Небо памяти. Творческая биография поэта

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«Война, беда, мечта и юность!»

Так же часто и горько, как Гудзенко, Левитанский вспоминал только своего друга поэта Давида Самойлова после его кончины в 1990-м. «Большая часть моей жизни, – говорил он, – была связана с его жизнью и со всем тем, что он делал». Впрочем, эти замечательные поэты были совсем не похожи – ни в жизни, ни в творчестве. В одной из своих книг Самойлов назвал Левитанского «поэтом личного отчаяния». Впрочем, как и во всякой шутке, здесь, увы, есть доля шутки… шутки? Или правды?

Поэт Михаил Поздняев вспоминал: «Мы с друзьями тех лет, когда часто ходили в гости к Левитанскому и его соседу Самойлову, в дом в Астраханском переулке, шутили: вот-де классический пример Оптимиста и Пессимиста. Все-то у них совпадет, начиная с учебы в ИФЛИ и войны “от звонка до звонка“ и кончая сердечными передрягами преклонных лет, болезнями своими и малых детей, кругом общения – и вот Самойлов живет – не нарадуется, а Левитанский вечно жалуется. Теперь я думаю, что наше наблюдение было поверхностным и несправедливым. Если обратиться к стихам, все предстает с точностью до наоборот: взгляд Самойлова на природу вещей с годами делался жестче и мрачнее, взгляд Левитанского – яснее и прозрачней»[64].

Окончив школу, Давид Самойлов (тогда еще Дезик Кауфман) поступил в ИФЛИ. В ту пору Институт философии, литературы и истории слыл элитным учебным заведением. Его профессора и преподаватели уже составляли или вскоре составили цвет отечественной гуманитарной науки. Античную литературу читал Сергей Радциг, латынь – Мария Грабарь-Пассек, литературу Возрождения – Леонид Пинский.

В новой ученой компании Дезик почувствовал себя «последним человеком». Однако продолжалось это недолго: вскоре он был признан «ифлийским поэтом», и ситуация в корне изменилась! Дело в том, что в ИФЛИ бытовал некий ритуал посвящения в поэты, проходивший один раз в году, осенью, после начала учебных занятий. Звания «ифлийского поэта» удостаивались немногие – буквально единицы, причем официальный статус за пределами института не имел особого значения. Во времена Самойлова, среди незабытых сегодня поэтов, ифлийского признания добились разве что Павел Коган и Сергей Наровчатов, а, например, уже известный и печатавшийся Лев Озеров таким статусом не обладал.

Дело было так. В одной из аудиторий собиралось довольно много народу. Сначала под общий одобрительный рокот читали «звезды», потом очередь доходила и до «новичков», в том числе новоявленных ифлийцев. Вот и в этот раз: после выступления «маститых» наступила неловкая пауза. И тут бывшие одноклассницы Давида, теперь, как и он, студентки ИФЛИ, стали выкрикивать его имя: «Де-зик! Де-зик!» Сперва Давид оробел. Но его вытолкнули вперед, к кафедре, и ему ничего не оставалось, как прочитать уже написанных в ту пору «Плотников», а потом и еще несколько стихотворений, имевших заметный успех у собравшихся. После окончания «заседания» к Давиду подошел сам Павел Коган, бесспорный лидер «ифлийских поэтов», пожал руку и предложил вместе идти домой к метро через парк «Сокольники». Это было признание.

Левитанский уверял, что вступить в «кружок поэтов ИФЛИ» было никак не легче, чем в Союз писателей СССР в последующие годы.

Очередной ступенью на лестнице «ифлийской поэзии» стала для Давида встреча со знаменитым поэтом той поры Ильей Сельвинским, сразу признавшим дарование начинающего стихотворца и пригласившим его в свой семинар при Гослитиздате, куда мэтр, по словам Самойлова, «собрал чуть не всех способных молодых поэтов Москвы».

К осени 1939 года благодаря семинару сложилась поэтическая группа из шести человек, членов которой по инерции и привычке до сих пор именуют «поэтами-ифлийцами». На самом деле, это не совсем так… Павел Коган, Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, как уже было сказано, действительно были студентами ИФЛИ. Однако другие члены «шестерки» – нет: Борис Слуцкий учился в Юридическом институте с 1937 по 1941 год, а с 1939-го – еще и в Литературном институте им. Горького; Михаил Кульчицкий и Михаил Львовский – тоже в Литературном. После реформы Литинститута в 1939 году некоторые ифлийцы перешли в его стены, а, например, Наровчатов учился одновременно в ИФЛИ и заочно в Литинституте. В итоге в 1941 году во время эвакуации в Ашхабаде ИФЛИ был объединен с МГУ.

Забавное стихотворение поэта Николая Глазкова хорошо рисует студенческие будни тех лет:

 
Тряхнуть приятно стариною,
Увидеть мир в табачном дыме,
И вспомнить мир перед войною,
Когда мы были молодыми.
 
 
Тянулись к девочкам красивым
И в них влюблялись просто так.
А прочий мир торчал, как символ,
Хорошенький, как Пастернак.
 
 
А рядом мир литинститутский,
Где люди прыгали из окон,
И где котировались Слуцкий,
Кульчицкий, Кауфман и Коган.
 

Павел Коган («старец», по словам Левитанского) считался в те годы едва ли не лидером поэтического поколения. Он был упрям и прямолинеен, суждения его часто бывали безапелляционными. Претензии огромны, чрезмерны. Он работал над романом в стихах «Владимир Рогов», который претендовал на роль «Евгения Онегина» своего времени. Окончить его поэт не успел.

Левитанский считал Когана «одним из самых умных и самых талантливых людей своего поколения», подчеркивая, однако, ура-патриотизм и даже вселенский экспансионизм некоторых его стихотворений, в том числе и хрестоматийных строк знаменитого «Лирического отступления», написанного в 1941-м. При этом Левитанский цитировал:

 
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
 

Из произведений Когана прочно жива сегодня только песня «Бригантина», написанная им в юности, в 1937 году. Музыку к ней сочинил Георгий Лепский, в ту пору едва ли не школьник. Лепский был призван в армию еще на Финскую войну, прошел всю Великую Отечественную, демобилизовался в чине младшего сержанта, окончил Педагогический институт, преподавал изобразительное искусство, был одним из видных участников движения самодеятельной песни в России. Георгий Соломонович Лепский дожил до XXI века – он умер в 2002 году в возрасте 82 лет. А «Бригантину» пели ифлийцы 30-х, школьники 50–60-х, туристы 70–80-х, поют и сегодня, часто ничего не зная об авторах песни.

Судьба Павла Когана сложилась иначе. Война застала его в геологической экспедиции в Армении. В Москву он с трудом добрался только осенью, поступил на курсы военных переводчиков и в чине лейтенанта был направлен в полковую разведку, погиб при выполнении боевого задания в сентябре 1942 года под Новороссийском.

«Зная характер Павла, могу себе представить, как все это происходило, – напишет Давид Самойлов. – Наверно, очень нужно было взять языка. Предстоял трудный ночной поиск в районе высоты Сахарная Голова. Коган, переводчик полкового разведотдела, мог бы дожидаться в штабе, когда разведчики приведут пленного. Или не вернуться. Он сам напросился в поиск. Он был смел и азартен. Не мог не пойти».[65]

Свой избыточный патриотизм лейтенант Павел Коган оплатил жизнью.

Из шестерки «друзей-ифлийцев» (на самом деле, «семинаристов» Ильи Сельвинского) с войны не вернулся и поэт Михаил Кульчицкий; он погиб во время наступления после Сталинградской битвы в январе 1943 года. Имя младшего лейтенанта Кульчицкого выбито в Пантеоне Славы на Мамаевой кургане.

Через десять дней после начала войны Давид оказался под Вязьмой на станции Издешково, куда по распоряжению райкома комсомола его направили на строительство «укрепленных рубежей». Однако уже в начале сентября комсомольцев вернули в столицу. Город пустел… «В ИФЛИ, переселившемся на Пироговскую, тоже никого не было, в канцелярии валялись на полу бумаги и документы, маленькая записка предлагала студентам своими средствами добраться до Ташкента»[66], – вспоминал Самойлов.

Пришло время ехать и Кауфманам. На небольшом прогулочном пароходе семья перебралась в Куйбышев, – там жили их родственники. Давид серьезно заболел, однако через две недели они продолжили путь в Самарканд, где прожили полгода. Отец получил работу в больнице, Давид поступил в пединститут. По утрам он стоял в очереди за пайковым хлебом, а потом читал, занимался, писал курсовую работу о «Войне и мире» Льва Толстого. Когда военкомат предложил студентам поступить в «офицерское училище», Давид сразу написал заявление.

Вскоре команда новобранцев высадилась из поезда в Катта-Кургане Самаркандской области. Базировавшееся там учебное заведение именовалось Гомельским военно-пехотным училищем, где готовили младших офицеров для фронта.

«Степь под Катта-Курганом покрыта светло-зелеными пыльными колючками, – писал Самойлов. – По этой степи мы ползали с утра и до обеда и с обеда до вечера, изучая тактику и все прочее, нужное для войны. Руки и колени в занозах. Гимнастерки и брюки в дырах. Потом это все надо было залатывать и очищать от едкой пыли, отмывать соль, коркой засохшую на лопатках»[67]. Но «строгости» на этом не ограничивались. Пить до обеда не разрешалось – только один раз прополоскать рот водой. Из-за скверной воды большинство курсантов «маялись животами». Отбой был в одиннадцать вечера, подъем – в шесть утра.

 

Через некоторое время недоучившихся лейтенантов срочно отправили рядовыми на фронт. В течение двухнедельного пути эшелон миновал Куйбышев, а потом и Москву. Однако надежда Давида пополнить свои иссякшие «продовольственные запасы» у родственников и родных не оправдалась, – встретиться с ними не удалось. На пятнадцатый день эшелон остановился в Тихвине. Передовая находилась в нескольких сотнях метров от станции и проходила через опушку заболоченного леса с бревенчатым забором в рост человека в нескольких местах. Но он спасал разве что от шальной пули. От минометных обстрелов укрывались в дзотах или землянках. В землянках солдаты жили – ели и спали, не раздеваясь. Во время караула бойцы лежали в дзотах при пулеметах, вглядываясь через амбразуры в нейтральную полосу, заросшую кустарником.

Дзоты и землянки худо-бедно укрывали от минометного огня, но от артобстрела, в сущности, защиты не было. «Посасывало под ложечкой от тревожной близости смерти»[68], – напишет Самойлов через много лет…

Под Тихвином Давид служил всю зиму 1942–1943 годов. Новобранец был определен в пулеметный расчет второго батальона Горно-стрелковой бригады. Размеренный ритм жизни на передовой нарушали только обстрелы немцев, в ответ наши били почти наугад. Но вдруг все смолкало внезапно, как и начиналось. Дневников вести не полагалось. Но как комсорг роты Давид делал отметки в небольших записных книжках: планы мероприятий, темы политбесед, короткие записи о состоянии дел. Стихов он в ту пору не писал, однако записывал отдельные строки и строфы. Привыкал помаленьку, даже вшей поубавилось – спасибо солдатской каше, бане и какому-то странному успокоению, посетившему молодого солдата.

В обороне время тянулось медленно. Но 12 января 1943-го войска Волховского фронта начали операцию по прорыву блокады Ленинграда. Комсорг роты Кауфман читал в пулеметных расчетах приказ о наступлении, передвигаясь по траншеям на передовой. На участке, где служил Давид, затишье продолжалось до марта. Но после приказа «проверить пулеметы» все поняли, что скоро в бой.

Вечером 25 марта бойцы заняли окопы первой линии немецкой обороны, накануне оставленные немцами. С наступлением темноты противник начал минометный обстрел. Задело командира расчета, и его увели санитары. Ночью пришел связной от командира пулеметной роты и сообщил, что ранен замполит, – заменить его должен Давид. Но поскольку никаких команд не поступало, комсорг решил пока оставаться у своего пулемета. Под утро немцы снова открыли минометный огонь, и один из солдат подразделения, где служил Давид, был ранен в ногу. С рассвета началась артподготовка нашей артиллерии. Поступил приказ выходить из окопов.

Давид оперся о край, чтобы вылезти из траншеи, и замер на мгновение: страшная застывшая картина напоминала остановившийся кадр немого фильма. Увиденное в тот миг он мог бы пересказать в точности через много лет. Потом, уже передвигаясь по изрытой снарядами земле, он руководствовался скорее подсознанием, надежно оберегавшим бойца, чем какой-то определенной целью.

Время от времени, вопреки всему, являлся некий «азарт действия», вскоре вновь растворявшийся в подсознании.

Между тем солдаты не спеша шли вдоль опушки леса. Бойцы тянули пулемет, Давид нес запасные коробки с лентами. Откуда-то слева доносился густой пулеметный огонь, отзвуки минометов и артиллерии немцев. Расчет, пользуясь относительным спокойствием на своем фланге, медленно приближался к противнику, прячась за деревьями и опасаясь лобового обстрела. Бойцы толком не знали, что происходит справа и слева от них, они просто выполняли приказ командира взвода – после артподготовки двигаться вперед.

Вскоре пулеметчики догнали десяток пехотинцев из роты, которой был придан их расчет. И тут из-за кустов ударила пулеметная очередь. Впереди, шагах в тридцати, они увидели вражеский дзот. Бойцы подползли поближе к укреплению, почти обойдя его с тыла. При поддержке пехоты, атаковавшей дзот гранатами, они подавили немецкую боевую точку и ворвались внутрь. Живых там не было. Окрыленные удачей, солдаты вновь двинулись вперед вдоль опушки леса.

Не прошли они и сотни метров, как немцы атаковали их минным огнем. Отступив, бойцы укрылись в траншее. При отходе миной убило пулеметчика. Рядом с ним на снегу валялись коробки с патронными лентами. Солдаты оттащили пулемет назад, укрывшись в окопе. Когда стрельба немного поутихла, Давид оставил товарища у пулемета и пополз за патронами, понимая, что они скоро понадобятся. Добрался до коробок и поволок их за собой. Немцы вновь усилили минометный обстрел. Когда до окопа оставалось шагов двадцать, Давида миной «огрело, как палкой, по руке». Рука онемела. Зачем-то он встал в полный рост и тут же упал, оглушенный взрывной волной. Очнулся в траншее, куда под градом мин, рискуя жизнью, его перенес остававшийся в живых товарищ.

Рука Давида «висела, как чужая, не болела, а только мерзла». Кровь сочилась из наскоро перевязанной раны. Опираясь на карабин, он поплелся к исходному рубежу атаки. Почему он направился именно туда, сам не знал; скорее всего, потому что другой дороги просто не ведал. До медсанбата он добрался уже ночью. Просторные палатки были набиты ранеными, врачи и медсестры валились с ног…

В письме командира роты родителям Давида этот эпизод «маленького боя» назывался «взятием укрепленного пункта противника», а поведение солдата – «проявлением геройства и отваги».

Как сон, вспоминает Самойлов свое кочевье по госпиталям в «вагонах санлетучки», пока уже во второй половине апреля не оказался в эвакогоспитале в Красноуральске. Едва оправившись от ранения, начал читать книги из бывшей школьной библиотеки – все подряд: Стендаль, Алексей Толстой, Всеволод Иванов и даже первый том «Эстетики» Гегеля. Только к июню он окончательно встал с койки. И лишь в августе выписался окончательно. Ему предстояло четвертый раз за время войны пересечь страну – теперь снова с востока на запад. Давида привезли в лагерь запасного полка в Горьком, где в речном порту вместе с другими солдатами погрузили на небольшой пароход. Высадили на пристань в Лыскове, откуда пешком ходу километров тридцать вдоль Керженца до Усть-Ялокши, где и разместили во временном лагере для заготовки дров. «Валить лес – работа тяжелая, но здоровая, – писал Самойлов. – С рассвета до трех-четырех дня мы валили березы и елки, обрубали ветки, крыжевали стволы и таскали на плечах двухметровые поленья километра за полтора к реке»[69].

Ходил слух, что солдаты зазимуют на Керженце. Однако вскоре пришел приказ возвращаться в Горький. Давид был направлен в полк в Красных казармах и назначен ротным писарем. Там и встретил 1944 год. Ему повезло: вскоре удалось получить командировку в Москву и повидаться с родителями.

Однако солдат твердо решил вернуться на фронт.

«В Москве тогда из молодых поэтов находился один Семен Гудзенко, – вспоминал Самойлов. – Я его разыскал, мы по-доброму встретились. Семен был в полуштатском положении. И уже в полуславе, к которой относился с удовлетворенным добродушием. Он был красив, уверен в себе и откровенно доволен, что из последних в поколении становился первым»[70].

И это понятно: Гудзенко ведь учился на два курса младше Самойлова, никаким «ифлийским поэтом» не был, курс не окончил и наверняка, как и его друг Левитанский, воспринимал старшекурсников как почтенных старцев отечественной поэзии. В отсутствие Когана и Кульчицкого при поддержке И. Эренбурга в конце войны он действительно одно время занял вакансию первого поэта ифлийского поколения. «Гудзенко был одаренный поэт, тогда еще искренний. В стихах его были точные и меткие строки»[71], – напишет о нем Самойлов в своих воспоминаниях.

Квартира в Хлебниковом переулке, где жил Гудзенко, отапливалась плохо. Поэты сварили пшенки, выпили водки и легли спать рядом под двумя шинелями. Наутро Гудзенко повел Давида к Эренбургу, главному публицисту военного времени, для многих олицетворявшему идеологию власти. Он занимал номер в гостинице «Москва», угощал молодежь коньяком, расспрашивал о фронте и солдатах, просил почитать стихи. На просьбу Давида о возвращении на фронт ответил спокойно: «Ну что ж, ведь вы туда проситесь, а не обратно».

Давид показал ему письмо своего товарища Льва Безыменского, в котором содержалось нечто вроде вызова из разведотдела 1-го Белорусского фронта. Эренбург позвонил начальнику Главразведупра Генерального штаба генералу Ф.Ф. Кузнецову и легко решил, казалось, неразрешимую проблему дальнейшей службы ефрейтора Кауфмана.

Давида определили комсоргом в разведроту – третью отдельную моторазведывательную роту разведотдела штаба 1-го Белорусского фронта.

К весне штаб переместился на запад и остановился километрах в ста от линии фронта, вслед двинулись и разведчики. До лета 1944 года служба их заключалась в сопровождении штабных офицеров в командировках на передовую. В июне 1944-го разведчики выехали на задание против бандеровцев в район города Новгорода-Волынского и расположились в селах у реки Случь. Давид был назначен командиром разведгруппы, состоявшей из десятка солдат. Они окопались на высоком берегу у переправы близ села Березно. В их задачу входили наблюдение за переправой и сбор информации у местных жителей о бандеровских главарях, действовавших в здешней округе. Но однажды приехал связной от командира роты и сообщил, что наши войска оттесняют бандеровские формирования к переправе через Случь. Впрочем, противник так и не появился: вероятно, им удалось ускользнуть, растворившись в лесу.

Вскоре штаб фронта продвинулся на запад, и разведчики получили приказ передислоцироваться в город Седльце, поближе к штабу.

В конце лета стали доходить слухи о Варшавском восстании. В разведотделе знали многое, но офицеры помалкивали. Давиду пришлось участвовать в переброске группы советских парашютистов в Варшаву. Впоследствии он узнал, что многие десантники погибли.

Большое наступление началось только зимой. 12 января 1945-го разведчики получили приказ следовать в западном направлении. Вот выдержки того времени из дневника ефрейтора Кауфмана.

13 января. Вчера выехали на задание в одну из левофланговых армий фронта. Шоссе забито колоннами грузовиков, следующих к передовой. […] Расположились в деревушке, затертой песчаными дюнами.

14 января. Всю ночь била артиллерия немцев. Снаряды ложились где-то правее нас, и в хате дрожали стекла… Проснулись от артподготовки. Началось…

15 января. Сегодня в середине дня пересекли бывший передний край немцев. Вчера здесь шел бой. Брошенные каски и оружие, кровавые тряпки, полураздетые трупы фрицев. Картина, вызывающая щемящее чувство тоски.

16 января. Ночью привели пленного. Допрашивали его с помощью разговорника… Потом привели еще двадцать пленных. Среди них трое офицеров…

В селе Пелотко попали под обстрел немецких минометов и батареи, засевших в Илже. Начали выбивать из Илжи арьергард противника. Тут погиб Глазов, молодой солдат. Я почти спокойно смотрел на его тело, развороченное гранатой…

 

17 января. Хлевиско. Взят в плен немецкий ортскомендант. Команда его разбежалась. Объяснялся с ним по-французски. По гражданской специальности он – пастор.

Днем прибыли в Склобы. Здесь кончается шоссе, и мы уперлись в лес… Ведем разведку в напр. Хуциско… Ночью ездил устанавливать связь с нашими частями по шоссе и двум боковым дорогам. Тьма непроглядная. Сзади нас, километров на 20, наших войск нет.

18 января. Под утро допрашивали лазутчиков-поляков, посланных немцами разведать Склобы. Они нарвались на нашу заставу…

Эугенюв. Немцы прорвались на ту же дорогу, по которой движемся мы. Они наступают нам на пятки. Слева – мрачные пожары польских деревень.

19 января. На шоссе Радом – Опочно десятки разбитых немецких машин, штабных, грузовых, легковых. Кровавые мерзлые тряпки. В кюветах и рядом, на поле, валяются обезображенные трупы с задранными к небу головами и окровавленными лицами. Здесь работали наши танки…

20 января. Опочно. Чудом отыскался «Студебеккер» с продовольствием. Только собрались ужинать, эскадрон немецких кавалеристов ворвался в город и рванул на нашу улицу. Мы, однако, не растерялись и, развернув пулеметы, ударили вдоль улицы. Немцы повернули обратно.

23 января. Ночью проехали по окраинам Варшавы[72].

С конца февраля разведчики стояли в городе Мендзыхуде. И только 13 апреля они двинулись к городу Ландсбергу. Не доезжая Шверина, встретили указатель с надписью: «Здесь была граница Германии».

Утром 16 апреля бойцов разбудил гул канонады. Началось сражение, которое положило конец Второй мировой войне – битва за Берлин. Разведчики с трудом пробивались по автостраде Варшава – Берлин, сплошь забитой военной техникой, и никак не могли добраться до передовой, откатывающейся к столице Германии. Догнав передовые части, разведчики действовали вместе с пехотой, по ночам добывая языков, а днем посменно ведя наблюдение за противником. В конце апреля бойцы получили приказ прорваться в городок Вернойхен и захватить локаторную установку. Теперь они передислоцировались в Ораниенбаум к северу от Берлина. По ночам слышалась канонада. На юге стояло дымное зарево.

30 апреля разведчики получили приказ двигаться в город Штраусберг, где располагался штаб фронта.

«У нас было двойственное чувство, – вспоминал Самойлов. – Желание участвовать в последнем победном сражении, чувство победы и – с другой стороны – естественное стремление дожить до этой победы, поскольку она так уже близка, и столько до нее пройдено, и так она выстрадана, – естественное стремление сохраниться и не погибнуть в последние часы огромной битвы»[73].

2 мая солдаты узнали, что Берлин пал. В Штраусберге было тихо, город почти опустел.

7 мая под утро прошел слух, что «объявлена Победа». Бойцы выскочили на улицу и принялись стрелять в воздух. Из штаба фронта сообщили, что «Победа еще не объявлена».

8 мая о Победе оповестило английское радио. Ликование вспыхнуло вновь…

9 мая 1945 года, когда штабной офицер «официально» сообщил, что Германия капитулировала, разведчики достреляли оставшиеся патроны и выпили за Победу.

Война окончилась.

64Поздняев М. Старый ребенок // Лит. обозрение. 1997. № 6. С. 34.
65Самойлов Давид. Памятные записки. М.: Междунар. отношения, 1995. С. 128.
66Там же. С. 189.
67Там же. С. 197.
68Там же. С. 204.
69Там же. С. 228.
70Там же. С. 239.
71Там же. С. 240.
72Там же. С. 266–275 (гл. «А было так…»).
73Там же. С. 266–275 (гл. «А было так…»).
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?