Za darmo

Искушение Флориана. Маленькие романы

Tekst
5
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

ИЕРУСАЛИМ

Приезжали комары с тележечками, охотники за венами. Барахольщики-вампиры – меняем вашу кровь на гораздо более престижные вновьизобретенные жидкости. Возможно, яды. Возможно. Возможно. Но мы Вам поможем. Ready? Sharp scratch! А теперь крантик в вену, как на бочку доброго вина – с бирочкой «Использовать до»!

На синем окне – игривая картонная шляпка: блевательница из прессованного папье-маше. Блюйте на здоровье. Мы Вам сейчас поможем. Мы Вам безусловно поможем. И красный кирпич на синих, всех в складочку, как веер, бумажных занавесках вокруг бокса – знак «не входи, убьём». А если я уже здесь?

Готовы? Вы будете смеяться: но сейчас будет опять больно. Нет, нет – шутка: просто острая царапина, готовы? А пока мы будем выдаивать Вашу кровь в трубочку, Вы мне расскажите… Нет, уже готовым крантиком воспользоваться никак нельзя, нужна свежая, свежая, поэтому давайте-ка другую руку. Всё в кровоподтеках и дырах на другой от инъекций и переливаний? А обратная сторона ладоней на что? А если отсюда не нацедим – есть еще ноги в запасе, не волнуйтесь, у Вас еще полно непочатых вен по всему телу. А пока мы будем выпускать Вашу кровь в пробирки, Вы мне расскажите, куда Вы поедете, когда выздоровеете. Если выживете…

Моча, впрочем, тоже шла нарасхват. Шляпка побольше – прессованный картонный ночной горшок – в руках, как колпак нищего для милостыни, на пути к ночной медсестре, вернее – транзитом через нее в сортир. Вы говорили, что доктор интересовался моей уриной? Так вот я как раз на пути к месторождению данной драгоценности, к водопаду, не черпнуть ли вам? Ах нет? Вы уверены? Ночной – не надо? Что ж, ловлю Вас на слове: значит, моей мочой я буду распоряжаться до утра по своему усмотрению. Буду транжирить не меряя.

И запах чужого свиного дриста в сортире.

Ну вот и хватит, вот и перевели назад время: моющей щеточкой с цитрусовой пенкой фэйри, в раковине, на кухне, жестко крутить против часовой стрелки на тарелке, чтобы скорей отгрести из больничного сортира:

А вот я выхожу из парадной двери дома, хлопаю дверью, как роскошной малиновой крышкой гроба, забыв даже ключ, к чему ключи, к каким предметам здесь удержишь ключи в кармане пальто, когда врач позвонил только что?! – вниз по девяти ступенькам с крыльца дома, опрометью, кубарем дыхания и всего сжавшегося в один нерв и мышц ужаснувшегося почти себя переставшего осознавать существа, не взглянув даже на распустившуюся как-то незвано и некстати в ноябре пурпурную японскую вишню в моём садике перед домом. Моём? Взглянув, но отметив неуместность и потустороннесть ножничной растрепанной нарезки жёванно-жато-папироснобумажного пурпура, аккуратно наклеенного на ветки. Декорации к гробу?

Был сухой и теплый ноябрь. Золото и ржавь на изумруде. Впрочем, какая разница. Мона едва добежала до парка, где уже бегал, где-то на запутанных кружащих дорожках, ее муж Боб – заросший бородатый коротышка с жирным лицом небритого моржа, комичный, с отвисшей, какой-то почти негритянской толстоты нижней губой и с еще ниже отвисшим огромным туго забитым рюкзаком пуза, надетым задом наперед и не снимаемым никакой ежедневной утренней трусцой в парке, которую он параноидально боялся пропускать (когда-то в молодости был смазлив до такой степени, что педерасты приставали на улицах), – престарелый, с вороватой проседью в короткой черной бороде и черной кудлатой густой шевелюре, из-за полноты выглядящий гораздо старше худенькой быстрой угловатой рыжеволосой ирландки Моны, – Боб, амбициозный, недалекий, оплывший, потешный, – но именно он, из-за многих лет абсолютного доверия друг другу, был той единственной гирькой, которая могла сейчас вернуть Моне пошатнувшееся земное притяжение – через несколько минут после того, как ее врач назвал ей по телефону дату ее смерти – с нехитрой альтернативой лечь немедленно под нож – да и то без всяких гарантий даже пятьдесят на пятьдесят. О серьезных проблемах у Моны со здоровьем они знали уже несколько месяцев – но до сегодняшнего утра всё это как-то укладывалось в круг бытовых проблем: отвезти в починку автомобиль. «Мона, сейчас всё лечат! Даже не переживай». Взяли биопсию и сфоткали все повторные сканы только в конце прошлой недели. Боб устроил для нее милый уикэнд в Амстердаме – подарок на ее день рождения. Вернулись вчера. А сегодня смерть. Нет, хуже – сегодня сразу после обеда Боб улетал в Штаты по делам, и сегодня же вечером должен был состояться девичник Моны в честь прогулянного дня рождения – в местном пабе, для подруг. Похоронная вечеринка – авансом?

Катили, кувыркаясь сальто-мортале через голову, справа и слева, через холмистые ярко-зеленые лужайки войска золотых белок – нет, никаких штатовских желтых белок, здесь, в Лондоне, в Хампстэде, разумеется, не было – это, наверное, солнце устраивало фокусы в глазах у Моны – неслись толпы засушенных солнцем платановых листьев, – а обычная голубоватая белка, уже успевшая переодеться в зимнюю толстую шубку, повернувшись к прохожим спиной и то и дело с подозрением озираясь и прикрывая руками и жирненьким телом сейф, быстро-быстро набирала пин-код, запирая срочный вклад фундукового ореха в банк, в рост. Между лужайками, на широкой дорожке парка, вдоль которой быстро шла Мона, по сухому красноватому асфальту криво и лениво ползли, извиваясь, под ногами, две змеи – одна толстая, с мелкими треугольными узорами, другая тоненькая, без узора вовсе – вляпавшиеся где-то на газоне в секретный схорон сырости под листьями и теперь оставлявшие свои мокрые склизкие ползучие отпечатки везде на пути – шина автомобиля паркового смотрителя и узенькая резкая как бритва покрышка профессионального гоночного велосипеда. Мона быстро лавировала между взмыленными, брызжащими слюной и потом, оскалившимися, хрипящими животными – безвестными заочными друзьями Боба по джоггингу, бегущими в этот ранний час почти толпой, так что казалось, что объявили какой-то марафон в зоопарке. Как некстати, что Боб всегда отключает на пробежке телефон. Свернув с широкой аллейки на боковую дорожку, Мона оказалась позади еще более странной пары: не по-спортивному одетая стройная высокая кудрявая крашеная юная блондинка в короткой ярко-красной куртке колоколом и цветастых джинсах стрэйч, быстрым размашистым шагом, с модельной чуть затянутой вверх оттяжкой амплитуды движений красных полусапожек на высоких каблуках, шла рядом с едва до плеча ей достающим, семенящим чуть отставая, чуть позади, страшно запыхавшимся пузатеньким перестарком в кроссовках, майке и спортивных штанах, отфукивающимся, не могущим отдышаться, изображающим, что всё еще бежит, по-клоунски размахивая руками согнутыми в локтях, и пытающимcя, сквозь все свои пробежочные усилия, еще и говорить.

– Ну и сколько у тебя, за всю жизнь с женой, было любовниц? – презрительно насмешливо переспрашивала, ни на миг не сбавляя шаг, девушка, через плечо чуть оглядываясь на отчаянно трусившего за ней коротенького пузатенького старенького мужичка.

– Ну… Может быть, штук сто… – как-то извиняясь, стыдливо, но явно искренне отвечал, запыхавшись, ее спутник, активно работая локтями и старясь девушку нагнать.

– Сто?! – голос девушки стал еще более насмешливым и даже уже не презрительным, а брезгливым. – Сто?!

– Я не понимаю… Что за вопросы… Что за тон?! Я, между прочим… А ты… А ты сама посчитай вот, сколько у тебя уже было любовников в твои годы – и умножь на мой возраст – сама увидишь, что если ты будешь продолжать такими темпами, то когда ты доживешь до моих лет…

– Нет, уж, извини – нашел чего сравнивать! – фыркнула через плечо девушка. – У меня-то мужа нет. Я никому не изменяю. Я просто не понимаю, как твоя жена всё это выдерживает…

Мона, быстро идя позади пары, футов за пятнадцать от них, со странным чувством, что ненароком влезла в чью-то чужую грязную несимпатичную презренную жизнь (только не хватало мыльных опер в это трагическое утро), все прибавляла и прибавляла шаг, надеясь трагикомическую пару обогнать, и оставить их позади, чтобы не слышать этого бреда, – и одновременно как-то помимо своей воли краешком сознания задаваясь вопросом: в каких же отношениях эта пара? В любовных? В дружеских?

– А! Жена думает что я импотент! – легко как-то, со смешком, отмахнулся коротенький бегун. – И вообще: что ты заладила сегодня…

– Ну и что, ты думаешь, она ничего не знает про твои измены? – в том же размашистом длинноногом ритме шагая, продолжала изматывать коротконогого спутника и скоростью движения, и вопросами, девушка. – Я просто не понимаю, как ты можешь всё это так спокойно у нее за спиной…

– А откуда ты вообще знаешь: можешь быть, жена меня искусно обманывает и изменяет мне тоже?! – вспылил вдруг визгливо и обиженно престарелый коротенький пузатый бегун, делая еще один рывок в безуспешной попытке догнать спутницу и хватая ее в раздражении за руку. – И вообще: я же за ней ухаживаю, я же ведь хороший муж! Когда ей поставили диагноз три месяца назад – я же ведь даже сказал ей: «Ты должна выжить и выздороветь – а то как же я без тебя жить буду?!» – и тут же, уцепившись под руку девушке, и блаженно тормозя ее, радуясь, что наконец догнал и бежит шаг в шаг, и на бегу заглядывая девушке в лицо, с широкой бородатой улыбкой добавил: – …Чего только не скажешь человеку, чтобы человек выздоровел, когда человек помирать собрался!

И только в этот момент до сознания Моны дошло, что бегущий впереди нее рядом с девушкой коротконогий пузатый перестарок – это ее муж.

Жухлые листья, окурки, скомканные клочки бумажек, плавающие в разлитом на асфальте благоухающем кофе с молоком – луже, растекшейся из оброненного кем-то большого бумажного стаканчика – прямо рядом с туфлями Моны – рядом со скамейкой, на которую она присела, – выглядели как эрзац корицы и ванили – и Мона всё никак почему-то от жуткого этого пойла не могла оторвать взгляд. Восемнадцать лет. Восемнадцать лет ежедневной лжи. И ее абсолютного доверия.

Боб был американцем по паспорту, а авантюристом по профессии, и то и дело летал по всей Восточной Европе – выискивая для богатых клиентов, а заодно и для себя, где, в каких не вполне развитых, но быстро растущих и реформирующихся регионах, выгодно, пусть и с риском, быстро вложить деньги в недвижимость – чтобы через пять лет ту же самую недвижимость можно было продать в десятки раз дороже. Боб уезжал то и дело из дома – внезапно срываясь по чьему-то звонку – и ни разу, за все восемнадцать лет, Моне не пришло даже в голову заподозрить его во вранье: как-то априори была убеждена в его честности, порядочности и верности – видимо, потому что судила всегда по себе.

 

Кофе в луже под ногами затекал уже под мысок туфли, кофе был, судя по запаху, явно приторный. Невообразимо. Будут липкие грязные подошвы. Невозможно же будет войти в дом больше. Еще совсем недавно, весной, Боб, вернувшись с пробежки, жаловался, как какие-то две девушки, которым он, из любезности, в парке, сказал на бегу «Good morning!», безапелляционно ответили ему: «F.ck off, you f.cking pervert!» – и Мона потом с ним вместе хохотала над нелюбезными девицами и над тем, насколько неправильно они поняли его намерения и характер.

Мона вздрогнула от взвыва мобильного: Боб звонил из дому уже, с городского, обычным бодрым юморным голосом:

– Куда это ты пропала? Твои ключи в холле на полу валяются! Мне выезжать в аэропорт пора уже! К кому это ты так впопыхах тайком на свидания бегаешь, пока я на пробежке? Я начинаю ревновать, Мона! Я оставлю тебе ключ под ковриком на крыльце.

«Я думала – у меня инфекция! Я забыла – что как только я ем спаржу, моча моментально начинает противно вонять!» – нет-нет, это откуда-то выскочило из-за ярко-голубого веерного жатого театрально-занавесочного моря времени в больнице: голос полоумной черной медсестры, жутко громко болтающей с пациенткой из соседнего бокса. «А потом я вспомнила! Я же наелась жареной спаржи!» Когда? Как же ужасно и беспардонно медсестры орут по утрам, спозаранку, выворачивая всю душу наизнанку всеми этими неуютными неумными звуками. Как бы арестовать воспоминания, чтоб не вырывались из заключения и не бросались на меня с ножами? Вся кухонная раковина до краев полна пенки, который же сейчас час ночи, час? два? боюсь, что всю грязную посуду мне до отлёта не осилить, может быть, мне отменить вылет, я жутко слаба.

Ну вот и паб с безмозглой музыкой. Яркие ковры, и большие в белый выкрашенные деревянные люстры. Битком, народ выкипапает аж на улицу, ожерельем из ягодиц унизана вся барная стойка, запружены все столики, и даже торчат между, как всегда вечером. Белобрысый знакомый лыбящийся бармен за стойкой. Попробуй, отмени девятерых жадных до сплетен, чужих несчастий и коктейтей нахрапистых уверенных в невыворачиваемости жизни благополучных ворон: заклюют вопросами. Джемма, Челси, Камилла, Клара, Эстэр, Хлоя, Хэйзэл, Линда и Айви – и ни одного человека! У всех в глазах ипотека, фитнес-центр и жирный бифштекс; и еще впуклый экран домашнего кинотеатра. Вот они все, за двумя сдвинутыми для них барменом заранее большими квадратными столами ближе к левым окнам – крикливо и радостно празднуют авансом мою смерть и позор! Никому нельзя ни слова, ни обмылка, от сегодняшних катастроф. У официантки карандаш для приема заказов припрятан в тугие волосы пучка, как шпилька.

Каждый звук, каждая шутка подруг, каждый развернутый подарок, каждый крик веселящихся рядом чужаков убеждал Мону, что всё это несовместимо с жизнью, что она с жизнью больше несовместима, что жизнь с жизнью вообще несовместима изначально. Возвратится Боб – и как я взгляну в его глаза? Зачем? Мерзость предательства и лжи вдруг обесценила всю жизнь – потому что замешана эта жизнь почти два десятка последних лет была на Бобе. Два года назад, когда вдруг обанкротилась и исчезла, вместе с выплатами персоналу, элитная экспериментальная гимназия, где Мона преподавала итальянский, Боб великодушно уговорил ее не работать больше: «Неужели тебе мало дел по дому? Вон, за садом ухаживай и книжки читай!» Дом в Хампстэде они снимали, – Боб, так же спонтанно и целеустремленно, как делал всё в жизни, год назад ее вдруг уговорил продать прежний ее дом неподалеку, – возбужденно и запутанно, с цифрами, внушая, что такой шанс выпадает раз в жизни, что есть четыре зарубежных объекта в которые нужно немедленно инвестировать все деньги от продажи дома, произвести классную реновацию и сдать их в коммерческую аренду – и через пару-тройку лет доход от продажи этих объектов будет как минимум двадцатикратным – а тем временем переехать в новый съемный дом побольше и попрестижнее – а потом, через пару-тройку лет, выкупить здесь снимаемый особняк, продав имущество за рубежом. Мона всем этим никогда не интересовалась, всё это была какая-то абсурдная и скучная суетень, и в общем без особого любопытства подписывала все подсовываемые Бобом бумажки, полностью доверяя ему все финансовые и имущественные дела. А теперь… В каких словакиях теперь искать деньги от моего дома? Мона даже разрезать бифштекс не могла – из-за зримого совпадения жареной волокнистой плоти с будущими действиями хирурга над ее телом. Жить, оставшиеся, последние месяцы своей жизни, на милостыню грязного подлеца-Боба? Зависеть от него, полностью, из-за физической слабости после операции? Доживать, малодушно принимая помощь предателя?! Делать вид, что она ничего не знает?! Врач, описывая самые оптимистичные прогнозы в случае операции, обмолвился, что это может «продлить» жизнь на год. Еще год пытки?! С лжецом и ублюдком под одной крышей?! С вонью его измен?! Я даже сегодня уже, без него даже, ночью не смогу лечь в ту же постель, меня вырвет от одной мысли обо всей этой грязи, в которой он живет! Моне всё очевидней становилось, что никакой операции не будет, ни на какую операцию она не пойдет, и что выход из всего этого нужно найти и придумать как можно быстрее, немедленно, просто из любых подручных доступных средств.

Грохот музыки. Я сейчас, сейчас вернусь, я в туалет, веселитесь. В бок и спину толчки танцующих с кружками в проходах между столиками. Лестница наверх. С белыми, крашенными в тон люстр деревянными тучными балясинами под шатающимися поручнями. Шаткость, вскрипывания, архаичный уют деревянных ступеней на верхнеэтажную ковровую площадку перед дверью в дамский туалет, а дальше куда-то ввысь уводящая тонкая совсем уже лесенка, после пролёта, ох, извините – сбила с ног встречную, сверху навстречу спускавшуюся, официантку, несшую две чаши с… – картофель-фри уже на ковре, внизу, на нижнем этаже, опрокинувшийся с балюстрады, на головы, – чей-то бультерьер, хрюкая, подъедает. Не волнуйтесь, не волнуйтесь, мы подберем, доедим, идите, куда шли.

В сортире было гораздо тише. Огромное зеркало за рукомойниками, в чудовищной кичевой мощной ампирной крашенной в золото деревянной резной рамке с четырьмя яркими светильниками по углам, отражало раскрасневшееся лицо: последний прижизненный портрет покойницы? Чистый домашний уют провинциального туалета – душистые круглые мыльца с флёрдоранжем в хрустящих бумажках с желтой круглой этикеткой, старомодные обои с лиловыми гиацинтами в баночке, стопка крошечных квадратных, уголком сложенных махровых полотенец на плетёной полочке, высокая плетёная корзина с крышкой, справа от рукомойников, для использованных ручных полотенец, деревянные дверцы кабинок – немножко успокаивал. Мона быстро вошла в кабинку, заперлась и села как в кресло на закрытую крышку унитаза. Вены? Вилкой? Тем самым ножом, которым ковыряла внизу бифштекс? Взять незаметно, принести сюда? Нет, это всё крайне неприятно, негигиенично, всё это вообще отвратительно… Как можно пугать людей, как можно оставить заиками тех, кто потом увидит здесь тело… Нет, нет, это даже не вариант… Нужно дома… И какой-то тихий, непошлый, некровавый способ… Чтобы это не было похоже на все эти омерзительные фильмы… Решение пришло уже через несколько секунд, решение высидено было на толчке – Мона вспомнила про несколько пачек опиоидных обезболивающих, которые врач, еще три месяца назад, при первых болях, выдал ей «на всякий случай». Если глотнуть все разом – тогда наверняка… Единственное – противно, что будет вонять и разлагается труп, до тех пор, пока Боб не вернется из Штатов. Противно. Но это уже не моя забота. Да, да, досидеть с подругами, еще час, сколько будет нужно, заставить себя выглядеть веселой, чтобы ничего не заподозрили. И сразу домой… Таблетки в шкафчике на кухне… Какое облегчение… Даже не придется сегодня спать на тех простынях, на которых спал Боб… Не придется нюхать пот его измен и лжи…

Мона встала с толчка, долго возилась с никак не выходившей из паза защелкой двери, чуть не поранила палец, вышла к рукомойникам, брызнула ледяной водой на руки и взглянула было на себя еще раз в зеркало – как позади раздался чудовищно грубый удар – видимо, ногой и рукой в дверь сразу – чуть не выломавший дверцу туалета, разом вышибивший ее внутрь крошечного предрукомойного туалетного холла, где Мона стояла, – и через мгновение Мона, всё так же смотря прямо перед собой, увидела в отражении в зеркале, как сзади нее, в грубо распахнутую дверь, к ней в женский туалет ворвался молоденький парнишка, черноволосый, бледный, узколицый, с гладкими длинными волосами до плеч, ровно стриженными, заложенными с одной стороны за ухо, не очень высокий, но всё-таки визуально зависший в зеркале сзади над низенькой Моной в тесном туалетном холле. Мона вздрогнула и стояла не двигаясь. Юноша, смотря ей в глаза в зеркале, напористо сказал:

– Мне нужно с Вами поговорить. Назовите мне время и место, где мы можем встретиться? Сегодня же! Как только Вы расстанетесь с подругами.

Какую-то секунду, глядя все так же в зеркало на собственные округлившиеся от испуга глаза и боясь обернуться, Мона в ужасе думала, что, да, видимо, для своих лет выглядит не просто молодо, а неприлично молодо, а сейчас уж даже и чересчур провокативно: худоба, угловатость, гладкая кожа, лихорадочно-румяные от нервов и гнева скулы, и сияющие, гневные и горестные, быстро и метко стреляющие глаза, и рыжие чуть вьющиеся волосы ниже плеч, породистая ирландская буйность во всем очерке и в порывистых движениях… и что в этом есть какая-то глупость – в последний день своей жизни подвергнуться в сортире нападению какого-то малолетнего маньяка… Хотя… если у него есть нож – то, может быть, он и положит предел всему этому кошмару…

– Мальчик, Вы, вероятно, не так что-то поняли… – нашла, наконец, в себе мужество обернуться Мона к юноше, оказавшись к лицу лицом с ним в тесной туалетной комнатке. – Выпустите меня. Выйдите отсюда. Кто Вам позволил… Отойдите немедленно от двери!

Юноша припер задом дверь, но тут же, видя, что Мона собирается пробиваться к выходу силой, резко обернулся, заложил движок железной защелки в щеколду, дверь заперев наглухо, и быстро крепко обнял Мону, не выпуская ее.

– Молодой человек, это даже не смешно! – стараясь быть спокойной, в каком-то унылом раздражении вырывалась из его рук Мона. – Я буду кричать… Вы что-то неправильно поняли… Или, может быть, мое поведение там, внизу с подругами, Вас как-то ненароком ввело в заблуждение… Я старше Вас, наверное, больше чем в два раза. Мне пятьдесят два. Я смертельно больна. Если Вы немедленно…

– Я знаю, – быстро перебил ее юноша, тряся ее за плечи, – я даже знаю, что Вы сейчас там, в кабинке, сидя на толчке, решали, сколько трамадола заглотнуть, чтобы убить себя.

Мона обмякла и разом перестала вырываться – юноша, почувствовав это, выпустил ее из рук и отошел на шаг.

– Не бойтесь. Я заранее Вас предупреждаю: я не хочу, чтобы Вы думали обо мне чего-то лишнего, – быстро говорил юноша, смотря ей прямо в глаза. – Я ничего особенного из себя не представляю, я просто слышу и вижу некоторые вещи, и знаю некоторые вещи… Это не от меня… Раз Вы не хотите называть мне время и место, мне придется говорить с Вами прямо здесь… Вы пойдёте на операцию, всё пройдет успешно. Вы должны согласиться на всё послеоперационное лечение, которое Вам предложат, после нее. Будет тяжело – но Вы выживете. Вы выживете, и у Вас еще много жизни будет в запасе. Но для этого Вы должны выполнить два условия…

Мона молча смотрела на него, не очень веря в реальность происходящего, – но черноволосый бледный щупленький юноша в красивой коротенькой приталенной джинсовой куртке, протертой, по моде, на швах, и в темных узких джинсах, несколько секунд назад до боли крепко сгребший ее в объятия, был, безусловно, реален.

– Главное и первое условие: Вы должны немедленно развестись с мужем…

Мона дернулась и начала прорываться опять к двери:

– Это не Ваше дело! Что Вы несёте! – отбивалась она от него локтями. – Я сама распоряжаюсь своей жизнью! Я лучше знаю, что мне делать! Кто Вам рассказал? Шпионы?! Что это? Кто Вы?! – замахивалась на него Мона уже кулаками и колотила. Так что ему пришлось вновь схватить ее в охапку и силой оттащить от двери.

– Я же говорил Вам: мне нужно время… Дело в том… Люди этого не понимают, но, когда муж совершает измены, блудодеяния, – то Вы, если остаетесь с ним в браке, как бы разделяете весь этот блуд. Оставаясь с ним в браке, даже если Вы не знали о его изменах, Вы как бы становитесь соучастницей его блуда, прелюбодеяний, соучастницей его тяжелейших смертных грехов. Вы берете всё это на себя, Вы берете на себя не только грех его блуда, но и разделяете с ним все последствия его блуда… Вы, сами того не зная и не понимая, взяли на себя ту болезнь, которой заболеть должен был он. Если Вы разведетесь и избавитесь от него, то после операции Вы выживете, потому что это должна была быть не Ваша болезнь, а его болезнь, – и та смерть, которой Вы сейчас умерли бы от опухоли, – это не Ваша смерть, а его смерть. Вы взяли на себя его блуд, его грехи – потому что Вы, оставаясь с ним в браке, как бы остаетесь одним целым с ним. Даже в Евангелии прямо говориться, что есть единственный благословляемый случай развода – это развод за прелюбодеяние супруга или супруги. Вы должны немедленно развестись – Вы даже не представляете себе, сколько Вы взяли на себя чужого…

 

Мона опять дёрнулась и решительно начала биться за выход к двери:

– Чушь, что Вы несёте?! – избивала изо всех сил Мона юношу. – Я не понимаю: Вы, что, подкупили моего врача?! Откуда Вы знаете про Боба?! Вы следили за мной? Кто Вас подослал?

И юноша, обняв ее еще крепче, как будто не обращая внимания на ее слова, договорил:

– Вы, увы, не первый и не единственный и не последний человек с болезнью вот такой причины. Я видел, как выздоровели несколько смертельно больных людей, разведясь с прелюбодействующими неверными мужьями и женами и избавившись от этого проклятья. Но запомните: есть еще одно, второе, условие. Вы вспомните о нём позже, когда начнете восстанавливаться после операции. Когда Вы выздоровеете, Вы должны будете выполнить в жизни то, о чем больше всего мечтали в детстве – Вы знаете, о чём я Вам говорю? Вы понимаете меня? – отстранил он ее от себя и тряс вновь с еще большим усилием ее за плечи, словно пытаясь разбудить ее от какого-то тяжкого сна. – Вы знаете, что это? Вы помните? Я должен убедиться, что Вы поняли меня! Я не знаю, что это, – я только говорю Вам что я слышал. Есть что-то, что можете в жизни здесь сделать только Вы. Вы знаете, о чём я? Я даю Вам свой телефон… Вот, не потеряйте… – засовывал он ей в правый карман джинсов непонятно откуда взявшийся клочок бумажки. – Меня зовут Томас, итальянские друзья мои прозвали меня Лондра, с тех пор так все и зовут… но это всё вообще не важно, моя личность здесь вообще не имеет никакого значения. Завтра Вы позвоните мне утром и скажете о своем выборе. Я должен знать, что Вы не убьёте себя. Это должен быть Ваш собственный добровольный выбор. Это тоже – обязательное условие. Вы слышите меня? Вы понимаете меня? Я не знаю, как Вас зовут. Я не знаю всего. Я должен убедиться, что Вы поняли меня. Вы слышите меня? Вы поняли, о чем я говорю?

Мона, потрясенная, кивнула.

Юноша немедленно развернулся и, отперев дверь, мелькнув джинсовым рукавом, вышел из туалета.

Ричи, Ричи, очнись, тебе нельзя засыпать, ты обязан дождаться врача! – с силой била по щекам медсестра душераздирающего, совсем юного, невообразимо красивого – если бы не невообразимо костлявого – льноволосого наркомана с закрытыми глазами, с выпученной выгнутой оголенной грудной клеткой с выпирающими – каждое в отдельности – ребрами и прилипшим к позвоночнику в подвздошье животом, всё время сваливавшегося верхней частью изможденного туловища с подушек, с каталки на колесиках, из-под капельницы. – Ричи! Очнись! Открой глаза! Если ты заснешь – ты покойник! – и всё его изможденное до освенцимовских абрисов, почти мертвое тело, поддерживаемое жирной медсестрой, было какой-то кощунственной надругательской уродливой пародией на скульптурные формы «Пьеты». Кому его здесь оплакивать? В белом соседнем боксе – пожилая взлохмоченная женщина на боку на каталке, со стонами держащаяся одной рукой за живот, – а рядом с ней – двое рослых крепких молодых презентабельных тюремных полицейских в форме – он и она, она в дамской полицейской шляпке, он – в черном шлеме со сверкающей эмблемой, оба в черных грубых высоких полицейских бутах и с инструментами убийства на боках, – он держит на весу вторую руку стонущей женщины на каталке, прикованную к его руке наручниками. Пара тихо и сдержанно подыхающих, откаченных на каталках в углы, чтоб не мозолили глаз, сухих английских старух – не дождавшихся врача. И пять дюжин воющих от боли грязненьких цветных басурман по лавкам, которым каталок не досталось. И этот в ноздри сразу бьющий ни с чем не сравнимый – внизу, под собственной уже каталкой – запах чьей-то чужой крови и блевоты вперемешку, размазанных колесами каталок по полу, который санитары не успевают протирать, – тряско! медицинские братья бегом наперегонки со смертью везут мою лежачую карету в реанимационные радушно распахнутые передо мною двери. Нет, это всё было уже позже, гораздо позже, в один из привозов на скорой помощи из-за обморока на улице. Я слышала, что такое случается с выжившими узниками фашистских лагерей: воспоминания липнут, застилают глаза, нос, уши, душу, как будто всё заново происходит сейчас. Я не знаю, что сделать с этими сковородками – бросить их немытыми? – завоняют, когда я улечу. А сил уже ни на что нет.

Томас Лондра настолько моментально ответил, как только Мона утром позвонила, – словно до этого всю ночь держал мобильный как свечу на ладони и ждал. Мона, из-за омерзения домой не возвращавшаяся и проведшая ночь в отеле неподалеку, сказала ему только одну фразу: «Я попробую». Томас предупредил, что, видимо, это их последний разговор, потому что завтра он уезжает с острова, в Александрию, где нужна его помощь, – а там неспокойно. И Мона, с ощущением уже полной нереальности происходящего, пошла в ближайшее агентство недвижимости и сняла себе почти на все деньги, остававшиеся на карточке, квартиру на месяц, – а потом отправилась к адвокату и заявила о намерении развестись с мужем.

Гигант-негр с ноздрями кинг-конга и с фиолетовым исподом в этих ноздрях и розовой изнанкой ладоней (неровно прокрашенных между пальцами: краска сверху стекала, когда он крепко-крепко пальцы зажимал), заставил Мону надеть длинные, страшно тугие гольфы до колен с дыркой на месте пальцев ног, и так, босяком, в больничном вялого хлорированного цвета халате с неприятной, неконтролируемой Моной, изощренной системой завязок на спине, торжественно ввел ее за руку в театр. Монголоид-анестезиолог со злой холодной красотой будды, изысканно-недобро артистично улыбаясь, предложил Моне блокирующий укол в позвоночник, в добавок к обычному наркозу, изобразив, что иначе после операции, как только чуть-чуть отойдет наркоз, она будет от боли дышать «вот так» (следовала пантомима высунутого языка, ошалелых глаз и скрюченного в бублик тела), – а если предложение примет, и на укол согласится, то максимум, что может случиться – это что он промажет между позвонками в нерв, и тогда будет просто навсегда полная парализация.

Мона почему-то от такой альтернативы расплакалась:

– Вы мне оставили секунду на выбор! Почему Вы раньше не…

Негр, крепко сжав ее руку розовой недокрашенной ладонью, помог ей взобраться на единственную, в самом центре громадного пустого операционного театра, кровать, – и, с опаской оглядываясь, Мона, не сдерживая уже слезы, села, спиной к ненавистному монголоиду. И пока монголоид развязывал завязки и дезинфицировал на позвоночнике место для укола, негр, склонившись к ней гуталиновым лицом, лоб ко лбу, обхватив горячими гигантскими руками голову Моны, говорил ей: «Вы много натерпелись… Но скоро всё будет позади… Плачьте, это правильно… Я здесь, я с Вами… Ничего с Вами не случится дурного. Они Вас починят…». «Обещайте, что Вы скажете мне, перед тем как будете делать укол, обещайте…» – говорила Мона монголоиду, через каждую секунду оборачиваясь через плечо, – но видела лишь злые циничные улыбки на лице того. Уткнувшись в грудь негра головой и вся сотрясаясь от ужаса существования в этом кошмарном мире, от вдруг нагрянувшей жалости к себе, чувствуя, как жутко горячи слёзы, Мона не почувствовала укол – только словно бы кругообразные поглаживания анестезирующей ваткой со спиртом где-то внизу позвоночника – и потом вдруг странная мгновенная немота всего тела, словно все земные законы отменили.