Za darmo

Красные озера

Tekst
11
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава девятнадцатая. Мертвец на заводе

1.

До самого вечера Лука нервно расхаживал по дому, размышляя над словами Радлова. «В прошлом году он говорил, будто владельцы завода умерли, – думал обувщик. – Даже свидетельствами о смерти перед нами тряс. И ведь нисколько не боялся, что мы его за психа примем. И когда рассказывал свою нелепую историю про трубы – не боялся. Что же теперь? Настолько напуган? Или перестал мне доверять? Надо бы сходить на завод – авось, что и прояснится».

Но солнце уже утопало в красном зареве, а по пятам его следовала синяя ночь, откусывая все новые и новые куски небосвода, так что в тот день Лука остался дома. Побродил еще немного по пустым и неприбранным комнатам, дождался наступления темноты да лег спать. Собственно, он и не уснул даже, а стремительно провалился в глубокую затхлую яму, до краев набитую призраками минувшего дня и мягкой ватой, и там, в этой яме, сквозь вату и мельтешение призраков увидел толпу маленьких детей.

Лука внимательно их осматривает, в каждом замечает какой-нибудь страшный изъян – у одного ребенка лицо исполосовано шрамами, у другого поперек шеи тянется сизая борозда, как срез на дереве, у третьего бескровные губы с морским оттенком, и лица у всех такие сосредоточенные, такие печальные… словно их обидел кто.

Лука делает несколько шагов им навстречу, одергивает за рукав тощего мальчика с бороздой на шее и спрашивает, едва ворочая непослушным языком:

– Что с тобой?

Потом судорожно ощупывает запястье ребенка, не находя в нем пульса, трогает неприятно холодную кожу и тщетно пытается услышать дыхание. У Луки в голове дым, в голове у Луки суматоха бессвязных мыслей, которые снуют туда-сюда под черепушкой, подобно надоедливой мошкаре, бьются друг о друга, разлетаются и потому в слова и догадки не складываются. И бедный Лука упорно щупает холодную детскую ручку, глядит во все глаза на ссохшиеся губы мальчика и страшный след, опоясывающий горло сизой петлицей, а понять, что все это значит, не в силах.

– Что с тобой? – повторяет обувщик настойчивей. Где-то в сердцевине мозга уже рождается осознание и тянет за собой страх. Вот только пробиться сквозь дым оно никак не может, и Лука боится, до дрожи в коленях, до онемения пальцев рук боится, а чего именно – не знает.

– А ну-ка, догадайся, что со мной, – хрипло произносит мальчик. Другие дети смотрят пытливо и недоверчиво.

«Я знаю этот хрип», – думает обувщик. Ноги его медленно подкашиваются. «Я знаю этот хрип!»

– Догадался?

– Нет, нет, – лепечет Лука в ужасе и отворачивается, надеясь, что страшная картина, лишенная его внимания, рассыплется в прах и исчезнет.

Но она не исчезает, настаивая на своей реальности. Дети обходят несчастного со всех сторон, хватают за руки, пытаются куда-то утащить, кружат, кружат в безумном хороводе, лезут пленнику прямо в лицо, расцарапывают ему кожу, мерзко гогочут и гримасничают.

Лука с силой отталкивается ногами, выныривает из поглотившей его ямы и вскакивает со своей постели. От паники он почти задыхается, в мозгу словно образовалась ледышка, и от нее по всей коже головы паучками разбегаются мурашки.

Указательным пальцем дотрагивается до своего лба. Палец прилипает к поверхности, тут же отдергивается от нее против воли хозяина и прилипает вновь, и так по бесконечному кругу – руки трясутся. А лоб сальный, как у покойника, капли набухают на нем огромными волдырями, лопаются, стекают вниз, задерживаются на миг у изгиба брови и срываются на простыню, словно Лука сделался вдруг лягушкой и плачет через кожу, потому что глазами не умеет.

Одеяло, которым он укрывался, сбито у ног неряшливым комом.

За окном темно.

Ветер завывает, будто оркестр на похоронах, ему вторит унылый собачий лай. В комнате очень холодно – после беседы с Петром окно осталось открытым, и весь дом за ночь промерз.

Лука поднимается с кровати, идет в мастерскую. Окно распахнуто настежь, створки обледенели, снаружи пролетают редкие снежинки. Подоконник почему-то покрыт мелкими черными частицами, вроде угольной крошки, но Лука не обращает на них внимания – бессознательно смахивает на пол, оставляя размазанный след, с громким хлопком закрывает окно и без сил падает на первый попавшийся табурет. Там лежит пара сапог, уже отремонтированных. Под грузом человеческого тела сапоги сминаются, швы, аккуратно сделанные накануне, с треском рвутся, но встать на ноги Лука от усталости не может.

Краем глаза он замечает в дальнем углу нечто чужеродное (ребенок? птица?), но когда смотрит прямо – ничего там не находит, кроме зернистой предрассветной тьмы.

__________________________

Утром Лука просыпается на том же самом месте – незаметно для себя он уснул сидя. Сапоги, оказавшиеся под ним, пришли в негодность и стали еще хуже, чем до ремонта – порванные и расплющенные голенища придется менять целиком.

По окну бьет тусклое февральское солнце. Запечатанное в шатающейся раме стекло запорошено снизу черной пылью – отчего бы это? Кислый запах так и не выветрился.

Лука умывается и заходит в комнату к сыну. Тот лежит на спине с закрытыми глазами и, кажется, спит. Отец гладит его по лицу, слушает размеренное дыхание и радуется тому, что болезнь миновала.

– Ты чего, папа? – спрашивает Илья, распахнув тонкие веки.

– Проверяю, не горячий ли ты.

– Я хорошо себя чувствую, не бойся.

– Да, – отзывается Лука задумчиво. – Я вижу. Только надо бы баню натопить, вон, ты в лихорадке пропотел весь.

– Может, мне лучше отдохнуть еще день? Слабость, не могу встать.

– Надо, – настаивает отец. – Болезнь на слабых нападает, так что раскисать нельзя. Я тебе сейчас принесу поесть, потом попробуй поспать еще немного. А вечером обмоешься, хорошо? – тут он замолкает на некоторое время, утопает в крупицах собственных мыслей, так что даже не слышит ответа. Затем делает глубокий, натуженный вдох, кашляет, изгоняя из себя прокисший воздух, и добавляет: – Не чувствуешь? Запах со вчера стоит, не могу понять, от чего.

– Нет, папа. Я после болезни ни запахов, ни вкусов различить не могу.

– Тогда на днях ко врачу поедем. Я слышал, у гайморита такие признаки. Или осложнение после гриппа, – откашливает остатки вони, засевшей в горле. – Ладно, ты отдыхай, скоро завтрак будет.

«Что за напасть такая? – думает Лука, выходя из комнаты. – То ли в погребе что-то сгнило, то ли животина какая зимой померла и разлагается. Хотя и тепла еще не было. Тьфу ты, черт! Нужно ведь до завода дойти. Но это позже, позже».

– Боишься признать очевидное? – невпопад звучит чужой голос внутри головы.

Лука отмахивается – в последнее время он научился не замечать своего настырного мысленного спутника.

__________________________

В погребе ничего тухлого не нашлось. Там и вообще остались весьма скудные запасы – треть мешка картошки да перемороженное радловское сало.

Лука в попытках отыскать источник запаха принимается разбирать пол в мастерской. Двигается как в тумане, будто так до сих пор не выкарабкался из ямы с детьми, сознание его периодически плывет, в глотке зреют потуги к рвоте, голова кружится и страшно болит, но с работой он справляется быстро. Доски поддаются легко – стоит лишь немного их поддеть, и они подпрыгивают кверху, обнажая поставленный крест-накрест сосновый брус, кое-где подгнивший, и комья свалявшегося от времени утеплителя. Брус пахнет лесом после дождя, а там, где распространилась гниль – болотом, но совсем чуть-чуть.

Не обнаружив источника странного запаха, обувщик прилаживает доски обратно, образовавшиеся щели замазывает лаком и переходит в соседнее помещение, однако и там после часа работы ничего не находит. Тогда он собирается заняться кухней, но его зовет сын.

– Что случилось? – Лука дрожит от волнения. – Что-то болит? Жар? Плохо себя чувствуешь?

– Нет, все хорошо, – успокаивает его Илья. – Я просто услышал, как ты пол снимаешь. Может, посмотришь здесь? Заодно кровать передвинем, а то ножка проваливается, у изголовья слева. Спать не очень удобно.

– Значит, там доска вогнулась. Скорей всего и запах оттуда идет. Ты почему сразу не сказал, Илюша? Ты ведь знаешь, я стараюсь тебя не беспокоить лишний раз, но если где-то неудобно или сломалось чего – говори. С постели-то сможешь встать?

Юноша опускает костлявые ноги, пытается приподняться и разогнуть занемевшие от долгого лежания колени, но тут же теряет равновесие и заваливается набок.

– Прости, папа, – говорит он. – Слабость уж очень сильная.

– Видно, совсем тебя грипп подкосил. Тогда и действительно без бани обойдемся, а то упадешь еще да угоришь, чего доброго. Тебе сейчас расходиться главное.

Лука немного отодвигает кровать в сторону вместе с полулежащим на ней сыном, с кряхтением опускается на колени, находит продавленную доску и отрывает ее от бруса – утеплитель внизу мокрый и зеленый, и воняет застоявшейся тухлятиной настолько сильно, что у всех в комнате даже слезы на глазах проступают. Лука оборачивает ладонь тряпкой, просовывает вглубь получившейся дыры, влезает во что-то склизкое и вдруг понимает, что это остатки пищи – мешанина из похлебки, каши, пропавшего мяса и еще черт знает чего. Он отклоняется, с отвращением сбрасывает с руки промокшую тряпку, внимательно всматривается в недоумевающее лицо Ильи и тихо, вкрадчивым голосом спрашивает:

– Сколько дней ты ничего не ешь?

– Что? – Илья растерянно озирается. – Нет, я ел все, что ты мне приносил.

– Послушай меня. Ты всю еду сливал за койку, глупо отпираться, – от негодования у Луки дергается уголок рта, а нездоровая улыбка расплывается по впалым щекам каким-то рваным разрывом. – Мне просто интересно – зачем? Что, еде место за кроватью? Все селение голодает! – тут он срывается на крик, но сразу одергивает себя и повторяет шепотом: – Все селение голодает. А ты берешь суп и сливаешь его на пол. Объясни мне, пожалуйста – для чего?

 

– Я не знаю, я… не помню, – говорит Илья, запинаясь. Затем приподнимается на руках, садится и неожиданно уверенно добавляет: – Это не я.

– А кто, скажи на милость?

– Не знаю. Но не я.

Лука со злости отмахивается, вновь оборачивает руки тряпкой и начинает выгребать утеплитель, пропитанный остатками пищи – его воротит, тошнота становится явной и усиливается с каждой секундой, но он стискивает зубы и подавляет ее потуги частым дыханием. Из дыры в полу веет земляным холодом. Холод Лука ощущает кончиками пальцев сквозь сырую ткань, это почему-то вызывает безотчетный страх.

– Папа! – зовет Илья, но больше ничего не произносит.

– Да?

– Ты прости. Я правда не помню.

– Это ты прости. Я, наверное, виноват перед тобой. Наговорил лишнего.

– Ничего, стерплю, – Илья примирительно улыбается и опрокидывается на спину.

Обувщик тем временем вымывает гниль и грязь, ставит доску на место и немного приоткрывает окно, чтобы изгнать отвратительный запах окончательно. На стекле, как и в мастерской, размазано что-то черное.

2.

На следующий день Лука наконец решился дойти до завода. Погода выдалась ветреная, в воздухе то и дело пролетали какие-то крошки цвета сажи. Под ногами хлюпала бурая слякоть, несмотря на температуру ниже нуля; только на поверхности озера лед оставался целым, хотя и там верхний слой превратился в месиво.

Почти сразу местного обувщика приметил дед Матвей, который шел чуть позади. Он ускорил шаг и громко крикнул:

– Лука!

Лука остановился, дожидаясь, пока хромой старик не нагонит его.

– А я смотрю, по спине вроде ты! – весело сказал Матвей. – Хотел до Радлова дойти, договориться, чтоб на рынок отвез, а на обратной дороге к тебе заглянуть. Слушай, ты сапоги мои ужо починил?

– Не успел, извини, – ответил Лука и скосил глаза в сторону, вспомнив, что именно на матвеевские сапоги уселся накануне ночью.

– Ну, не к спеху. Но к весне надо, весной-то грязи поболе станет, – дед подвигал беззубой нижней челюстью, как бы вправляя ее на место. – Вы сами-то как? Не голодаете?

– Нет, нам Петр помогает, чем может. Недавно перловки принес и денег немного. Только я пока до Вешненского не добрался, не купил ничего. Но пару дней еще протянем на том, что есть.

– Петр-то, можно сказать, целую зиму всех кормил. А ты куда идешь?

– На завод.

– Так вроде по пути, чего на месте стоять, – старик похлопал Луку по плечу, и вместе они неспешным шагом направились к озеру. – На завод-то деревенских не пускают, тебе, может, не рассказывал никто.

– Я так, территорию осмотрю.

– Дело хозяйское. Ворота-то открыты у них, а вход всегда заперт. И такой, знаешь, шум изнутри жуткий доносится! Сердце в пятки уходит, ага! Ты будь осторожнее, а то прошлой ночью один из отвалов осыпался, вон, пыль от него теперь по всей деревне. У меня окна чернющие стоят, – дед Матвей недовольно хмыкнул. – Вчера-то многие ходили посмотреть, ты не был?

– Нет. Пыль и у меня на окнах скопилась, да я как-то значения не придал.

– Там теперь россыпь до самых бараков, на пепелище походит.

– А почему осыпался? Говорят что-нибудь?

– Да кто ж его знает! Вроде как они основание какой-то пустой породой укрепили, а ее от слякоти размыло напрочь. А чего слякоть зимой – непонятно.

– Радлов говорит, химическая весна.

– Чегой такое?

– Химикаты из заводских труб снег разжижают. Уж не знаю, как именно это происходит, не вдавался в подробности.

– Да, наделали делов, – печально протянул старик, потом ухватил за хвост предыдущую свою мысль, встрепенулся и продолжил о другом: – Так вот, значит, Радлов. Он ведь всю зиму помогал. Только характер у него шибко тяжелый, ага. На него теперь многие зло держат – делился, мол, неохотно, ходить приходилось, как на поклон. Главное ведь, что делился, никому с голоду помереть не дал, а они одно свое – барские, мол, замашки у него.

– Люди часто неблагодарны, – заметил Лука, чуть скривив свою ухмылочку.

– Да люди-то у нас хорошие. Только не привыкшие, чтоб сразу столько горя, вот и бесятся. Не знают, на кого злобу излить. Но за Петра, конечно, обидно.

– Ему, я думаю, все равно. Да и привычку искать виноватых из народа не вытравишь. За пару лет все забудется и станет, как раньше. Перетерпеть просто нужно, переждать.

– Философ ты, Лука, – Матвей хитро подмигнул, но потом вновь сделался печальным и заговорил уныло, даже с каким-то оттенком обреченности в голосе: – Не думаю я, что станет, как прежде. Вот когда мы с тобой Петьку-то хоронили, который ума лишился, у меня мысль появилась… неприятная такая… что теперь только хуже будет. У нас с неба дым валит, люди от гриппа мрут. Ты-то сам здоров, кстати? А то с глазами у тебя что-то… какие-то они.., – старик осекся, не найдя подходящего слова.

– Здоров, спасибо. Это от усталости.

– Ага. Ты смотри, грипп нынче очень опасный. Слухи были, будто даже Шалого свалил. Он, я слышал, третий день в бреду валяется. Хоть бы его бог прибрал, прости мою душу грешную.

– Дед Матвей, ты ж неверующий! – Лука издал короткий смешок, радуясь, что так удачно подловил собеседника.

– Неверующий, конечно. В мои годы ни к чему мнения менять. Не красит это нисколько. А выражение такое, чтоб совсем-то погано не говорить про человека. Убери эту всю дребедень, так что выйдет? Выйдет – чтоб он сдох. Но ведь не собака. Так что «бог прибери» оно как-то помягче звучит.

– Да как бы ни звучало, суть одна. Если Шалый помрет – в селении гораздо спокойнее станет. Но я все равно смерти ему желать не буду, нехорошо.

– И верно, что нехорошо, – подхватил старик. – С языка слетело, бывает, – и, желая сменить тему разговора, поинтересовался: – Илья у тебя как?

– Переболел недавно. Но меня больше другое беспокоит, – Лука замялся, так что Матвею пришлось поторопить его вопросом:

– Чего беспокоит?

– Да вонь у нас в доме стояла, вроде как кислятиной. Оказалось, он еду за койку сливал. Спрашиваю, зачем, мол. А он утверждает, что не делал ничего такого. Чуть не накричал на него…

Обувщик выдержал паузу и закончил тише:

– Теперь стыдно так.

– Ой, Лука, с больными людьми тяжело жить. У него же вроде как сосуды в голове повреждены? Это, получается, почти как у стариков – тоже от сосудов все беды. Я когда маленький был, – голос Матвея задрожал от горечи, – с бабушкой часто сидел. Помню, в маразм она впала. Говорит вроде складно, зато иной раз как чего выкинет! Представляешь, тоже за тумбочку еду прятала, и ладно бы печенье какое, так нет! Могла туда мясо вареное засунуть, салат ссыпать, это потом тухло все. И, значит, мама моя бабушку спрашивает: «Ты зачем туда все сбрасываешь? От нас прячешь? Или скрываешь, что не ешь ничего?». А бабушка и говорит – не помню, мол. Я в детстве-то думал, будто это смешно! – Матвей едва заметно улыбнулся, радуясь детским воспоминаниям, но тут же нахмурился и продолжил мрачнее: – А сейчас боюсь, как бы самому чего такого не натворить. Один раз у меня случилось – вышел на улицу, а чего вышел, хрен пойми. Ну, думаю, все, одряхлел окончательно! Так это… с тех пор газеты начал читать, ага. Говорят, чтение помогает разум сохранить, – старик умолк на мгновение, и видно было, как в уголках глаз собираются слезы. Впрочем, он умудрился незаметно их смахнуть и договорил бодрее: – В общем, я к тому, что ты Илюху не обижай, он хоть и молодой, а наделать может разного. Но и себя не кори – обиды он от плохой памяти не упомнит, а тебе ведь тоже тяжко. Ты крепись, Лука! Сын все-таки.

– Стараюсь. Он еще что-то с ног валится в последние пару дней. Не встает вообще. Вот и не пойму, это после болезни или от недоедания. Не могу же я его силком кормить.

– Так ты следи, чтоб при тебе все съедал. А вообще ко врачу вам нужно – осложнения на ноги при гриппе такие страшные бывают, ага! Так что чем скорее покажетесь – тем лучше.

– Нам раньше Андрей помогал. А сейчас он уехал, а Петра с его бессонницей не очень хотелось донимать.

– Да, разъехались многие. Глядишь, по весне и вернутся, но вам-то ждать нельзя. Может, вместе к Радлову пойдем? Все вместе и договоримся, он может нас троих увезти разом, меня у рынка высадить, а с вами до больницы.

Лука почему-то от предложения отказался. Обогнув озеро, они разошлись – старик юркнул в тесный проулок, ведущий к радловскому дому, а Лука остался у забора, которым была обнесена территория завода.

Сам завод возвышался над ограждением лишь верхним ярусом, испещренным щелями окошек, и чудовищными трубами. Из труб валил едкий дым, окрашивая небо в грязно-серый цвет.

Уже на подходе к центральным воротам Лука вдруг чувствует, что у него подкашиваются ноги. Останавливается, чтобы отдышаться и унять страх, и слева от себя замечает зернистую муть, но, повернувшись, ничего не видит точно так же, как ничего не увидел в мастерской после недавнего ночного кошмара.

Немного успокоившись, он заходит на территорию. Перед ним открывается голая земля, из которой повсеместно торчат рыжие будки. Повинуясь неясному внутреннему порыву, он приближается к одной из будок, распахивает металлическую дверь, но внутри ничего нет – только из пола топорщится отросток трубы и изрыгает пар. Тогда Лука мечется между рыжими строениями, поочередно в них вламывается и всякий раз натыкается на одну и ту же картину – пустота, стены, обшитые ржавой гофрой и торчащая из грунтового пола трубка, выдыхающая мутные, белесые клубы.

Не найдя ни одного живого человека в подсобных помещениях, обувщик наконец направляется к главному входу. Из нутра завода раздается мерный механический гул, иногда прерываемый невообразимым грохотом, будто там, за стенами, кто-то запер огненную колесницу, и бедный Илья-пророк мечет молнии своих копий в попытках вырваться наружу, но тщетно – молнии разбиваются о нерушимый камень, рассыпаются ослепляющими искрами и гаснут, а гром их, призванный разрывать небеса, мгновенно глохнет на фоне тихого, но неумолимого гула механизмов. Словно в подтверждение этой теории, в верхних оконцах постоянно что-то полыхает, разбрасывая по земле беспорядочные алые блики.

Лука поднимается на мраморное крыльцо, держась за перила, и пытается войти внутрь, но дверь заперта. Он дергает ручку, тарабанит кулаком. Шум внутри здания стихает на некоторое время, словно машины услышали незваного гостя. Потом раздается сухой щелчок, за ним еще и еще, к щелчкам присоединяется лязганье железных цепей, скрежет и раскатистые, звонкие удары, и вот уже все заводское нутро производит какую-то невозможную, невообразимую какофонию звуков, настолько отвратную и громкую, что Лука в ужасе подается назад всем телом и падает с крыльца. Железобетонный оркестр тут же стихает, словно удовлетворенный результатом.

Обувщик встает, отряхивает со штанин серую пыль. Голова болит так, будто этот страшный оркестр играл прямо в мозгу.

По земле стелется туман, Лука начинает внимательно его рассматривать, замечает какие-то волокна, тянется к ним, чтобы потрогать, но его неожиданно окликают – со стороны крайней оранжевой будки к нему идет тощий низкорослый человек в спецовке. Приблизившись, он нахально произносит:

– Дядя, ты куда это? Туда нельзя, – после чего тянется к карману, достает смятую сигарету и закусывает фильтр, обнажая плохие, сточенные по краям зубы. Табак горит медленно и ярко, а Лука никак не может сообразить, каким образом странный человек умудрился закурить, если он не чиркал ни спичкой, ни зажигалкой.

«А может быть, и чиркал, да я не приметил», – отвечает Лука на собственные сомнения. Затем он с интересом разглядывает лицо служащего – тусклые глаза, подернутые мутной пленочкой; синюшные круги под ними, похожие на два крошечных колодца; впалый нос, выдающий некую болезнь – и вдруг замечает в этом лице знакомые черты.

– Послушай, – обращается он к человеку в спецовке дребезжащим, сиплым от волнения голосом. – Как ты можешь быть здесь?

– А что такое?

– Ты же.., – «Быть не может! Как болит голова, боже, как болит голова», – проносится в мыслях Луки, пока он заканчивает фразу, – …утонул.

– Да неужели?

– Верно, утонул. Летом из озера тебя выловили.

Служащий хохочет, выдыхает сигаретный дым и с издевкой интересуется:

– Дядя, ты с ума, что ли, сходишь?

Лука вновь всматривается в лицо странного человека и понимает, что оно совершенно ему незнакомо. Оно молодое и плотное, так что неясно, как можно было увидеть синие колодца под глазами или признаки болезни.

– То-то, – победоносно говорит служащий, поймав на себе разочарованный взгляд.

А Лука уже думает, будто лицо это перекроилось в считанные секунды прямо перед ним, но как-то незаметно, не оставив никакого воспоминания.

– Ты здоров ли, дядя? А то живого от мертвого не отличаешь.

– Не знаю. Больше ничего не знаю, – стонет Лука в ответ.

 

– Не веришь в очевидное, да?

– Что? – переспрашивает обувщик, покрываясь ледяной испариной.

– Я не говорил ничего.

Лука отворачивается и шагает по направлению к воротам, а стопы его утопают в густом тумане, окутавшем землю непроницаемой, вязкой пленочкой. У забора он оборачивается – никакого человека около крыльца больше нет, хотя дым от сигареты висит в воздухе, словно его только что выпустили изо рта.

В беспамятном состоянии добирается обувщик до дома, запирается в мастерской и неподвижной статуей садится у оконца. В уголках глаз у него пляшут черти и вздымаются черные крылья, но он старается их не замечать.