Za darmo

Беги и смотри

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Доступная ли и благодарная ли задача – пытаться передать, донести до другого ощущение времени? Естественно, такое может быть достигнуто только посредством метафоры, притчи, аллегории… Это тоже не совсем понятные слова. Говорят, европейцы рациональны, очень уж любят раскладывать всё по полочкам и очень сердятся, когда по этим полочкам бьют молотком. Но и Ницше пытался втиснуться в какие-то рационалистические понятия и твердил о какой-то необходимости.

Отчего бы вам, друзья, не наслаждаться моим потоком сознания? Говорят, можно до бесконечности смотреть на воду. Вот вам – поток. Но говорят ещё «Заткни фонтан!»

В самом ли деле я ловлю чёрного кота в тёмной комнате? Достойное ли занятие – описывать свои предсмертные страдания?

По этому поводу у людей складывается слишком много стереотипов. Сентиментальность – от страха и дань удобству. Слюни мыльных опер – это что-то вроде обязательных плакальщиц на похоронах в милом прошлом.

Конечно, бывает и больно и тошно, и тяжело терять ближнего. Но не только. И необязательно выворачивать наизнанку и утверждать, что мы все только и мечтаем поскорее увидеть в гробу своих родителей. У человека открыли шесть генов, отвечающих за стремление к самоубийству. Человек знает о себе даже это, ну и что делать с этим знанием? Удалять гены? Как вредные, как неугодные Богу?..

Остаётся только позавидовать Канту. Но говорил ли он правду? Вероятно, какой-то внутренний закон во мне есть. Но я его не понимаю, я могу его только интерпретировать. На самом деле, абстракции вовсе не подходят для того, чтобы на них опираться. Говорят, есть разные психологические типы. Я, например, преимущественно (если не исключительно) руководствуюсь в жизни интуицией. Наверное, это банально, но любая церковь как государственное и политическое учреждение вольно или невольно стремиться избавиться от духа собственной религии и всемерно укрепить её букву. Таким образом достигается объективность. Стыжусь, что не скажу ничего нового, но замечу: Христос учил любви, а нас тыкают носом в книгу, в которой описывается, как Христос учил любви. Оголённый дух опасен, также как и оголённый провод. Церковь нуждается в украшениях, а священник в облачении. Иначе – слишком страшно.

А кто вам сказал, что любовь не страшна? Сильна как смерть.

И пока моё сознание занимается самоубаюкиванием, то заветное слово, которое я на самом деле хочу сказать, ускользает от меня как рыба. Оно набухло во мне и мучает меня как опухоль, это слово. Я только не могу его найти, нащупать как следует, чтобы вытащить на свет Божий.

И вместо раскалённых добела глаголов получаются какие-то ледянистые, скучные сами себе, существительные. Но время подобно подвижной беговой дорожке, на которой нельзя остановиться. И прошлое лето мы можем оценить только потому, что оно было конечным, потому, что его можно было выпить как бокал вкусного вина, до последней капли.

Вне времени не существует нашего сознания, и если действительно что-либо может кончиться, то кончиться может только время. И наслаждаться мы можем только временем. Нечто вне времени мы можем обозначить каким-нибудь символом и вообразить метафорически, но приблизимся ли мы таким образом к пониманию бессмертия и вечности? Если бессмертие временно, это не бессмертие, а ещё одно, только, может быть, несколько более трудное и долгое упражнение в смерти.

Вечность в нас – это единственная опора, единственный намёк, дно внутреннего глаза, отталкиваясь от которого, мы можем предпринимать что-либо в действительности. Если там, внутри, никакой такой опоры нет, то просто-напросто всё бессмысленно. Ведь отчего бы я должен предпочитать какой-то один выдуманный смысл другому, такому же выдуманному? Релятивизм ведёт к произвольности и хаосу. Но он не подходит для описания вселенной. По крайней мере, один абсолют, в виде смерти, мы всегда имеем под рукой. Смерть – это объективный намёк на вечность, то, от чего мы можем отматывать плёнку обратно. Точка отсчёта.

Вечность пьянит. Человек вообще склонен к экстазам, к выходам из себя. Он устаёт от будничной реальности, точно так же, как устают мышцы и суставы, если долго сидеть в одной, пусть поначалу и ощущавшейся как удобная, позе. Эта самая будничная реальность, в конце концов, осознаётся как самый крепкий из всех возможных снов, и является желание от него – хотя бы на время – проснуться. Существует бесконечное количество способов заморочить себе голову – от чистой математики до героина. Главное, чтобы всё стало по-другому. Для этого нужно влюбиться, хотя бы чуть-чуть.

Моя жизнь имеет значение только для меня. И пусть она даже похожа на большого кита – кто удивится, когда я начну её показывать, начиная с головы или с хвоста? Может кто-то просто не поймёт, что это такое тянется перед ним. Да и многих ли интересуют киты?

Но принцип этой жизни – суета. И я не хочу быть дезертиром, пусть мне и не нравится устав армии, в которой я от рождения служу. Если я остановлюсь, бегущие вперёд начнут ломать об меня ноги. Имею ли я право быть камнем преткновения?

Приходится доверять себя врачам, если хочешь, чтобы тебе сделали операцию. Даже для того, чтобы удалить зуб, необходимо иметь немалое доверие к другому человеку. Может быть, в таких случаях проявляется крайняя степень солидарности людей, и через боль и кровь подтверждается их общность; этакий ритуал организма, где клетки способны помогать друг другу. Смысла от этого, правда, не прибавляется. Но становится как-то теплее, когда ты уверен, что тебя не убьют, стазу же после того, как начнёт действовать общий наркоз.

Осенний ветер вполне можно было назвать сильным. Он гулял всю ночь и сорвал с пожелтевших деревьев если не все оставшиеся, то уж точно половину листьев. Пейзажи в утра стали смотреться по-другому, более прозрачные. Отчего-то и мне полегчало. Хотя ещё ничего не изменилось. Ничего, кроме этого состояния листьев. Запах прели почему-то веселит. Это вам совсем не запах падали. Хотя Рюноскэ Акутагава утверждал, что этот последний напоминает ему всего лишь об испортившихся абрикосах. Я, правда, не нахожу ничего общего. Ищу, но не нахожу.

Если люди не желают на тебя смотреть, людям нужно себя навязывать. Кто бы заметил ветер, если бы ветер не продемонстрировал силу и не сдул листы? Кто бы услышал ветер, если бы ветер не шумел? Нужно быть громким, этого требует суета. Если не сможешь перекричать фон, тебя никто не заметит.

Пытаться спастись от нечего делать? А почему бы и нет? В советское время пустоту рабочего времени заполняли разговорами (конечно, в конторах, не за станками). Сейчас пустоту рабочего времени заполняют работой. Почему бы не зарабатывать деньги, если их зарабатывают другие? Что ещё делать? Может быть, поехать во Францию?..

Когда у меня появляется желание купить синий свитер, я радуюсь, потому что у меня появилось желание. А если я буду ждать ещё год или два, и ничего не произойдёт? Смогу ли я прожить два года вот таким вот образом без веры в Бога? Какие у меня ещё могут быть основания хоть чем-нибудь заниматься?

Когда нет желания, не будет и никакого сюжета. Нирвана наступает паче чаяния, и вовсе это не так здорово. Хотя это завораживает. К хорошему быстро привыкаешь и боишься потерять привычку, хотя хорошее уже давно сделалось плохим. Изменения требуют затраты сил. А если нет желания, то для чего тратить силы? Вот таким вот образом вечность, как зачаровывающая кобра, тоже присутствует в нас.

И надо бы очнуться и побежать. Но куда? Зачем? Вон видишь – всё бегают. Беги! Я уже пробовал. Ну, попробуй ещё. Угу. Не очень хочется? И даже не знаю, хочется или нет. Тьфу! Есть ли разница между бегом и сидением на месте? А есть ли разница между внутренним монологом и внутренним диалогом?

Я только хочу намекнуть на то, что, испытывая терпение читателя, пытаюсь непрямым способом изобразить всяческие бесконечности. Использовать подобные знания можно. Вообще, всё можно использовать – хотя бы для того, чтобы покрасоваться в разговоре на кухне.

Но вот мне кажется, что в писаниях моих не хватает энергии, страсти, боли. А тогда для чего они? Если чего-нибудь не хватает человечеству, так это энергии, только энергии. И я её хочу производить. В качестве биологической электростанции. И если вы не догадываетесь вставлять в меня свои вилки, я сам вам вставлю.

Ну вот, думаю, и чего это я стал так хорохориться? Осенний ветер, философия, читателям угрожаю… Создай сперва иллюзию, а потом рассуждай, а потом опять создай иллюзию.

Виргинский соловей

«Одни утверждали, другие отрицали, что американская кукушка иногда откладывает яйца в чужие гнёзда…»

Ч. Дарвин

И я оказался в Америке. Вернее, я вдруг осознал, что я в Америке, а оказался я в ней уже довольно давно. Стыдно признаться, пришлось ощупывать самого себя – да, это были мои плечи, вроде…

Ну, в Америке, так в Америке – остаётся смириться в этим фактом. Можно, конечно, было попробовать отмотать обратно всю цепь событий, которая привела меня сюда, но я интуитивно ощущал, что она, эта цепь, очень тяжёлая, и мне не хотелось напрягаться. К тому же, как ни странно, я приехал сюда отдохнуть.

Вообще, разумеется, удивительное дело, когда такой завзятый америкофоб, как я, направляется, чтобы поправить здоровье, именно туда, именно в ту страну. Может, кто-нибудь скажет, что я преувеличиваю свои чувства? На сознательном уровне бывало по-всякому: в детстве я вообще почти любил Америку. Помню, как выстаивали с родителями на Американские выставки в очередях не меньше, чем в Мавзолей (где я, кстати, так ни разу и не побывал). С каким азартом хватали мы, соревнуясь с прочими обывателями, щедро раздаваемые бесплатные полиэтиленовые пакеты и значки. Помню, как понравилась мне одежда одного американского парня, он был приставлен к экспонатам в одном из павильонов. Естественно, ни бельмеса не понимал по-русски, и только всё время улыбался. Как я теперь бы сказал, туповато. Но это теперь. А тогда я решил во что бы то ни стало изловчиться и одеться подобно ему. О настоящих американских джинсах, однако, я даже не помышлял. Более доступным казалось то, что выше пояса – у него была плотная бежеватых тонов ковбойка, а под ней водолазка. Выглядывающие из-под манжет рубашки манжеты водолазки были слегка закатаны поверху. У нас тогда никто так не одевался – либо одно, либо другое – сорочки и водолазки надевались под пиджак. Водолазка, какая-никакая, у меня имелась, а с ковбойкой забрезжила надежда что-нибудь придумать. На худой конец, могла сойти любая клетчатая байковая рубаха. У меня пока и такой не было, но можно было надеяться, что я смогу убедить родителей в необходимости её приобретения. Забавно и немного стыдно признаваться, но тот парень, которого пришлось созерцать довольно долго, поскольку мы дожидались, пока он раздаст очередную порцию пластмассовых значков, которые делала машина, тарахтящая тут же… Так вот, этот парень, может быть, впервые пробудил во мне чувство стиля, мало объяснимое, но весьма властное стремление следовать витающим в воздухе модным тенденциям. Насколько помню, я пытался придерживаться избранного мною тогда пути и спустя много лет. Тот безызвестный американец, который теперь наверно уже состарился, служил мне маяком в сером море доступного в моей стране ширпотреба. Но «стали слишком малы твои потёртые джинсы, о-о-о!» В общем, как-то незаметно, после известных событий, я сделался америкофобом. Хотя и теперь в своих вкусах отталкиваюсь от тогдашнего своего ви'дения как от первой ступеньки. Ничего не попишешь: если даже не сами американцы изобрели джинсы и ковбойки, то уж точно именно они ввели их в обиход. Эти вещи действительно удобны, и я ими до сих пор регулярно и с удовольствием пользуюсь. Ещё хорош американский аспирин. Вот, пожалуй, и всё хорошее, что могу сказать об Америке.

 

Но сколько лет холил я и лелеял свою брезгливую к ней ненависть! Даже потом, когда прочитал о последствиях подобного усердия у модного писателя Лазарева и пытался обуздать свою обиду, если это можно назвать обидой, и думал, что мне это удалось, почти удалось, я не в силах был победить своё подсознание, и оно говорило правду за меня во сне.

Так однажды мне снилось, как мы с дочкой с большим увлечением выбираем на карте города, которые подвергнутся ракетно-ядерному удару. Города, разумеется, американские. Их должно было быть не то десять, не то пятнадцать – все миллионники. Такое мероприятие стало возможно благодаря изобретению новых ракет, которые выглядели совсем безобидно, как детские игрушки, но тем и были опасны. Они летали низко и производили впечатление какой-то новой вариации на тему воздушного шарика. Этакая колбаса метра два-три в длину, и не более полуметра в толщину, а может и того меньше, плавающая над тобою почти бесшумно в безоблачном голубом небе. Она мне напоминала увеличенный в сохранённых пропорциях картонный футляр, в каких раньше продавали ртутные градусники. На боку было что-то написано, скорее всего Россия или СССР, не помню точно, но красным по серому или голубому. Так вот, эта самая штука могла, паче чаяния, перелететь Атлантику и достигнуть места назначения, не смотря на свой несерьёзный вид. У каждой такой ракеты (хотя можно ли это назвать ракетой?) был моторчик, спрятанный в задней части цилиндра, почти как у Карлсона, а внутри она была полна смертоносной ядерной начинкой. Не знаю, как уж и какие учёные исхитрились миниатюризировать бомбу и какие использовали батарейки, чтобы они не разрядились за столько тысяч километров. Бомба, наверное, была какая-нибудь нейтронная или из вовсе неизвестных нам пока частиц. Отчего бы не предположить, что в воздушных конфетах скрывались кусочки антивещества. Это, пожалуй, самое лёгкое объяснение для таких лёгких машин – может, на этой основе работали и двигатели.

Ещё удивительнее, однако, что стратегическое решение должен был принимать не кто иной, как я. Каким образом ко мне в руки попала такая власть? Не иначе, новейшее оружие изготовил кто-нибудь из моих знакомых у себя на кухне? К технике у меня способностей нет, но к стратегии… Наверняка в этом смысле мои друзья могли бы оценить меня по заслугам.

Каким бы образом оружие возмездия ни попало мне в руки, важно было, что оно уже в моих руках – это вынуждало незамедлительно действовать. Сами знаете, если рюмку сразу не выпить, её или разольют или отнимут. А в политике – и того круче. Куй железо пока горячо и не отходя от кассы.

Я только решил свериться с картой и посоветоваться с дочкой, ибо устами младенца глаголет истина. Я надеялся, что она поможет мне быть более справедливым. Наносить или не наносить удар – в этом, конечно, не могло быть никаких сомнений. Наносить и как можно быстрее. Но хоть какой-то оттенок великодушия должно же носить моё деяние? Хоть чуть-чуть я должен полакомиться испаряющейся на глазах пеной собственного благородства.

Битые часа полтора мы сидели над картами – уж какие нашли в доме – сверялись с энциклопедиями – какие были. В конце концов, дочка почему-то запретила мне долбить Филадельфию. Может быть, это из-за того, что она любит дельфинов? Я-то всегда полагал, что она в большей мере склонна умиляться по поводу более пушистых зверей. Но чего не узнаешь во сне, что только не всплывёт на поверхность.

Она сказало, что Филадельфию трогать не надо, и была в этом уверена. Пытаюсь восстановить в памяти, ничего не привирая, и мне приходит на ум, что она имела в виду сохранение неких культурных ценностей. Может и народ там, в этом городе, носящем женское античное название, более архаичен и добропорядочен и менее достоин истребления. Они, конечно, тоже вряд ли выживут, если мы выполним свой план с точностью. Только будут дольше мучиться, загибаясь от радиации. Но дадим им шанс. А главное – дадим шанс материальным культурным ценностям, сохраним их для будущих американцев, если таковые захотят ещё так себя называть, в чём я лично сомневаюсь.

Дочка меня убедила. Я сперва хотел поспорить, хотел понять, почему именно Филадельфия. А потом решил – пусть даже не почему. Если собственный ребёнок просит, разве ей откажешь? Может, ей чутьё подсказывает. И чего я собственно от неё хотел?

Трудности, однако, возникли с тем, чтобы достойно переадресовать заготовленный для Филадельфии заряд. Америка большая страна, но городов-миллионников в ней всё-таки ограниченное количество.

Потом, в яви, какое-то время спустя, я смотрел на реальную карту и пытался подсчитать количество предполагаемых целей. Вот сейчас опять не помню сколько же их – десять или пятнадцать? – что-то между этими двумя берегами. Скорее пятнадцать – Америка растёт. Удивило меня тогда, что, во-первых, я воображал расположение на карте некоторых городов совсем не там, где они находятся на самом деле. Но может быть, карты специально рисуют неправильно, чтобы запутать потенциального противника? У американцев денег много, они могут всех наших картографов с потрохами купить. В результате – непопадание. Во-вторых, я обнаружил несколько городов с миллионным, если верить обозначениям, населением, о которых вообще не слышал или забыл, что слышал. Может, это тоже сделано для отвода глаз? На самом деле растут как на дрожжах другие города, а какие-нибудь заштатные урюпински выдают на картах за действительные центры промышленности и всего прочего. Уж ясное дело, стратегические точки на их настоящих местах указывать на будут.

Но во сне у меня были какие-то средства, чтобы накрыть цели, надёжные средства. Во всяком случае, внутри сна я был в них совершенно уверен. И эта уверенность переполняла меня холодной чванливой гордостью. Вот сейчас мы, я и моя дочь, плоть от плоти, кровь от крови, решим у себя на кухне участь этого источника неприятностей и зол, этой Америки. Мы насыпем ей, этой Америке, горячих углей в подол!

Решение было принято с учётом сохранения культурного центра Филадельфии. С чувством глубокого удовлетворения мы собрали со столов пуговицы, фишки и сами карты. Наши замечательные сигары, дирижабли – или как их там? – уже были в пути. Только бы их не сдул перпендикулярный направлению движения ветер. Но упрятанная в этих сосудах смерти новейшая электроника не даст им сбиться с пути, они, как перелётные птицы, вновь и вновь будут возвращаться на нужную невидимую траекторию. Американские города обречены. Разве что по случайности, которую, впрочем, никогда нельзя полностью сбрасывать со счетов, в самый последний момент какой-нибудь американский хулиганистый мальчишка выстрелит из рогатки по приближающемуся снаряду и собьёт его в курса или испортит взрыватель. Конечно, вероятность такого события исчезающее мала. Один шанс из миллиона. Но и оно даже не кажется таким уж пугающим. Сразу ведь русскому духу представляется веснушчатый «вождь краснокожих» из новеллы О.Генри, и, тем более, из фильма Гайдая. Если это и вправду он, то не так обидно, если он сумеет помешать одной из ракет. Такого наглеца даже жалко, пусть отведёт от себя беду, пусть поживёт хотя бы ещё немного.

Я даже не стал бомбить Питсбург, и не только потому, что он ещё не миллионник (или уже?), но потому, что он как-то связан с Томом Сойером. Вообще-то Тома Сойера и, тем более, Марка Твена я не любил, но Геккель Берри Фин… Да, пусть поживут.

Недаром говорят, что сентиментальность – оборотная сторона жестокости. Вспомните немецких сусальных ангелов на открытках и искорёженные трупы в концентрационных лагерях. В том, что я прав, у меня не было никакого сомнения. Нет, нет. Никакой игры совести. То что сделано, должно было быть сделано. И только так. Для всех так будет лучше. И для России – в первую очередь. И дочка меня целиком и полностью поддерживала, что касается общего решения. Только как мы будем расхлёбывать радиацию, предполагаемую через некоторое время и у нас в дому? Это, конечно, несколько омрачало триумф. Но может, и на этот счёт наши учёные уже чего-нибудь выдумали? Иначе – откуда такая уверенность? С лёгким сердцем можно отправлять этакие смертоносные посылки только тогда, когда ты убеждён в собственной неуязвимости. Они будут лететь долго – как бумажные журавли мира. Те самые, которые считала одна японская девочка, умирая от лейкемии, вызванной хиросимской бомбардировкой. Можно сказать, ответные удары возникли из ничего, материализовались из воздуха, пузыри земли, гроздья гнева, о которых я не могу слышать без слёз. Справедливое возмездие вызывает слёзы, слёзы воодушевления. Вот-вот! Отливаются же тебе, кошка, мышкины слёзы!

И с таким-то подсознательным грузом я оказываюсь здесь, прямо-таки – на том свете. Впрочем, это избитая метафора.

Всем также хорошо известна инструкция на случай изнасилования: если никак уж нельзя отвертеться, постарайтесь расслабиться и получить удовольствие.

Вот за тем, наверное, я сюда и приехал. Это не города-милионники, а одноэтажная, можно сказать, деревенская Америка, где, может быть, до сих пор скрываются бабы с голыми задницами в духе режиссёра Раса Майера. Это меня немного воодушевило. К тому же я вспомнил, что и у меня здесь есть баба, правда, русская, и она должна приехать с минуты на минуту, а вернее через два часа, на станцию, где я сейчас нахожусь. Тут у них ходит что-то вроде наших электричек. Такое обстоятельство тоже должно смирять моё негодование. Я вообще люблю, чтобы было всё как у людей, т.е. у русских.

Ни бомбы, ни пистолета, ни какого другого оружия у меня с собой не было. И вид я имел какой-то пляжный – шорты, цветастая рубашонка с короткими рукавами. Хотя по сезону – здесь лето, и солнце, смотри, как шпарит. Хотя – весна, да, весна и причём ранняя, но здесь уже пекло – климат такой.

И чем же мне заняться в эти два часа, остающиеся до прибытия моей подруги, ни цвета глаз ни цвета волос которой я что-то никак не мог припомнить? Вспоминалось только, что она была загорелая и в тёмных очках, – ну, это естественно!

Когда-то я любил говорить всем и каждому, что меня совсем не тянет за границу. Мол, в детстве тянуло – ну, там в Австралию, чтобы пообщаться с кенгуру, в дебри Амазонки – это тоже естественно. В Европу если и тянуло, то только из-за жвачки, которую у нас тогда не продавали. Потом, мол, эта тяга целиком атрофировалась. А если что и осталось, то только в том смысле, чтобы полюбоваться некоторыми особенностями природы. Города меня, мол, вовсе не интересуют. Город и есть город, они все друг на друга похожи, те же рекламы, те же машины, только у них, там ещё и говорят на не понятном нам языке. Зачем мне такие напряжения? Хватит мне одной Москвы! Но я говорил, что вот, мол, количество видов растений в Америке ни в пример больше, чем в Евразии, особенно в нашей, холодной её части. Это оттого, что ледник у них отступал постепенно вдоль Кордильер и дал, таким образом, восстановиться оттеснённым видам на вновь освобождённых территориях. А у нас всё было загнано за Гималаи, Кавказ и т.п., а оттуда никак назад и поныне не вернётся. Так вот, раз уж я так любил распространяться на эти темы, теперь пришло время отвечать за базар.

 

Вот ты, наконец, здесь, а Америке, в стране, где ничто не должно привлекать твоего сердца, кроме флоры и, в крайнем случае, фауны. Людей местных, исходя из этого контекста, тоже лучше всего рассматривать как представителей последней. Тогда им можно многое простить. Ведь не сердимся же мы в самом деле на кусачих комаров или мух. Не сердимся, но уничтожаем. А американцы, говорят, уничтожили всех своих комаров даже в болотистых окрестностях Майами. Нарушили трофическую цепь. Что' будут есть бедные рыбы? Они наверное уже вымерли и иже с ними…

Так вот, я должен склониться к стебельку. Поскорее уйти с этого раскалённого асфальта, или что это, бетон? Или даже пластик? С этой платформы, нерусской, не похожей ни на что с детства запечатлённое на фибрах души. Впрочем, все платформы в мире похожи, сделай их хоть из сахара. Рельсы есть рельсы, а то что рядом с ними, то, возле чего останавливается поезд – это платформа.

Никого здесь нет, а рядом деревня – или как это у них называется? Дома, подойти поближе? Надеюсь, они сразу не начнут стрелять на поражение, защищая свою частную собственность. А то мы, знаете, наслышаны об этом. Рискну. Надо же попробовать стопой настоящую сельскую американскую землю. Может быть, тут, самым парадоксальным образом, мне улыбнётся удача.

Никакой земли, спустившись со ступенек платформы, по началу я не обнаружил – вылизанная до удивления бетонная дорожка, даже трава не пробивается на стыках. Не иначе – вытравили какими-то дефолиантами. Налицо некрофилия, всеобщая тенденция, своейственная теперешним технократическим обществам, диагноз которым поставил Фромм.

Я плюнул на бетонную плиту и улыбнулся тому, как, подобно амёбе, расползается клякса слюны. Но безжалостное американское солнце в несколько секунд сделало серый искусственный камень стерильным, убив ультрафиолетом всю несметную рать, от души исторгнутых мною бактерий и вирусов. Под таким солнцем и растут такие люди.

Я подумал о том, не попи'сать ли мне здесь где-нибудь, пока никто не видит. Соверша этот акт, я в первую очередь выражу пренебрежение к кастрированной американской действительности, а во вторую – проявлю свою застоявшуюся в пыльном шкафу русскую удаль – известно ведь, что американские копы могут за такую шутку арестовать и даже посадить в тюрьму. Играть с огнём – что может быть приятнее! О, этот адреналин в крови, заменяющий нам все остальные наркотики вкупе! Но вообще-то я уважаю закон, конечно, не американский. Но, во всяком случае, я уважаю полицейских, не меньше, чем наших милиционеров. Уважаю и побаиваюсь. Им дана власть, мы сами дали и теперь нечего обижаться, если они нас бьют по головам, поделом бьют. Это и есть прямое последствие делегирования власти. Вот так-то.

И я всё-таки решил не пи'сать пока. Всё-таки чужая страна. Да и пи'сать-то я пока не так уж сильно хотел. Вот если бы сначала попить пивка для рывка. За два часа можно даже не одну бутылку выпить. Но здесь что-то не видно ни одного ларька. Ни пива, ни – даже! – поганой кока-колы. Ну и дыра. Вот тебе хвалёный американский сервис! Может, какие-нибудь автоматы? Нет, и автоматов нет. Колонок у них тут на улицах нет – это ясное дело – я уже не говорю о колодцах. А зайдёшь в какой-нибудь дом попросить водицы напиться, получишь пулю в живот. В таком случае уж точно лучше идти в отделение или участок – или как там у них это называется? – там, во всяком случае, они обязаны выслушать тебя. Может и не напоят, а побьют и посадят, но зато потом уж точно напоят – положено. Вот почему везде и всюду следует относиться с уважением к стражам порядка. И поэтому тоже.

Но что же я с собой пива не прихватил? Ну и память у меня! Еду Бог знает куда, жду Бог знает кого, и… И без пива. Пива нет. Вот какую табличку надо было вывесить на этой платформе, причём русскими буквами. Нет, пусть будет «Pivanet», да, именно вот так, слитно, – чем не название станции для многонациональной американской глубинки? Чем не словцо из индейского диалекта, память забытых предков? Пиванет, Орегон – и всё такое.

Попи'сать, наверное, всё-таки придётся, но несколько погодя. Возможно, где-нибудь на станции есть туалет. Но что-то не видно. Тоже мне, культурная нация! Где же они срут? В кустах что ли? А где кусты?..

И я увидел кусты, довольно далеко от дороги. Не исключено, что это тоже были чьи-то частные владения. А между мною и кустами – сплошная, ровная как стол и выжженная до стерильности, американская пустыня – ни кактуса тебе, ни верблюжьей колючки. У меня зашумело в животе. Придётся бежать в кусты – если что. Ну ладно, если будут стрелять в тыл, это даже лучше, больше надежды выжить. И что они такие злые, чего ерепенятся? Я им, можно сказать, собираюсь зелёные насаждения удобрить!

Кстати, о насаждениях. Я почти о них забыл, в этой буре мыслей. Надо их определять. Во всяком случае, попробовать определить, найти хотя бы что-нибудь отдалённо похожее на наши виды. Хотя бы семейства-то я должен отличить одно от другого: бобовые, скажем, от розоцветных или… Ну вот, скажем, что это за кусты? Ей Богу, не знаю. И тем более отсюда – не могу определить.

Неширокая вымощенная дорожка уводила вверх к населённому пункту, название которого я не успел уразуметь из написанного над платформой. Что-то там было на букву «М», но деревня запросто может называться совсем по-другому, такое и у нас сплошь и рядом случается.

Впрочем, какая мне разница, как это называется. Чего же я хочу: попить или попи'сать? Или того и другого? Или – всё-таки найти какую-нибудь чахлую травинку и не сорвать, нет, но наклониться, точнее, поклониться ей, поцеловать её в пыльные хлорофильные уста. Но с былинками и травинками здесь было как-то совсем уж плохо – одни окурки да бумажки валялись по обочинам (а говорят, у них чистота!). Где же ваша хвалёная стерильность? В одном месте таки торчала травинка, но вся измазанная то ли в мазуте, то ли в дерьме. Если во втором – то значит здесь всё-таки можно?.. Во всяком случае – был прецедент. Я не решился целоваться с найденным объектом – при всей своей извращённости, я всё же не заядлый копрофаг.

Страшно мне здесь, иду как по минному полю. Веет ветерок, ветерок, которому я обрадовался бы на Родине. Там бы он мне остудил горячие виски. Но здесь он приносит только тревогу и, лишь на мгновение охлаждая виски, тут же вызывает на них выделение горячей испарины. Так я теряю последнюю влагу. Ну, слава Богу, хоть пи'сать не надо!

Эти низменные мысли преследуют меня здесь, на этой земле! Или, может быть, я виноват, виноват в том, что принёс сюда свою ненависть? И борюсь теперь с фантомами собственного воображения. Как бы там ни было, но факты нашего сознания и объективные факты суть одно и тоже. Точно выразился – аж самому понравилось.

И вот, что же я слышу – песня, да, птичья песня, не какой-нибудь банальный фолк или рок, никаких человеческих гармонизаций, никакой мертвечины. Птичка пела, как бы стесняясь, заикаясь, но всякий раз снова возвращаясь к прерванной песенке. Что-то она мне напоминала, очень напоминала.

Я прислушался – это не был кузнечик. Там более – не цикада. Пение раздавалось не из далёких пыльных кустов сбоку, но спереди, оттуда, куда уводила дорожка, т.е. из жилого сектора. Может, кто включил запись и поставил проигрыватель на подоконник? Мне как-то с трудом верилось, что здесь могут водиться настоящие, живые птички.

Любопытство заставило меня сделать ещё несколько шагов и подняться на невысокую горку. Оттуда я увидел заборы и что-то вроде сельского перекрёстка. Промежутки между дорогами и заборами даже кое-где поросли травой – о, чудо! Только если она не искусственная. Пение раздавалось с одного из участков. Да, это мне напомнило дачные участки в Подмосковье. Если какая-нибудь гадость – то это уж точно по-американски. Неужели там яблоня? Выступающая из-за сплошного забора шарообразная крона действительно очень походила на яблоню. Вот и определил одно растение. Нет, латинское название никак не всплывает.