло, сердце опять было чем-то недовольно, но это уже не страшно. «Как же два часа сна преображают человека», – подумал Радлов и усмехнулся.

Потом сел на одеяло, за ночь покрывшееся пылью, придвинул к себе спасенные накануне ящик и мешок, из мешка достал лист бумаги, ручку да принялся сочинять письмо. Сначала написал: «Дорогая Тамара», – но тут же поймал себя на мысли, что подобное обращение больше подходит для деловой бумаги или, например, когда коллеги сочиняют поздравление с юбилеем. Перечеркнул, ниже вывел округлыми буквами только имя и замер.

«А что написать-то?», – спросил Петр сам себя. Не знал он, как выразить все то, что в душе наболело. Подумал пару минут, добавил: «я тебя любил», – и сразу жирно зачеркал, порвав в одном месте бумагу. Ниже написал то же самое, разозлился и выбросил лист.

Затем глубоко вдохнул, подержал в себе воздух, пытаясь успокоиться, вытащил из мешка второй лист (знал ведь, что с первого раза не выйдет) и набросал на нем следующее: «Тамара! Я тебя всегда любил. И дочь нашу любил, хоть она и не по крови мне. В Городе есть счет на твое имя, адрес я приложу. Живите с мамой тут и ни в чем себе не отказывайте или уезжайте в Вешненское. А лучше уезжайте. Там хорошо». Посидел без движения, копаясь в своих разрозненных переживаниях, и дописал ниже: «Прости меня».

«Неуклюже как-то», – решил Петр, но переделывать ничего не стал. Не очень-то он умел объясняться в чувствах, а точнее, не умел совсем.

Свернул бумагу, запечатал ее в конверт. Ящик запихнул в мешок, в котором зачем-то лежали два стареньких зонтика и полиэтиленовая пленка, закинул себе на плечи и отправился на противоположный берег – к Луке.

Шел быстро. Пропитанный запахом пепелища ветер подгонял его в спину. А день-то начинался хороший – загляденье просто! Небеса чистые, если не считать клубов дыма, воздух слегка прохладный, алая поверхность озера чуть подергивается волнами, но не беснуется и почти не шумит.

Радлов миновал пустырь на месте снесенного проулка, прошел по берегу, разламывая желтые корки, застывшие на размытой водой почве, окинул взглядом черные домики в селении, выбрал жилище своего друга и зашагал к нему. В душе у него надрывалось что-то, щемило, но что – разбирать не хотелось.

Лука не спал. Ему почему-то наперед был известен радловский замысел, так что он спросил в лоб:

– Уже туда идешь?

Петр удивился такой осведомленности, но вслух говорить ничего не стал и кивнул утвердительно.

– Выходит, один гроб-то у меня останется? – с грустью выдавил из себя Лука и прокашлялся – поперек горла встал влажный ком.

– Выходит, так. Ты передай Томе, ладно? – Петр протянул конверт. – Да и сам держись тут, не раскисай.

– А может, не надо тебе идти?

Радлов тяжело вздохнул и проговорил:

– Знаешь, Лука, друзья – это не родственники. Друзья делают порой друг для друга очень странные вещи. Ты вот просил не везти тебя ко врачу – и я не отвез. Хотя мне казалось, что нужно. А я сделал, как ты меня попросил. Так ответь тем же – отпусти меня.

Лука часто-часто закивал, хотел что-то еще сказать, но не сумел – комок перекрывал горло.

– Передай письмо, – напомнил Петр, отвернулся и очень быстро пошел прочь.

На часах было 5:16. Счет на секунды до сих пор не начался.

Теперь Радлов вынужден был бороться с ветром, ибо Радлов свое направление поменял, а ветер свое – нет. Резкие, резвые потоки воздуха хлестали по лицу, бросали в него горькие хлопья сажи, резали глаза и заставляли плакать.

А Петр шел упрямо, шел только вперед, вбивая свои ноги-столбы в умирающую, покрытую окисью меди землю, и земля под его весом проминалась, пуская сок – розовый и отравленный, от которого всякая растительность чахла, и гнили посевы, и голодали люди… и умирали люди.

Завод в окружении обломков ограждения глядел на чужака злобно – в верхних оконцах ползали какие-то тени, собирались в причудливые формы, похожие на насекомых с отвратительными лапками, вроде больших муравьев или чего-то подобного, но тут же распадались отдельными зернышками. Зернышки сквозь щели вырывались наружу и обращались сажей. И сквозь мощные трубы вырывались эти зерна погибели и обращались зловонным дымом.

Радлов решительно подошел к автоматическим дверям, но те не открылись. На табло, которого раньше, кажется, не было, тускло высветилось: «Ящики и другие крупные предметы необходимо оставлять на расстоянии не менее двадцати метров».

Петр немного постоял на месте, потом оживился, явно что-то придумав, оставил свою ношу у плиты, вырванной из забора, и вернулся ко входу. Двери плавно разъехались.

Только Петр не вошел. Вместо этого он положил небольшой булыжник на то место, где обычно стыковались между собой дверцы, и ринулся назад. Дверцы заходили ходуном, судорожно забили по камню, но тот не двигался с места – Петр очень хорошо угадал с формой, у камушка нижняя грань была плоская и потому устойчивая.

Створки открывались и закрывались в бешеном ритме, а Радлов схватил мешок и уже стоял у порога, готовый в любой момент запрыгнуть внутрь.

Створки замирают, словно некто, управляющий ими, раздумывает о дальнейших действиях, потом разъезжаются и мгновенно идут назад. Однако Радлов успевает быстро протиснуться между ними, несмотря на свои непомерно широкие плечи.

Он делает несколько шагов и слышит позади стук камня и хлопок. С замиранием сердца оборачивается и видит, что булыжник расколот пополам, а двери плотно сомкнуты.

«Что ж, это было ожидаемо», – думает Петр, оплакивая надежду на свое спасение, ибо раньше она все же теплилась где-то под больным сердцем. Но теплилась едва-едва, так что Петр не очень расстроен.

Время 5:46. Идет ли счет на секунды? «Скоро, скоро», – мысленно отвечает Петр сам себе и решительно направляется к трубе, спускающейся откуда-то сверху. Индикатор загорается красным, наружу выскакивает бумага. На ней мелкими буквами напечатано:

«Уведомление: 33/2.16.32.19.30

Вы будете уволены».

Радлов рвет уведомление в клочья.

Затем между трубой и стеклянной перегородкой, ограждающей станки, он расстилает полиэтиленовую пленку. Вытаскивает взрывчатку из ящика, распаковывает каждый брусочек и стопкой складывает их поверх прозрачной материи.

Станки замирают, привычный заводской гул прекращается.

Между брусками Петр прилаживает капсюль-детонатор, похожий на длинную металлическую палку, закругленную со всех сторон, просовывает в него огнепроводной шнур – тот самый метровый отрезок, который, по заверениям инженера, горит ровно полторы минуты.

Справившись с этим, Петр достает из мешка два зонтика – один свой, черный и потрепанный, а второй в сиреневых цветочках. С ним Тома раньше гуляла, а потом, как Лиза умерла, тоже сменила на черный.

Из трубы доносится шелест, индикатор звенит и мигает красным, из металлического контейнера вываливается еще одна бумага.

Радлову не до этого. Он устанавливает зонтики над конструкцией из брусочков, стараясь сделать так, чтобы развернутая плащевка закрывала взрывчатку и шнур сверху, но при этом не вспыхнула от пламени.

Потом поднимает бумагу с пола и читает:

«Уведомление: 33/2.16.32.19.30

Вы будете уволены».

«Как будто меня это сейчас волнует», – думает Радлов и смотрит на часы. Время 5:58:30.

Радлов поджигает шнур. Счет переходит на секунды.

От струйки дыма вопит сигнализация – так громко, что начинает раскалываться голова, а уши изнутри сдавливает. Срабатывает противопожарная система, и сверху льются бурные потоки воды. Клочья бумаги на полу размокают, по трубе и контейнеру текут мощные струи. Петр стоит весь насквозь мокрый, со слепленными волосами. Капли набухают у него на надбровных дугах и затекают в глаза.

Да только шнур горит, разбрасывая искры. Пленка предохраняет его от попадания влаги снизу, а зонтики защищают сверху.

Петр садится на сырой пол, прислоняется к контейнеру и отсчитывает самые долгие полторы минуты в своей жизни. На часы он больше не смотрит – у него не осталось ни единого часа. Только минуты и секунды. 58:45. Секундная стрелка щелкает громче сирены и громче хлестких ударов воды.

 

58:46.

Труба выплевывает еще один документ:

«Уведомление: 8.10.20.30

Вы будете умерщвлены».

– Ха! – отзывается на это Радлов и кричит куда-то вверх: – Сам скоро сдохнешь, кто бы ты ни был!

Минутная стрелка переваливает за черточку, обозначающую цифру «59». Тянется последняя минута. Утомительно долго тянется, и Петр устает жить.

Потом вспоминает, как познакомился с Тамарой, и жить вроде хочется, и усталость куда-то уходит. «Не хочу, не хочу, не хочу!», – отчаянно надрывается мозг внутри головы, осознающий, что скоро прекратит мыслить.

– Не переживай, – успокаивает Радлов сам себя. – Я тоже не хочу.

Вода хлещет неистово, а огонек потихоньку ползет по шнуру, сжигая его дотла и оставляя позади разваливающуюся угольную змейку. Секундная стрелка неумолимо обозначает свой такт щелчками.

Щелк, и время 59:30. Щелк – и уж 59:31.

«А рванет ровно в шесть, – считает про себя Петр. – Ох, наши-то всполошатся». Он улыбается.

Тут воздух прямо перед ним становится зернистым, дрожит и рождает какую-то фигуру, и вот уж посреди завода, нетронутая водой, стоит Лиза. Лиза смотрит на отчима неизбывно грустными глазами и жалобно лепечет:

– Не убивай нас. Не убивай нас, папа.

– Лизонька, – устало протягивает Радлов. – И послушал бы я тебя… да умерла ты. Давно. Мы с мамой горевали очень…

Девушка растворяется.

Щелк.

59:58.

Время словно замирает. Петр видит перед собой Тому, молодую и красивую, с маленькой дочкой. Петру они сразу понравились, сразу чем-то приглянулись. «Хорошо ли я жил? – спрашивает он себя. – Наверное, хорошо».

Щелк.

59:59.

Радлов вспоминает себя, вспоминает, как открыл это долбаное Бирецкое месторождение, истощившееся за два года. Но в те два года деньги лились рекой, и жизнь била ключом. И были женщины – много женщин. А Петр был толстый, Петр был неуклюжий. А женщинам-то было все равно – за деньги многое прощается.

Радлов опускает голову и смотрит на часы.

Все еще 59:59…

Щелк.

Глава пятидесятая. Черный ворон

1.

Тамаре не спалось с пяти утра. Она тихонько встала, стараясь не разбудить мать, прошла на кухню и сделала себе чай, но выпить его не смогла – ничего не лезло, внутри клокотала неясная тревога. А заря за окошком разыгралась как-то уж чересчур ярко – заливала огнем целый небосвод, и Тома даже подумала, что такое бывает после пожаров, но не придала тому значения.

Не зная, куда себя приткнуть, женщина взялась за мытье посуды – это всегда успокаивало. Ополаскивая очередную тарелку, она поймала себя на мысли, что Петр никогда не понимал, как это может успокаивать, и улыбнулась.

На пороге появилась Инна с помятым лицом и прищуренными глазками, постояла немного молча и сказала с нотками недовольства:

– Чего в холодной воде-то бразгаешься? Помыла бы я.

– Да немного ведь, не околею, – отшутилась Тома.

– Так, может, легла бы еще? Так спала хорошо, я прямо нарадоваться не могла.

– Не хочу, – Тома помотала головой.

Инна потопталась у входа на кухню в нерешительности, наконец набралась смелости и выдала:

– Мне тебе сказать надо кое-что. Только ты не волнуйся. Дом.., – тут она осеклась и замолчала, раздумывая, как бы преподнести неприятную новость помягче. И молчала настолько долго, что Тамара в итоге не выдержала и требовательно воскликнула:

– Ну?!

– Дом у вас сгорел.

Тома выронила тарелку, послышался звон бьющегося фарфора. Звон не утихал, поскольку струя воды била по осколкам, заставляя их производить хаотичную мелодию.

– Ты не переживай, – успокаивала мать. – Петр твой сказал, у него деньги есть. Сказал, вы переехать сможете.

– Господи, и правда! – всполошилась женщина. – Петя-то как же?! Ты его видела? Где он?

– Так поздно я не сплю. Увидала отблески с того берега, а я-то уж знаю, чего они означают – горит что-то. Захожу в комнату, гляжу – ты спишь. Ой, так хорошо спишь, как в детстве! Я уж и не решилась будить-то. Дай, думаю, сама схожу. Петр по пепелищу ходит, смурной такой! А я ему и говорю: пойдем к нам, чего тут выжидать. А он: дела у меня, мол. А какие-такие дела ночью – того не знаю, – старуха перевела дух и подвела итог: – В общем, живой он.

Тамара облегченно выдохнула, села за стол и закрыла лицо руками. Тревожное чувство почему-то не проходило.

– Пойдем туда, – предложила она матери. – Пойдем, он, наверное, в машине спит, чтоб наши увальни на части не разобрали.

Инна быстро прополоскала свой беззубый рот, влезла в потертое пальто, поскольку давно уже была в том возрасте, когда кости мерзнут даже летом, и вдвоем с дочерью они вышли наружу. Ветер дул в лицо, ветер приносил запах гари.

Старуха запирала дверь да что-то никак не могла совладать с замком – ключ заедал и не вытаскивался из замочной скважины.

Тамара спустилась с крыльца, успела сделать несколько несмелых шагов по запорошенному сажей грунту, и тут прогремел взрыв. Невообразимый грохот, гораздо страшнее, чем тот, что доносился с месторождения, оглушил поселок. Вдалеке что-то полыхнуло, как будто небеса разорвало на части, ветер, гонимый взрывной волной, усилился, кратким ураганом пробежал между домами и резко стих.

Жители повыскакивали на улицу, кто в чем был – одни в домашних халатах и тапочках, другие успели одеться, третьи поверх спального одеяния накинули куртки или телогрейки. Все, не отрываясь, таращились на другую сторону озера, где вверх били три огромных огненных столпа – казалось, что рано или поздно они прожгут зияющие дыры в небе, и оттуда повалятся куски потусторонней бездны, и поглотят все земное без остатка.

– Завод! – догадался наконец кто-то. – У завода три трубы!

И люди вразнобой побежали по округлому берегу озера. Была среди них и Тома, только ее больше беспокоили местонахождение мужа да теперешнее состояние участка – сгорел ли только дом или вообще все строения, и подлежит ли что-то ремонту? Инна отстала и плелась где-то позади, в скопище народа.

Впрочем, до сгоревшего особняка Тамара так и не добралась, поскольку в толпе, собравшейся у разрушенного заводского ограждения, трижды невнятно прозвучало: «Радлов. Радлов. Это Радлов». Тома с замирающим сердцем подошла ближе.

От завода остались стены в угольных пятнах. Со стороны фасада сверху, на уровне второго этажа, вывалился кусок, и рваную рану едва прикрывали только продольные стальные балки с оплавленными краями. За балками, внутри здания, была сплошная черная пустота. Две трубы обрушились, лежали теперь мертвым грузом поперек дороги, ведущей к западной расщелине, третья сильно накренилась, но выстояла. В узких оконцах не было стекол, а из широкого дверного проема напрочь выбило неприступные автоматические двери.

У проема стояли несколько человек, и один из них, старик в тапочках на босу ногу и бордовом халате, говорил, широко размахивая руками:

– Радлов. Это Радлов.

Тамара подскочила к рассказчику с истеричным криком:

– Что?! Что Радлов?!

Старик поглядел на нее то ли с испугом, то ли с сочувствием, смутился и через силу выдавил из сдавленного горла:

– Послушай, Тома. Ты… знаешь, ты у Луки спроси лучше. Вон он, у поваленной трубы ходит, – старик махнул рукой куда-то вдаль.

Женщина проследила за его движением, отыскала глазами долговязую ссутулившуюся фигуру, оторвавшуюся от толпы, и ринулась в ту сторону.

– Лука! – позвала она на бегу. – Что с Петей? Где он?

Обувщик посмотрел на нее с убийственной жалостью, жутко заулыбался, так что лицо его разъехалось по сторонам от этой улыбки, и дрожащей рукой протянул конверт.

Тома остервенело разорвала бумагу, вытащила письмо, прочитала: «Тамара! Я тебя всегда любил. И дочь нашу любил…», – а дальше читать не смогла. Из глаз хлынули слезы, буквы заплясали и скрылись во влажной мути.

Женщина судорожно раскрыла рот, губы ее затряслись, вся она как-то дернулась и вдруг рухнула на колени. Почти сразу вскочила, накинулась на Луку с криками:

– Ты знал! Ты знал! Почему ты его не остановил?

Била Луку по грудине и по расколотому улыбкой лицу и плакала навзрыд. Потом ноги у нее опять подкосились.

Подоспела Инна, бросила на обувщика злобный взгляд, обхватила дочь за плечи, попыталась ее увести, но та от истерики отяжелела да не могла подняться – стояла на коленях и истошно выла. Письмецо со смятым конвертом валялось в золе и грязи.

В этот момент со стороны бараков послышались приглушенные возгласы:

– Горим!

После к ним примешался женский визг.

– Да что ж опять происходит? – воскликнул кто-то из местных.

В ответ в небо повалили темные, тяжелые клубы дыма. Запахло горелым деревом, и в толпе у завода закричали:

– Да ведь в рабочем поселке пожар!

Матвеевский сосед, в недоумении шатавшийся у обломков ограждения в куртке поверх грязной домашней рубахи, выругался и возмутился:

– Тьфу ты! Ну всё не слава Богу!

2.

Учинив пожар в радловском особняке, Шалый прибежал в свое нынешнее обиталище и со словами:

– Ну че, б…., помянем! – принялся очень быстро напиваться, вливая в себя рюмки одну за другой. Скорей всего, он говорил про рябого, но Ленкин муж подумал иначе и боязливо спросил:

– Порешил, что ли?

– Радлова-то? А как же! Бросил ему бутылку с порохом и солярой – пусть жрет! Ох, как там полыхнуло всё! Того и гляди, жареной свининой запахнет, – Бориска громко и мерзко расхохотался, радуясь такому сравнению.

Двое других сотоварищей сидели по углам молча да переглядывались, не зная, стоит ли еще здесь оставаться. Лена спала в соседней комнате.

Шалый достал из-под стола еще водки, расставил три немытых рюмки, разлил и прохрипел невнятно:

– Че хмурые? Айда победу праздновать!

– Ты погоди, – мрачно отозвался один из сотоварищей, крупный мужчина лет шестидесяти. – В прошлый раз отпраздновали уже. Проверить бы для начала надо.

– Так сходи и проверь! – приказал Шалый, с силой выдавливая из себя слова и разбрызгивая вокруг слюну, смешанную со спиртным.

Мужчина, ни слова не говоря, вышел. Дверь громко хлопнула, из соседней комнаты донесся стон Лены, но сама она так и не появилась.

– Вы-то сядете хоть? – обратился Борис к оставшимся. – Вместе веселей, а?

Второй сотоварищ, щуплый человечек с реденькими волосами и залысинами по обе стороны лба, осторожно выдвинул табурет, спрятанный под столом, сел и выпил.

Ленкин муж остался в стороне.

– Брезгуешь, падаль? – Бориска приподнялся, но полностью встать на ноги не смог и грузно опустился обратно на свое место. Его страшно штормило.

– Нельзя так, – едва слышно ответил хозяин дома. Весь сжался, опасаясь нападения, однако продолжил: – Нельзя. Я не верю, что Петр мог завод поставить против нас. А уж выселить точно не мог. У него же всё для своих! А мы – свои. Несмотря на все недомолвки и ссоры – свои. А ты… ох, и зачем я с тобой связался только. Ясно же было, что мудак.

– Сел, б…., и выпил! – крикнул Шалый. Из сказанного в свой адрес он ни слова не разобрал, потому не шибко обозлился.

Ленкин муж помялся немного, но в итоге все равно опрокинул пару рюмок.

Через полчаса вернулся пожилой мужчина, уходивший проверить пожарище, и с порога заявил:

– Живой он!

– Че ты несешь?! – Борис от загоревшейся внутри ненависти тут же протрезвел.

– Я говорю, живой. Народу там собралось – тьма! Со всеми что-то общается, все помощь предлагают, – мужчина выдержал паузу и разочарованно добавил: – Выходит, обосрался ты опять, Бориска. И с заводом не получилось, и теперь. Ну тебя нахер, правду люди говорили – лучше к переселению готовиться.

Он отворил дверь, запустив внутрь ночной холод, и собирался уже уходить, но Шалый остановил его:

– Погодь! Можно и еще кое-чего сделать, чтоб не съезжать.

– Чего же?

– Бараки рабочих спалить.

– Совсем умом поехал?! Дети же там есть.

– Нееее, – развязно растянул Борис и поехал куда-то в сторону, но вовремя ухватился за край стола, чтобы не упасть. – Мы их только спугнем. Они ж повыскакивают все разом, двери-то в бараках огроменные!

Мужчина поразмыслил немного и присоединился к остальным. Пить он не стал – всем, кроме Шалого, пить надоело.

До утра просидели молча, повесив головы от груза тяжких дум. В пять тридцать выдвинулись в сторону западной расщелины. Шли хмурые, шли медленно – как на похороны. Канистру с горючим топливом тащил забитый хозяин дома.

У рабочего поселка их отвлек ошивающийся поодаль мужичонка навеселе, которого все сослуживцы именовали не иначе, как Палыч. Палыч ходил по улице, шатаясь, да горланил песню. С надломом, с чрезмерным трагизмом затягивал, коверкая мотив и постоянно сбиваясь:

 

Ты добычи не дождёшься,

Чёрный ворон, весь я твой.

Тут мужичонка в сердцах сплюнул, поскольку явно напутал слова, зарядил по новой:

Чую, смерть твоя подходит.., –

но тут же прервался, ведь и на этот раз напутал слова.

– Во дурак пьяный! – сказал Шалый и рассмеялся, не замечая в своем высказывании никакого противоречия.

В тот самый момент из заводских труб с неистовым ревом вырвалось три огненных столпа. И загремело, и зашаталось ненавистное здание, в агонии изрыгая из своего нутра пламя и дым – теперь уже дым от сработавшей взрывчатки. Со звоном вылетели стекла, стену порвало пополам, а трубы стали по очереди крениться и падать. Первая завалилась быстро, разбившись на несколько полых цилиндров с изрезанными краями, вторая пошла чуть медленнее, упала на землю мягче и потому раскололась лишь надвое. Третья осталась стоять перекошенной.

Осколки, щебень и пыль шрапнелью полетели во все стороны, изрешетили канистру, поранили лицо одному из поджигателей.

Когда все улеглось, Ленкин муж радостно завопил:

– Хана заводу! Не нужно никого жечь!

Остальные начали поддакивать, но Шалый внезапно рассвирепел. Природная ярость, копившаяся в нем годами, воспылала пожаром похлеще, чем внутри развалившегося завода, и он зашипел – по-змеиному, потому что ярость давила на горло и мешала говорить:

– Мы их сожжем! Всех сожжем!

Ленкин муж побледнел, спрятал продырявленную канистру за спиной.

– Отдай! – заорал Шалый и бросился на него с кулаками.

Впрочем, двое других тут же вступились за бедолагу да закрыли его собой, встав друг к другу вплотную.

Бориска сверкал глазами, но, опасаясь за свой нос, подойти не решался. Краем глаза он приметил, что рабочие пробудились от взрыва и уже выскакивают из бараков.

Через мгновение никаких рабочих он уже не видел, потому что перед глазами была лишь темно-красная пелена – от жажды крови. Сквозь эту пелену Шалый прорвался к своим спутникам, одним махом сбил всех троих с ног, несколько раз ударил Ленкиного мужа по голове, отобрал у него полупустую канистру, бросил ее в сторону ближайшего дома, а вдогонку бросил спичку. Ссохшееся дерево полыхнуло моментально.

Тогда Бориска бросился наутек, опасаясь расправы.

Палыч побежал по проулку, стуча во все окна и крича:

– Горим! Горим!

Рабочие и их семьи из-за постоянной жизни у месторождений или шахт слишком сильно привыкли к грохоту взрывов. И когда завод разнесло – проснулись далеко не все.

Сотоварищи Бориски смешались с толпой местных, пришедших поглазеть на развалины завода. Сам Борис притаился за ближайшим холмом и жадно наблюдал, как ползет пламя по стене дома, как рвется оно вверх, пожирая все на своем пути, как плюется едким угаром и заставляет людей истошно кричать. Шалому нравилось, что люди кричат. Шалый хохотал от веселья.

Из барака вынесли обгоревшее тело, хрупкое и тщедушное, и осторожно положили на землю, предварительно бросив под низ толстое одеяло. Какая-то женщина ревела над этим телом, раскачиваясь взад-вперед.

Рабочие носились как сумасшедшие, пытались собрать шланг да протянуть его до озера, но от нервов все валилось из рук. Несколько местных пришли, чтобы помочь, однако были изгнаны криками:

– Позлорадствовать приперлись?! Это вы нас подожгли! Мы с вами еще разберемся!

Барак со скрипом завалился набок. Посыпались искры, от них вспыхнула следующая за ним постройка. Бориска за холмом бесновался и гоготал, наблюдая за тем, как суетятся люди.

Вскоре наладили шланг для тушения и через полчаса побороли пламя. Шалый собирался уже идти на свою сторону поселка, но тут в отдалении завыла сирена – с местной подстанции мчалась скорая. Чем-то его привлекла эта сирена, чем-то зацепила слух, и он остался, толком не понимая причины.

Подпрыгивая на колдобинах, подъехала белая машина, украшенная крестом, из нее выскочили врачи и побежали к тщедушному тельцу, лежавшему на толстом одеяле. Долго колдовали нам ним, потом перекинули на носилки и понесли к карете.

А Борис вдруг заинтересовался, чего это тельце такое хрупенькое, живое ли оно, и вышел из-за своего укрытия, как зачарованный. Во хмелю он слабо понимал, что его непременно узнают – хотя бы бесталанный певец, который обещал кому-то скорую смерть.

Пробираясь сквозь алкогольный туман и густую гарь, витавшую в воздухе, Шалый двигался вперед, пока наконец не поравнялся с носилками. На них лежал тот самый мальчик, который некогда попросил у него и рябого закурить, и которого Бориска самолично спас от избиения. Щека у мальчика была буро-красного цвета. Глаза закрыты.

– Пацан, ты чего? – как-то плаксиво произнес Шалый и встал в оцепенении. В его голове совершенно не складывалось, что ребенок пострадал именно вследствие поджога – нет. В его голове это было как-то само по себе, и он действительно не мог взять в толк, отчего так получилось.

– Ты ч-чего, пацан? – повторил он, заикаясь.

– Да живой, живой! – не выдержал один из врачей. – Ожоги третьей степени. Не мешайте!

Носилки втащили в машину и закрепили. Отец мальчика влез следом, окинув Шалого испепеляющим взглядом.

Шалый этого не заметил.

Поплелся к своему теперешнему жилищу, ничего не понимая, но хозяева тщательно заперлись и не пустили его.

– Водки дайте, твари! – заорал Бориска, затарабанив по двери.

Лена через окно выставила ему полную бутылку – от греха подальше.

И Шалый сидел на крыльце и методично напивался до самого вечера.

А вечером, когда отец ребенка вернулся из больницы, рабочие пошли на поселок боем. Они несли палки и камни и били любого, кто попадался им на пути – матвеевскому соседу немного досталось, но он сумел вовремя сбежать. Жители попрятались по домам, закрыли занавесками опустевшие после подрыва гряды окна. Камни летели в проемы, разбивали посуду, но до людей не долетали – люди предусмотрительно рассаживались по углам.

Когда дошли до дома Луки, ворвались в распахнутую дверь, схватили его, выволокли на улицу и уж хотели накинуться, но отец ребенка вдруг сжалился и сказал:

– Погодите. Он же больной – вон, улыбается как. С чего бы такой блаженный на поджог решился.

Луку отпустили и направились дальше – палками стучали по пустым рамам, выкрикивали ругательства, обещали всех спалить. А Лука откуда-то заранее знал, что делать да где быть, и неспешно зашагал в сторону красного озера, не обращая внимания на нападавших, утративших всякий к нему интерес – ну, ходит какой-то сумасшедший, улыбается, так что с него взять.

Тут нетрезвый Палыч, который шел где-то позади без камня и без палки, громко закричал:

– Вот этот! Вот этот канистру бросил!

Шалый, от опьянения скрючившийся в три погибели на крыльце, поднял глаза и увидел, что утренний певец-неумеха показывает на него пальцем да что-то орет. Шалый от хмеля был тугодум, но на сей раз сообразил быстро. Вскочил на ноги, пошатался на одном месте, стараясь ухватить чувство равновесия, и со всех ног помчался на окраину поселка, к холмам.

Рабочие нестройной шеренгой бросились за ним, по пути продолжая кидаться камнями во все подряд – от озлобленного куража.

Из оконца высунулась Инна Колотова, которая недавно успокоила дочь и размышляла, как бы покрасивше обустроить похороны зятя. Тамара думать об этом не могла – провыла весь день над письмецом, так что в голове у нее только горькая муть была.

Шум и крики отвлекли старуху от размышлений, она предусмотрительно подождала, пока не предвещающие ничего хорошего звуки отдалятся, да решила узнать, что происходит. Увидела разъяренную толпу и убегающего к холмам Бориску, зажала рот руками от избытка эмоций, а потом пробурчала себе под нос:

– Ох, Господи, чего ж это происходит-то!

Тут же подумала: «Ну, может, хоть ирода этого прибьют», – и скрылась в доме.

Шалый между тем пополз по горным уступам вверх. Его схватили за ноги да потащили вниз.

– Не надо! Не хочу! – орал он, как резаный, и бешено вращал глазками от страха.

Наконец его стянули, повалили наземь, два или три раза ударили по макушке. Бориска сумел встать, отбросил двоих рабочих в сторону, юркнул в образовавшуюся брешь и, тяжело дыша, ринулся к озеру. Сердце колотилось, разгоняя кровь, полную алкоголя, хмель бил в голову с новой силой, и Шалый вдруг придумал, что если зайти в отравленную воду по шею – его никто не тронет. Мысль, конечно, была дурная, да разве у пьяных другие случаются.

На подходе к берегу ноги у Бориски стали вязнуть в желтых разводах меди, но он упрямо несся вперед, боясь оглянуться. Он слышал топот позади и догадывался, что его понемногу настигают. Схватил булыжник, бросил через голову назад, по-прежнему не глядя и не зная, попал ли в кого-нибудь.