Za darmo

Искушение Флориана. Маленькие романы

Tekst
5
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Флориан изумился еще больше – но с того времени подружился с Панайотисом – хоть и не без ино-конфессиональной опаски (к православным грекам в его среде принято было относиться чуть-чуть как к сектантам) – но искреннейше и крепко. Жил Панайотис на окраине, жил при церкви прямо, в викарском доме, при старой востроносой англиканской церкви, заброшенной английскими прихожанами, не работавшей давно, – и проданной с десяток лет назад грекам, верным Константинополю (и верность эту Флориан всегда представлял себе так, будто бородатые греки, в каких бы странах ни жили, всегда косили карими большими иконными серьезными глазами вслед за крошечным ярким приморским Константинопольским Фонарём, маяком, факелом, светильником на вершине башни – в бурю указующим спасительный путь кораблям в несуществующую больше в земном преломлении бухту, в несуществующий больше в земном преломлении город, в несуществующую больше в земном преломлении страну, в сказочную эпоху, от которой остался только отзвук, свет вот этого вот одинокого фонаря на берегу, – и звучное, яркое, мифическое, киановой и золотистой мозаикой переливающееся преображенное имя города: Византий, – все эти невидимые и неслышимые земными глазами и ушами звуки и отсветы – в которых, невзирая на схизму, Флориану мерещилось, конечно же, куда больше звонкой и светлой правды, чем во всех земных тамошних сегодняшних географических и политически реалиях); греческая церковь Панайотиса на окраине была теперь отреставрированной, выбеленной изнутри, уставленной иконами. А в район неподалеку от Флорианова монастыря Панайотис приезжал изредка навещать духовных детей – как, впрочем, разъезжал и по всему городу – в больницы да и просто в гости к прихожанам: смеясь, дразнил Флориана: «У вас, католиков, жуткая проблема – слишком много священников в одном храме служит, никак никто не может поделить, кто главный! А у нас обратная проблема – у нас священников на все храмы не хватает! Нет достаточного войска священников, чтобы во всех храмах хоть по одному священнику служили! Даже меня, грешного анахорета-затворника, мобилизовали в ружьё, как на войну. Я вон один в громадном викарском доме теперь живу! Вместо кельи на Агион Орос!»

Ух, с каким веселым ужасом вспомнил сейчас Флориан самую скандальную из всех их с Панайотисом случайных встреч: в местном госпитале, рядом с больничной так называемой «часовней всех вер»! Красные рожи двух яростных, драчливых, охранников госпиталя, растерянный до быстрого-быстрого заикания молодой местный рослый католический больничный капеллан – и невозмутимый скандалист Панайотис, с проклятиями (и меткими плевками через левое плечо в сторону «многоверной часовни») рвущий в микроскопические куски главную больничную гордость: радужный огромный прямоугольный транспарант с названием «multi-faith calendar» – в котором, помимо христианских церковных праздников, находилось расписание праздничков мусульман, буддистов, зароастрийцев, кришнаитов и друидов.

– А дни рождения бесов ваала, велиара и молоха вы не забыли сюда вписать? – интересовался Панайотис у щипающих его (за руки в рясе) охранников. – Вы что, специально эту нечисть развесили на стене – чтобы немедленно проклятье рухнуло на больницу, и чтоб мои духовные дети здесь в реанимации сгинули заодно с вами за ваши грехи?! Нет уж! Я вам этого беснования здесь не позволю, пока мой крестник в этих стенах!

– Ко… коллега… – испуганно шептал юный капеллан, пытаясь оттащить уже зачинающих драку и пытающихся крутить Панайотису руки охранников, – коллега, в душе я с Вами абсолютно согласен! Но мы же должны проявлять толерантность!

– Мой Господь Иисус Христос толерантным к сатане и ко злу не был – и мне не заповедовал! – громыхал Панайотис, приканчивая плакат, бросая его на пол и детально топча каблуками мокрых и грязных, прямо с дождливой улицы, ботинок. – Толерантность?! Я вам скажу, как эта европейская «толерантность» на самом деле называется! А-по-ста-сия! Апостасия! А не толерантность! Вот эта гниль лукавой идейки о толерантности ко злу вас уже почти и доконала! Евродебилы. Доигрались! Сами на свою голову дотолерантились! Давайте, продолжайте играть с дьяволом в поддавки – только потом не удивляйтесь, что дьявол через этот ваш грех вас и уничтожит!

Ох, как жгуче чувствовал Флориан (даже вот и сейчас!) на круглых своих щеках и крупном загорелом лбу тогдашнюю потную красноту – стыда и испуга (ну как же – охранники друга сейчас арестуют! Чай за бороду схватят! А Йотис еще больше кричит, дурак, не унимается!), – но как радостно почему-то Флориану сейчас было всю эту сценку заново прокрутить перед глазами! Скандалист, чудовищный скандалист, несомненно Панайотис был непревзойденным в городе скандалистом!

А однажды, когда догуляли они с Йотисом вместе до центра города, жарко обсуждая по пути томос Константинопольского Собора 1180 года и не заметив за спором миль, – Панайотис (в отличие от Флориана всегда зорко смотревший по сторонам) вдруг ни с того ни с сего разрыдался посреди улицы, увидев громадную скабрезную фото-рекламу в витрине, с совсем юной девушкой в роле героини:

– Ну как же она может… Зачем же она согласилась себя в таком виде выставить… Как горько она над этим будет плакать, когда всё когда-нибудь поймет и раскается… Как горько она будет плакать когда-нибудь над каждой душой, которую сатана через вот этот ее гнусный образ на рекламе погубил! Господи, как больно видеть духовную гибель людей! – неожиданно громко и по-настоящему рыдал Йотис, закрыв лицо мощными ручищами с кряжистыми, чуть покрытыми короткими черными курчавыми волосами над проксимальной фалангой, пальцами. – Неужели они все не видят, как от их грехов дух их обрастает чудовищной проказой, зловонными коростами, – именно такими их видит Христос! Ведь когда лживый соблазн физической красоты этого мира будет сброшен, как дьявольская маска, – этих чудовищных уродливых смердящих духовно-зловонных монстров невозможно будет видеть от ужаса и омерзения! С ними невозможно будет рядом находиться!

А однажды на выставке (как же Флориан гордился, что ему удалось вытащить Панайотиса на раритетную импортную очень краткосрочную эксклюзивную экспозицию иконописи в частной галерее у его друзей!), у самой знаменитой из привезенных итальянских икон (тончайшая позолота стрекозиных маньеристских извивов одежд, нежность и изысканность фигур), Панайотис вдруг угрюмо невежливо заявил:

– Фу, с души воротит. Видеть не могу всех этих ваших западных полногрудых мадонн! После 15-го века вообще уже местами порнография, а не иконопись началась. Это же полная подмена мэссэджа Христа!

– Йотис, что ты городишь! – испуганно и тщетно силился вытащить его за рукав рясы из зала Флориан. – Тише! Смутишь какого-нибудь благочестивого человека!

– Нет – ты взгляни вот без всякого пиетета на этот образ! – тыкал пальцами в сверкающую великолепием итальянскую икону Йотис. – Это же реклама детородства, размножения, плоти, земного плодородия – вместо отречения от мира сего, к которому призывает Христос! Вспомни, как резко оборвал Христос тех, кто пел дифирамбы «кормящим сосцам»! Вспомни, как Христос резко тут же заявил, что блаженны на самом деле не те, кто связан с Ним по плоти, – а те, кто родились заново и исполняют Его заповеди. А вскоре – ты вспомни, вспомни! – когда мать с братьями пришли Христа «забрать», решив, что Иисус рехнулся – и пытались пробиться к нему в толпе народа, в дом, где Христос проповедовал, – так Христос и вообще крайне резко заявил, что мать и братья Ему – на самом деле не те, кто связан с ним по крови, а те, кто связан с Ним по духу, Его ученики. Христос призывает учеников отречься от своей физической земной семьи по плоти, полностью отречься от себя-земного, от себя-плотского, принять второе рождение от Христа, и идти только за Христом! А вот эта вот католическая икона – ты извини, конечно, Флориане!… – громыхал на весь зал Панайотис. – … но это порнография, а не икона! Христос ясно сказал: кто сможет да оскопит себя ради Царствия Небесного, да откажется от брака, от порядка плоти и крови этого мира, – именно этого Христос хочет от искупленных Им людей! – а здесь ровно противоположный мэссэдж! Языческую мать-богиню плодородия какую-то изобразили! Тьфу! Срам! Все, к чему призывает нас Христос, – предельно ясно сказано в Евангелиях! А вот авторству полногрудого женообразного призрака падшие люди могут прифантазировать любые инструкции! А эти ваши псевдо-«ангелы» на «иконах» да на росписях в церквях в виде толстых летающих младенцев с мужскими гениталиями! Тьфу, пакость, язычество!

Да, да, с Панайотисом было частенько стыдно до жути красной испарины на щеках, особенно когда встречались в светских приличных местах! Позорище, хамское экзальтированное позорище бородатое… А от бороды его иногда пахло крепким молитвенным потом. Да, с Панайотисом было жутковато от экстравагантных его идей (которые Флориан всегда прежде старался с дружеской снисходительностью пропускать мимо ушей, как извинительную ересь восточной ортодоксии) – но с Панайотисом было всегда так яростно-светло и жарко, так хорошо и искренне! – так жарко и яростно-светло и радостно, как будто в гигантском темном храме вдруг разом зажигали миллион свечей в неравнодушных руках! – и иногда Флориану в душу закрадывалась даже жуткая неканоническая мысль, что вот именно таким – яростным буйным бородатым смоляноволосым непримиримым неприличным скандалистом – и был, на самом-то деле, буйный смоляноволосый кудрявый бородатый еврей Христос, да и все Его буйные кудрявые бородатые смоляноволосые непримиримые неприличные скандалисты ученики-евреи – тоже! И что жаркая скандальная непримиримость и средиземноморская буйность Панайотиса (о, чудовищная крамольная мысль, за которую Флориан всегда внутренне каялся, но то и дело, при встречах с Панайотисом, к ней сердцем возвращался!) куда ближе к характеру живого еврейского непримиримого скандалиста Христа, чем мраморная прохладца и размеренная мелодичная благостность латинского богослужения.

Мобильный, мобильный! Идиот! Зачем я не взял мобильный?! Или выронил?! Флориан хлопал себя по карманам, не понимал, где обронил мобильный (как будто вдруг потеряв одно ухо!), будто проснувшись, огляделся, в поисках себя внешнего, земного, – довольно быстро нашел себя вновь шагающим кругами по макушке холма, но вот со стрелками внешних часов (пока он находился во времени внутреннем, попирающем и внешнее время, и внешнее пространство) умудрились смошенничать и их подкрутить: близкое небо прямо над ним было по-прежнему светло, но в низинах парка уже слоились сумерки, – без спросу нагрянуло как раз то время суток, когда деревья становятся синими, а небо наоборот зеленоватым. До которого же часа я догулял… Флориан быстро шагнул к скамейке, обшарил ее, и жухлую траву под ней. Где ж я обронил… Как прекрасно было бы сейчас протелефонировать Панайотису… – хоть слово! хоть приветствием обменятся с Панайотисом! Да жив ли он?! Куда ж он пропал?! Или это я куда-то пропал?!

 

Панайотис, хоть и был Флориану ровесником (даже чуть моложе, на два с половиной года, как выяснилось!), судьбы был какой-то необыкновенной, – и то, что Флориану было, в момент решения о монашестве, сладко и естественно (будто выбор сладчайшей привлекательнейшей карьеры!), – для Панайотиса было личным переломом, трагическим выбором, борьбой, отречением. Как-то раз – скорее образами, живописными мазками, чем логикой, – рассказал ему Панайотис историю своего обращения, – Флориан знал драгоценную цену такого рода откровенности и воспринял это как главный залог духовной между ними дружбы. Родом Панайотис был из Афин, из золотой молодежи, из семьи богатого греческого адвоката, вернувшегося на родину из Америки после нескольких миллионных великолепно выигранных дел. Когда Панайотис решил поступать в университет в Афинах, родители настояли, чтобы он выбрал факультет английского языка и литературы и параллельно учил французский, и с этими уже английским и французским чемоданами попутешествовал потом вольно по миру – а уж потом выбрал себе профессию по сердцу. «Я, знаешь, прекрасно помню, – говорил Панайотис, – как безумно завидовали мне мои афинские друзья! Да и я сам себе, наверное, завидовал! – думал: «какие они бедняги, что остаются!» Мне так не терпелось увидеть Францию… Всякие милые легендарные мелкие подробности большой Европы – Голландию, фламандских художников, и въявь всякие фарфоровые изразцы и печки, голландские мельницы, словом всякую такую чудесную ерунду, о чем слава на весь мир, что всегда себе воображаешь по классическим картинам и книгам и всегда мечтаешь увидеть в жизни – а у большинства людей никогда не получается. Я чувствовал себя избранником судьбы – тем, кто вот этим вот моим путешествием реализует мечты многих людей! Я был не просто молод, красив, свободен – но и не ограничен в деньгах и, благодаря родительским связям, не ограничен в свободе передвижения… я был пьян от этого предвкушения путешествия! Я хорошо помню завистливые лица друзей, которые меня провожали, и которые ждали, что вернусь я – через год, два, – когда захочу! – из путешествия уж наверняка совсем другим человеком – и может быть даже и не захочу с ними водиться больше, обогатившись всеми красотами мира! А дальше… Дальше стало происходить что-то невероятное и необъяснимое… Я не буду тебе, Флориане, описывать всего этого счастливого волнения путешествия… Это было чувством, как будто бы я еду в рай! А когда я добрался до Парижа, у меня было ощущение, что попал я в ад. Не смейся, не смейся, Флориане! У меня было ощущение, что меня обманули! Что у меня украли мир моей мечты! Что мир подменили! Подсунули мне, вместо чистой восторженной мечты наивного в общем-то афинского юноши, какой-то бордель! Вокруг торжествовала плоть, вокруг все думали о флирте и еде. Знаменитые пятизвёздные отели, которые мне рекомендовали друзья семьи, воняли развратом. Кроме того, я никак не мог понять, что за традиция – содержать модные дорогие отели в местах прежних изуверских жестоких казней и массовых убийств, и какие бесчувственные пустышки способны там спать и наслаждаться жизнью и роскошью! Я был чувствителен, я не мог кастрировать свое воображение! Для меня все стены были прозрачны – раскрывая правду и в пространство, и в прошлое тоже! Я не мог наслаждаться формой, забыв про страшную начинку! Вокруг все изящества форм вдруг схлопнулись как затейливо вырезанные цветные фигурки в раскладной картонке – которая вдруг стала откровенно плоской! Вся эта величественная вычурная убогость языческого Лувра, с пантеоном идолищ земных божков мысли во дворе… Все эти подкарауливающие туристов за каждым углом по всему городу закомплексованные карлики на позолоченных конях с яйцами, на постаментах, и пешие головорезы со знаменами – жалкие герои, мстившие миру за собственные комплексы неполноценности, вымещавшие их на неповинных людях, залившие чужой кровью целые города и страны, – и в результате не понятно за что теми, кто ухитрился в бойнях выжить, почитающиеся за героев… Мир выглядел как гигантская игровая площадка для каких-то подонков, которые регулярно заливали площадку кровью, так что с нее едва успевали убирать трупы, смывать кровь с мостовых, менять декорации, возводить убийцам памятники и начинать зарабатывать на ресторанах, трактирах и отелях, выстроенных с видом на места знаменитых массовых убийств. Знаешь, Флориане, – чтобы понять, за что я возненавидел мир сей, достаточно обойти кругом Парижскую оперу – внимательно рассматривая декорации здания! Не смейся, не смейся – для меня это была детальная, подробная витрина мира сего. Мир был чужим и чуждым для меня. Буквально бежав из Парижа, я в прямом смысле слова метался по Европе. Древние маленькие кукольные городки, как с картинки – с петухами и драконами усевшимися на пиках церковных колоколен вместо крестов, – городки, где уши и душу закладывало как в вакууме. И не понятно было, зачем местные куклы-люди живут, как они объясняют себе смысл своей ежедневной жизни – похожей на танец заводных раскрашенных деревянных фигурок в полуденном аттракционе медлительных древних часов на ратуше, всегда отстающих на минуту. Как мне было страшно – когда, переезжая в панике из одного города в другой, я всё надеялся, что это какая-то ошибка, что вот сейчас я перееду в другую страну – и там будет совсем другой мир. Я вырвался из городов на природу. Вокруг тянулись мили зеленых органических свиноферм с уютными домиками для лежащих на боку чисто мытых безразмерных свиноматок с шестнадцатью сосками с шестнадцатью присосавшимися поросятами, которым завтра, после органических угощений и европейских гуманных ласк, ласково и вежливо перережут горло, чтобы кто-то забил себе пузо жареным младенцем. А в красивых кукольных городках поджидали древние мясные рынки с облизывающимися драконами на фасадах, куда деревенские жители приносили по воскресеньям на продажу трупы тех, кого вчера считали что любят. Доконал меня Амстердам, кажется: я остановился у какого-то киоска на окраине перекусить, внутри были крутящиеся вертела с проткнутыми зажаренными жалкими тельцами кур с обугленными крылышками, и вдруг я услышал в ближайшем дворе ужасающий крик курицы, которую поймали и отрубали ей голову, чтобы наткнуть ее на вакантное место на вертеле, когда я куплю себе на обед ранее убитую ее сестру или мать или соседку. Нет, даже не Испания с ее корридой, а вот такое вот повседневное тихонькое незаметное убийство… А затем – уже в Бельгии, на пути в Арденны, – еще один удар: чудовищная ярмарка скота (случайный городок, глупая неосмотрительная пересадка с одного поезда на другой, непростительное любопытство – размять ноги прогуляться вдоль реки), где живых несчастных гипертрофированных быков особой местной породы на привязях выставили в рядок, предварительно сняв скальп с их задов, с их беззащитных дрожащих задов (обритых строго по форме будущего вырезывания костреца, тазобедренного отруба и разреза огузка), и с бритыми ляжками – демонстрируя покупателям оголившиеся вздутые вены и мясо, – и у каждого были концлагерные татуированные фиолетовые огромные номера, маркером, прямо на коже задов. Я на знаю, Флориане, как тебе все это объяснить, – в этом не было ни законов увиденного, ни особенных происшествий с бытовой людской земной точки зрения: просто обыденность, обычная человеческая жизнь! – я просто вдруг внутренне пришел в ужас от того, что весь мир вот такой – плоский, плотский, запредельно злой – и запредельно чудовищный в первую очередь именно тем, что большинство людей, как во сне, как в бреду, этого бытового ежедневного зла не осознаёт! Знаешь, когда я в ранней юности рассматривал в репродукциях картины Брейгеля, меня потрясла картина «Битва между карнавалом и Великим постом», где какая-то малая стайка людей в черных одеждах шла в церковь, а в это время большинство жителей с лицами олигофренов продолжали пировать, кто-то резал горло свинье, кто-то жарил мясо, кто-то целовался, кто-то танцевал, – знаешь, мне в юности казалось, что Брейгель рисовал сценки из жизни какой-то деревни олигофренов! А во время моего путешествия за границу я вдруг понял, что деревня олигофренов – это весь мир. Чудовищный, запредельно злой, но одновременно предельно плоский мир с разницей лишь в цвете и температуре и форме. Имитирующий некое оживление и разбавляющий монотонную ежедневную плотскость лишь паскудной краской преступлений, жестокости, предательств, измен. А ничего другого в видимом пространстве нет, как ни ищи. Вариации на ту же гнилую тему. Я в буквальном смысле метался по миру! Интеллектуалы, с которыми я встречался, – поражали развратом в личной повседневной практике и плоскостью и плотскостью мыслей в теории: изъян, который они пытались компенсировать извивистостью форм и имитацией сложности, – а когда я, решив, что развращены только столицы, – искал какой-то правды в провинции, то в маленьких городках и деревеньках находил тупость, ограниченность, животноподобие всё той же бездумной материальной жизни – только без столичных прикрас и вывертов. И везде, в каждой стране, в каждом городе, в каждой деревне – до ужаса однотипные, омерзительные, одинаковые, одинаково пузатые одержимые старики с вечно бегающими блудливыми глазами – и нищие, и богатые – тайком от жены ищущие кого бы совратить, с кем бы предать, – и публика вокруг почему-то одобрительно аплодирующая им за их не по возрасту похоть, утверждая что блуд это прекрасный признак старческой витальности. Лицо того, чей облик я увидел в мире, того, по чьему подобию этот мир был скроен и чьим законам повиновался, было лицом существа злого, похотливого, одержимого самыми презренными страстями и запредельной гордыней. И это было лицо не Бога. Мир был чужим и чуждым. Как мне было страшно! Мне временами казалось, что это всё дикий страшный сон – что я сейчас проснусь и все сейчас встанет на свои места – и мир снова станет таким каким я воображал его в юности… Я метался по миру, Флориане! Я метался по миру! Я сдался меньше, чем через полгода. Некоторым нужно переболеть миром как корью, чтобы отречься от мира и прийти к Христу. Мне же хватило беглого осмотра. Я бежал. Я бежал. Я спасался бегством. Я вернулся в Афины. Когда я уезжал из Афин меньше чем за полгода до этого – я думал, что вернусь я уверенным в себе обогащенным опытом повидавшим мир дэнди – а вернулся я в душе уже монахом. Знаешь, я прекрасно помню тот августовский вечер, сразу после моего возвращения, когда все мои афинские друзья заказали для нас стол в модном тогда ресторане рядом с портом в Палео Фалиро – был чудный жаркий ранний вечер, было еще совсем светло, качались белоснежные яхты в бухте перед нами, мы сидели на открытой веранде ресторана, друзья меня обнимали и хлопали по плечам, так радовались, что я вернулся, наперебой задавали вопросы, – а я… я не знал, что говорить… Они думали, что я что-то скрываю, или что я считаю их недостойными рассказов о прекрасных странах, которые я посетил. Я вижу как сейчас перед собой тот вечер, и мою с ними прогулку после вина и угощений по набережной, – все обнимали меня, шутили что я зазнался, что не хочу и рассказывать, что, наверное, у меня уже жена в Париже… А то и две… А я, я, который из последних сил надеялся, что когда я вернусь на родину, всё вдруг исправится и наладится и пойдет по-прежнему, – я вдруг с ужасом четко ощутил себя даже и в родной стране чужестранцем. Я шел по набережной, на которую с шумом забрызгивали волны. Был прекрасный закат – знаешь, я вот как сейчас помню этот особый цвет моря, за минуту до того, как туда опустится солнце – когда море становится всё как чернильница в фиолетовых разводах… И я вот прекрасно помню, как в ту секунду вдохнул рыбой пахнущий соленый морской воздух, взглянул на закат – и четко осознал внутри, что не этого моря жаждет моя душа, не этого гигантского джакузи со сломанным подогревом и вонючим соленым бульоном из чужих смертей. И что не этого неба я ищу, и не эта земля для меня – дом. Я как-то разом осознал, что я во всём этом земном мире – в изгнании, что душа моя рвётся домой, в Христово Царство, которое по всем своим законам противоположно тому миру, который я вижу вокруг. И что мне не нужно этого ни стесняться, ни притворяться что это не так, ни скрывать, что падший мир чужд мне, – что мне, напротив, всю жизнь свою нужно прямо вот сейчас, в эту секунду, раз и навсегда изменить так, чтобы все силы тратить уже только на то, чтобы попасть в то Царство, которое для меня – единственный родной дом, единственная естественная среда для моей души. Я заперся дома, я выходил только в библиотеку, я читал, я жаждал ответов, но у философов древних веков и поновее, которых я читал, находил только амбициозные шаткие схемы, походившие на каркасы для афинских домов, которые разрушатся при первом землетрясении. Моя мать была в истерике, заподозрила, что в заморском туре какая-то дурная женщина разбила мне сердце, и что теперь я безутешен и рехнулся с горя. Втолковать ей простую правду было невозможным: у нее мозги как будто бы были настроены на другую волну – она меня просто не слышала, не понимала ровно ни слова из того, что я говорил. Впрочем, я и не был слишком словоохотлив. Мать разработала целую стратегию атаки, – как я позже узнал от одного друга, мать чуть не по всему городу бросилась разузнавать, искать первых красавиц мне в невесты, и начала каждый вечер приглашать к нам (без моего спросу, разумеется) в гости всех моих друзей, тайком подговорив их приводить с собой нескольких афинских красавиц, которых она выбрала как добропорядочных кандидаток мне в невесты «чтобы спасти меня от депрессии». Мать готовила превосходно – каждый день пекла душистую спанакопиту, не скупилась выставлять друзьям моим вино. Мне ничего другого не оставалось, как, из боязни оскорбить друзей, принимать участие в вечеринках. Я пытался, среди общего веселья и шума музыки, заговаривать с несколькими друзьями о мучивших меня вопросах, и в двух из них даже нашел отклик, – но отклик был настолько вялым, друзья эти настолько крепко и глубоко уже успели завязнуть в житейских и бытовых обыкновениях – один уже был женат, у другого была девушка, и, в общем-то, все неудобные вопросы бытия в конце концов примирительно, добродушно и безвольно заливались ими вином, заедались горячим куском пирога с фетой и шпинатом, засмеивались громкой шуткой, – так что, в общем-то, среди всех своих прежних друзей детства и юности я оказался в полном духовном одиночестве. Несмотря на это… Должен тебе со стыдом признаться, Флориане: вино, избыточная сытная еда, расслабленная веселая атмосфера этих ежевечерних попоек в какой-то момент чуть не позволили матери добиться желанного ей эффекта: я был молод, совсем неопытен, и в какой-то момент одной из девушек чуть было не удалось увлечь меня – это не было ни влюбленностью, ни близостью сердец и душ. Я четко распознавал в себе как бы две совершенно противоположные борющиеся с друг другом силы: моё тело, моя физиология соблазняли меня подчиниться физическому влечению, сдаться, стать таким как все, забыть про мучительный поиск духовных ответов, – но была во мне и радикально противоположная (гораздо более мощная, как впоследствии выяснилось) сила – духовная, которая будто бы разом включила в моем существе все громогласно звенящие и мигающие красными лампочками сигналы тревоги, предупреждавшие меня о смертельной для души опасности. Я четко знал, что не желаю дать себя втянуть в жижу бездумной физиологической, животной жизни, в трясину, в которой уже успели увязнуть многие мои друзья – раньше чем успели найти ответы на главные духовные вопросы, – а большинство даже и раньше чем успели себе эти вопросы честно задать. Я отчетливо чувствовал в себе эту борьбу двух совершенно противоположных борющихся друг против друга сил – физиологии, инстинктов – и духа. Я решил держать строгий пост, чтобы помочь духу одержать победу над стадной зоологической физиологией. Я объявил матери, что уйду из дома, если она немедленно не перестанет звать моих друзей на пирушки и заниматься сводничеством. Я объявил друзьям, что мне нужно побыть одному, и пригрозил, что впредь каждый, принявший приглашение моей матери, будет для меня врагом и предателем, и потеряет мою дружбу навсегда. Мать чуть ли не силой пыталась впихнуть в меня мясо и выла целыми днями, что я сошел с ума и что если я не хочу заводить себе девушку – значит я не христианин, а сектант. Я в ужасе ринулся за помощью к местному священнику. Но тот, кто должен был стать моим самым естественным союзником, на деле оказался коллаборантом, подкупленным врагом: мать уже успела побывать там и настроить его в нужном ей ключе – священник с порога заявил мне, что нужно выбросить дурь из головы, бросить пост и немедленно жениться. Когда я заговорил с ним о том страшном откровении, которое настигло меня во время путешествия, о том, что я вдруг увидел весь ужас и зло этого мира, построенного на жестокости, похоти и пожирании одних другими, то этот православный священник родом из Фессалоник, по мирской прежней профессии своей – зоолог, вдруг окатил меня запредельно сатанинской фразой: «бог, – сказал он, – специально устроил так, чтобы люди ели мясо убитых животных, чтобы от этих съеденных животных белков человеческий мозг в процессе эволюции всё больше постепенно развивался бы и в результате развился бы до такой высочайшей степени, чтобы мозг человека смог осмыслить идею бога». Флориане! Я привожу тебе эту фразу священника дословно! Я не преувеличиваю ни буквы! Я запомнил ее навсегда. Флориане, из-за этой фразы, которую я услышал из уст вроде бы христианина вроде бы православного вроде бы священника, я ушел из церкви домой в суицидальном состоянии. Я не мог дышать. Я рыдал. Я прекрасно понимал, что если этот священник прав, – то тогда «бог» – это сатана. Флориане, это был самый страшный день в моей жизни. Я, наверное, наложил бы на себя руки из-за этой фразы, из-за этого откровенного сатанизма, прозвучавшего из уст человека, вроде бы облеченного священнической харизмой! Я наверняка наложил бы на себя руки из-за этой его законченной сатанинской фразы. Но именно та духовная сила, которую я в себе чувствовал вот уже несколько месяцев, в какую-то секунду внятно сказала мне: «Нет, это враньё. Этот священник соврал. То, что этот священник произнёс – это сатанинская клевета на Бога. То, что он произнес, не имеет ничего общего с Христом и с истинным Богом, которого открыл людям Христос». Как многие другие среди молодежи в Афинах, я был крещен во младенчестве, сразу после рождения, но в церковь заходил только на большие праздники, вместе со всеми бессчетными родственниками со всего города. И для меня, как и для большинства, это было скорее семейными праздниками, национальными торжествами. Я знал репутацию этого священника как человека весьма доброго, женатого на положительной женщине, мягкого, вежливого, хорошо образованного, начитанного, современного, героя благотворительности, посещающего хосписы с умирающими детьми, организующего гуманитарную помощь для нуждающихся. Но в эту секунду я вдруг четко понял, что раз он так представляет себе «бога», как он изложил в этой фразе, значит он поклоняется не Богу, а сатане. Значит, этот священник коррумпирован сатаной.

 

Я бросился читать Евангелия! И – Господи Иисусе, слава Тебе за то, что Ты вовремя даровал мне помощь! – первым листом, на котором раскрылась у меня в руках книга, был именно этот лист, который я теперь всегда ношу с собой – начало первого послания Иоанна Богослова – и первое, что увидели мои глаза, была фраза: «Бог есть свет, и нет в Нём никакой тьмы!» Я, всё еще рыдая, перевернул страницу и, сквозь слезы, увидел заповедь: «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Божьей. Ибо всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Бога, но от мира сего. И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божью пребывает вовек». Это говорил мне любимый ученик Христа – апостол Иоанн! И именно это апостол Иоанн называл «Благой Вестью», которую он лично слышал от Христа!