Za darmo

Искушение Флориана. Маленькие романы

Tekst
5
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Но еще час или два требовались, по пути от Каррингдонов домой в автобусе, и по мере одинокой прогулки Агнес вокруг дома, во влажном розоватом холодном тумане, чтобы прийти в себя, чтобы вновь, после этой пытки в Putney, понять, что жизнь людей вокруг – это миф. Миф неумный и непрочный. Стряхнуть этот миф как прах со своих ног – чтобы смочь вновь войти в свой дом, в свой мир – в свой компьютер – и продолжить творить и расшифровывать подлинную реальность.

Чарльз был уже на рабочем месте. То есть это Агнес называла его Чарльзом; как на самом деле было его имя – Агнес не знала. Она просто однажды, прошлым летом, случайно подслушала, как он, взметнув сашевую створку окна вверх, высунувшись по пояс (сигнал мобильного, из-за мудрёной геометрии стен домов, явно не пробивал), крикнул кому-то в трубку:

– Чарльз! Нет-нет, я говорю: Чарльз! Слышишь меня так?

Чарльз-мьюз, впрочем, было название переулка, перпендикулярно примыкавшего к улице, ведшей, слева, от дома Агнес как раз к дому этого незнакомца, напротив; и никакой не было гарантии, что незнакомец просто не объяснял таким образом каким-то друзьям, в кэбе, как проехать.

Чарльз сидел, тем не менее, с неопровержимостью, вот сейчас вот, опять, прямо напротив окна Агнес, на расстоянии всего каких-нибудь пятидесяти метров, в квадратной буквице распахнутого сашевого окна (яростно выделяясь на фоне черного ночного двора, и прочих, черных давно уже, окон, и ярко-белых, тоненьких водосточных труб, изгибавшихся вслед за извивами террас, надставок, неровностей, жилых наростов многосоставного, узкими разноформными сегментами выстроенного пятиэтажного дома и, наконец, к верху, к самой крыше, под самыми каменными и терракотовыми каминными трубами, загибавшихся горизонтально – как ладошки худеньких кариатид-дистрофанов), и эта буквица насыщенно-желтого Чарльзова окна, и черный его в желтом этом незадёрнутом, незажалюзенном, окне силуэт, эта насыщенная пиктограмма, давно уже, с год, что ли, была для Агнес как бы уже само собой разумеющейся частью пейзажа, аккомпанирующего ее собственной работе. Чарльз сидел всегда обратясь лицом к окну (его стол был придвинут фронтом к окну впритык), и его иссиня-черные, чуть вьющиеся длинные, хиппанские, ниже плеч волосы, и чернющие лохматые брови, и довольно длинная черная же его вьющаяся борода, и черные длинные ниспадающие забавные усищи – но при всем при этом мальчишеское какое-то беленькое движливое веселое личико, – всё это было видно Агнес, в светящемся, пиктограммном окне, как бы на подставке из крышки его лэптопа, раскрытой вверх, перед ним. В начале, в самом начале, когда Чарльз в этом окне напротив только появился, с год примерно, что ли, назад (или Агнес только тогда его заметила? поручиться теперь уже было бы невозможно!), Агнес даже сперва почувствовала какую-то неловкость: как так? торчит какой-то, с глазами и бородой – нарушая интимность работы ночью. Привычки на ночь задергивать окно на кухне, прямо перед которым (сидя, правда, не анфас, а в профиль, к окну правым развернувшись боком – и ровно так же развернув правым боком к окну письменный стол) она работала, у Агнес тоже не было: а зачем? – все равно из дома напротив по ночам никто никогда не глазеет, не засиживается допоздна, как она. А если – редкий полуночник – засиживается – то задвинут намордником своих собственных жалюзи. Но когда появился единственный зритель – а Агнес настороженно его краем глаза изучила – продемонстрировал он ровно такое уже аутистское гипнотическое погружение в работу и совершеннейшее безлюбопытствие к соседям, каковое было знакомо и ей, – и… Ну, в общем, был спокойно условно записан Агнес в неодушевленный пейзаж – в трубы, в противопожарные гряды на крыше. Но… Нет, ну не забавно ли – что в целом мире нашелся еще один фрик, сидящий безотрывно работающий дома за компьютером – да еще и с таким же режимом дня – ночь напролет?! Вернее, не любопытно ли, что фрика этого поместили жить ровно, ровнёхонько в окно напротив?! Агнес кратко и нежно гладила красную, гладкую крышку своего крайне крупноформатного лэптопа – тем жестом, каким иные гладят крыло роллс-ройса, – вскрывала ящик пандоры и, когда загружались все источники счастья, вытаскивала из-под стола факс профессора Эдельштайна из Иерусалима – и – нырком – вныривая в шрифты – забывала и про Чарльза, и про Каррингдонов, и про всю другую ерунду на свете.

Агнес знала, чувствовала – тем самым главным и единственно важным чувством, которым, на ее взгляд, и должен руководствоваться настоящий учёный, – ту удивительную закулисную работу, шлифовку, которой, в Ахеменидскую эпоху, подвергался (пройдя искус бывания официальным языком) арамейский шрифт. Ту нежность, с которой закулисно, провиденциально вытачивали квадратное письмо – готовясь, спеша поспеть, – чтобы, по мере готовности, – успеть как раз вовремя передать этот дивный, такой дивно удобный, такой тактильно чудесный, такой красивый квадратный шрифт в подарок по наследству ивриту, – поспеть, с подарком, к самому преддверью Новозаветной эры! Бедные, измученные, опустошенные после вавилонского плена евреи, возвращаемые Ахеменидами на родину, – бредущие на родину изгои, которым всё мерещилось, что вот-вот придет сейчас вождь, выжжет врагов огнем и разгромит мечом – отомстит, раздаст по заслугам, наведет справедливость в этом страшном мире, – а им вместо этого подарили подарок неожиданнейший: слово, шрифт, квадратный, квадратненький шрифт, квадратное письмо. Которым Господь захотел – совсем ведь вскоре после этого (меряя время по человеческим черепашьим дотошным скоростям рукописного копирования свитков и отшлифовки шрифтов – несколько столетий – секунда: вам надо спешить, писцы! буквально через параграф!) – прочитать, вслух, переписанные пророчества из Исайи в скромной синагоге в Галилейском Назарете. Всё в срок, всё встык. Всё рассчитано по минутам. Наведенная лупа. Божественная привередливость в шрифтах – спешите, пишите! И всё не имеет никакого отношения к кровавой внешней истории. Вот она – история подлинная: история слова! Вы думали, вы – народ-воитель? А вы народ-магнитофон. Вот оно – единственное истинное Божье назначение народа и любого призванного человека на земле: хранение истины (на любых доступных носителях – начиная с сим-карты души и сердца!) – и передача истины дальше, тем, кого Господь призовет следующим, по эстафете – чтобы телеграф не прекращался – пока на поверхности земли бесится вирус зла.

Частенько, забыв поесть (забыв раз, забыв два, забыв три – еще секундочку, еще секундочку – вот, еще одну фразу хотя бы до конца дописать), после десяти часов безотрывной работы, когда красные глаза, отравленные подсветкой компьютера (а также развращенные, видать, компьютерной инфракрасной глазной модой), уже ничего не видели от усталости, Агнес бывала как будто разбужена ко внешней досадной реальности несомненным чувством, что в ближайшие минуты с ней случится голодный обморок. Как жалок, как унизителен и обиден бывал этот момент! Вся вечность, которую Агнес минуту назад внутри вмещала, пестовала, видела, слышала, осязала, всё удивительное, невидимое миру биение подлинной запредельной истории, все эти родники вечности, начинавшие бить вдруг в гиблой звериной пустыне человеческой истории, вопреки всем законам и правилам, поить сокровищами духа истомившихся и упавших было духом избранных, – всё, всё, вся эта трепетная бесконечность, всё это вкушение ею авансом неземной моды бытия – вдруг, за секунду! – оказывалось наипошлейшим образом ограничено рамками формы земного крайне уязвимого ее тела. Неверными ледяными пальцами произведя рокировку сторожевых башен оливкового масла и соли меж ворохом своих и чужих рукописей на столе, Агнес вдруг телепатическим эхолотом догадывалась, что холодильник пуст как пустыня, и соль с маслом приложить физически не к чему, – и, не причесываясь, только взглянув мельком на красные, полопавшиеся сосуды в зеркале (напрасно – разглядеть ими их же отражение все равно уже было невозможно), какой бы ни был час – даже уже не выносилась, скорее как-то выпадала, вываливалась из дому – в домашней драной фуфайке, в драных джинсах, забыв сменить даже домашние туфли, – и добредала, обморочно, бестелесно, прозрачно, невесомо, проходя сквозь прохожих, – до крошечного сквера у метро, мощенного цветной фигурной брусчаткой, с ресторанчиками, с кружевными маркизами и газибо, и газовыми горелками для обогреву, и диванчиками с подушками наруже, где ночами, допоздна, бряцала чья-то теплая, сытная, призрачная, но весьма вкусно свежим хлебом, жареным картофелем и розмариновым уксусом пахнущая, со звоном вилок и ножей, жизнь. Судорожно прикидывая, на сколько минут ее хватит без обморока (нет, заказать себе уже ничего не успею! Не дождусь!), Агнес металась (насколько это можно для медленного, бесплотного существа) по скверу – и, наконец, набрасывалась, вгрызаясь зубами, даже не успев расплатиться, на единственное быстрое спасение: батон сероватого, сыроватого, еще теплого, с колющей кожу вокруг губ корочкой, только что испеченного, хлеба с черными оливками – в маленькой итальянской булочной на углу с проезжей улицей. Чуть утолив голод, жадно закупив в лавке по соседству еще и оливок зеленых – любимый свой деликатес – а также квадратную апельсиновую пластиковую бутылку сока, Агнес, блаженно подстанывая от странноватой смеси чувств и мыслей о своей жизни, двигалась, в темноте, с добычей, жадно и некрасиво на ходу пожираемой, обратно к дому, к компьютеру – потому что дописана была еще не вся глава, которую она к завтрашнему утру… нет, ну максимум к полдню, запланировала написать – так как внутри, во внутреннем, таком зримом и ощутимом пространстве, всё уже было для этого кусочка текста готово и нетерпеливо просило о детальной материализации. Из стеклянной банки оливок, вскрытой с громким кликом, соус грубо выплескивался прохожей урне в карман, а оливки начинали выуживаться деревянной тонкой длиной палочкой для размешивания кофе (метко прихваченной в проигнорированном по дороге кафе): Агнес не раз в такие минуты думала о том, что редкие встречные в темноте ее могли бы принять за бездомную – если бы не роскошь домов, мимо которых она проходила. И на белоснежных периллах фасадов которых, под колоннами, на секундочку присаживалась, чтоб поудобней перехватить в кулаке дожираемый хлеб.

 

Иногда все-таки удавалось дотерпеть, пока ей приготовят, по ее же рецептам, вегетарианское балти или джалфрези, или дупияза, или саг-алу в ближайшем индийском ресторанчике: шеф-повар индус был свиреп – и весь насквозь пропах карри – как будто у него блюдами с карри разило уже изо всех пор; с косыми зубами, из-под губы вырывающимися вперед под воинственным углом; с лицом, будто, посыпанным пеплом; с крайне маленькими, круглыми, крайне близкопосаженными глазками – и с черной конской челкой, выпирающей из-под белого колпака и закрывающей и без того туповатые зрачки. Но не без таланта, подлец. Завернув жаркую снедь вместе с шафрановым шампиньонным рисом в пластиковых коробочках покрепче в бумажный пакет и вкушая всё равно вырывавшееся оттуда благоухание гвоздики и фисташкового кардамона, неслась тогда обратно домой уже чуть не бегом – предвкушая синергию работы за компьютером во время еды. «Между градациями остроты блюд в индийской кухне – mild, hot, very hot – ведь точно такая же разница, как в иврите разница крепости харканья в буквах хэй, хэт, и хаф!» – нежно улыбалась себе под чувствительный нос Агнес – и тут же бывала в темноте, между двух заросших, запертых на ночь черной решеткой из крашеных пик, скверов, схватываема под руку непутевым арабским смазливым подростком, который явно катастрофически неверно трактовал блаженную нежность ее улыбки (которая, некстати, совершенно случайно во внешней реальности, пришлась на волне призрачное его, прохожее, даже не замеченное ею до этого, насквозь пройденное лицо). Уйди, мальчик, я улыбалась рифме еды и букв. Вот так вот расправишь крылья – а тут вы все, никчемные призраки, толкаетесь локтями – назойливый эламский, блудливый вавилонский, докучливый древнеперсидский.

Мать Агнес, несколько лет назад счастливо схоронив четвертого мужа, взяла да и частью распродала, а частью сдала в наем, немалое, серийно накапливавшееся (как будто специально – по соседству) и свое, и всехошнее их недвижимое имущество в Surrey; и, вдруг заявив, что ей-де на-до-ело жить в холодной скучной стране со скучными мужчинами, – рванула в Рим, купила себе всю насквозь солнцем пронизанную мансарду в Трастэвере, с видом на две пружинчатые надхолмные пинии с кронами как кулаки сырых крепких брокколи на пригорке в Пассэджата дэль Джаниколо, на некотором отдалении, – и с куда более близкими, ручными, на собственной террасе на крыше – четырьмя ярко-оранженосными апельсиновыми деревьями, в каждом из углов. А в довершение безумств, теперь еще и с каким-то изумленным бесстыдством и умилением себе же самой содержала кудлатого юного римского любовника, больше чем в два раза моложе нее самой, – который, скорее, уж Агнес в младшие братья годился. Дочери же мать посылала хоть и нещедрую, но регулярную ренту. И раз в месяц чудом, сопоставимым с высечением ключевой воды в пустыне из скалы жезлом, казалось Агнес высечение банковской карточкой денег из банкомата. Частенько манну, чудом, в магазинах приходилось высекать и с карточки совершенно пустой! Не умея ни считать деньги, ни «экономить» (еще более тяжкая болезнь мозга, чем Ванессино желание убираться дома!), Агнес днями сидела без денег вообще, – и волшебством было, когда карточка срабатывала в кредит. Как она ходила по магазинчикам! В те редкие дни, когда, не дожидаясь смертельного голода, решалась, как нормальная, закупить себе еды домой! Надо было видеть! Только некие специально, видимо, заботливо нанятые на небесах ангелы – секретные агенты умудрялись подбирать за ней забытые банковские карточки, оставленную еду (которую она, купив, заплатив за нее – и тут же про нее забыв, радостно бросала на прилавке, как лишний груз, и уходила), купюры сдачи – вываливавшиеся из пасти машинки саморасчётной кассы и не замеченные Агнес, потому что в этот момент она, божественно-презрительно улыбаясь, веселилась над загадочным зюзюкающим, шепелявым смещением согласных в разных арамейских диалектах в слове «золото», – ангелы догоняли ее, возвращали ей – что-то земное, уже совсем потерявшее к этому времени всякий для нее семантический смысл, высечя ассоциативную золотую искру.

Когда сквозь крепостную стену (выключенного почти всегда мобильного Агнес) прорывалась иная университетская подруга и, тараторя, интересовалась, почему же Агнес отказалась ехать на такой престижный симпозиум в Милан, где, поверь, была безумно возбуждающая атмосфера, и где уж твое выступление бы оценили, и где Эндрю, кстати, блистал, блистал! – Агнес лениво спрашивала себя: «а почему, действительно?» В свои тридцать три года Агнес, великолепием образования могшая посоперничать уже даже с Эндрю, давно превзошедшая его, блестяще получившая очень раннюю докторскую степень, опубликовавшая два десятка ярчайших, нашедших отклик, научных статей, – ничуть не трудилась сделать ни серьезной «карьеры» в обывательском этого слова понимании, ни подгрести доходной и престижной должности, не имела ни собственного дохода, не обзавелась семьей, не имела даже любовника, ненавидела даже вот эти вот ярмарки тщеславия – международные симпозиумы и семинары. Пять – нет, чуть больше уже… – лет назад, когда Эндрю, женатый на тихой женщине (к науке отношения не имеющей) и в течение чудовищно длинных и эмоционально изнуряющих восьми лет с удобством регулярно приходивший к Агнес раз в неделю, по субботам, на весь день (врал жене, что идет в отдел редких книг в Британскую Библиотеку), а также с шиком ездивший вместе с Агнес на все международные семинары, так вот когда этот самый возлюбленный души-не-чаемый Эндрю, гений лингвистики, узнав, что Агнес беременна, вдруг превратился в трусливого жалкого блеющего кролика, начал бемекать, что Агнес обязана делать аборт, что жена развода не даст, и вообще что жена его разорит и в суды затаскает, если узнает… и что его карьера, его карьера! международный его имидж! будут безнадежно испорчены!.. – Агнес вдруг со счастливейшим облегчением почувствовала, что этот трусливый кролик ей физически в одночасье стал отвратителен, все чары, державшие ее до этого восемь лет рядом с ним на привязи, испарились. Нервный срыв, болезнь, выкидыш, чудовищно трудный уход от Эндрю, цеплявшегося за нее, устраивавшего бабьи отвратительные скандалы, вдруг – задним умом – уже после того, как увидел, что Агнес порвала с ним всерьез – начавшего настырничать с предложением ненужной ей уже больше нечестной и неблагородной, жалкой его руки и подлого его дырявого сердца, – и в конце концов бегство от него на другую квартиру, чтоб не знал даже адреса, – всё это теперь вспоминать Агнес себе давно уже запретила – как чудовищные мифы и легенды злобного, жестокого вымершего, на земле больше не существующего, аморального народа.

Гениальность как выбор, – да, всегда. Но не у всех находятся на выбор этот силы. А если горе – это метод судьбы заставить тебя принять гениальность – что ж, мы рады таким гостям. Я чеканю монету, которая будет иметь хожденье на небесах. Вот уже третий год чеканки. Мучительной – но такой божественной. Боже, мне иногда кажется, что я не доживу до конца монографии. Будет чудом, если доживу.

Птичье остренькое лицо с узким тонким загнутым клювом (фарфоровые ноздри просвечивают) и какой-то птичий же набор предметов на овалом вытянутой голове – симбиоз яйца и гнезда: яйцо – лысый белый кумпол, и гнездо – кудрявая каштановая живейшая поросль, вкруг птичьего яйца остатками завивающаяся. Именно таким, комичным перестарком с вечным наигранным восторженным юношеским огнем во взоре, бегающим с указкой перед доской, испещренной мелованными формулами, взбегающим по амфитеатру студенческих скамей, вампирски выклянчивающим из юных слушателей реакцию, – таким виделся Эндрю ей теперь, когда (иногда), в интернете, шастая за языковедческими континентами, она натыкалась на видео-записи его выступлений, международных лекций. А эта его передняя левая прядь волос из видео, из интервью на парижской конференции! – прядь косая, сальная, рваная, даже не каштановая, а почти черная (крашеная?! Эндрю?! Ты начал краситься?!), которую он отращивал специально подлиннее, ниже носа, и по-юношески лихо перекидывал ее направо и назад, прикрывая лысое яйцо и гнездо как сеточкой! Эндрю слыл среди лингвистов не просто авторитетом – нет! Ни «авторитетом», ни «уважаемым» среди коллег по всему миру он никогда не был: он слыл просто «гением». Безумным, устраивающим скандалы и местечковые перевороты в семитологии, гением. Но по мере научного возмужания Агнес – вернее, по мере ее независимого творческого раскрепощения, по мере избавления ее от любовного дурмана и от восторга сверкающими профессиональными спецэффектами Эндрю (шутка ли сказать – ей было двадцать – ему уже сорок четыре; богатства – не его! – награбленные им и им носимые в профессиональном багаже – к тому времени были несметными, и вся семитология перевернулась в одночасье, как звенящий золотой поднос на наглой голове богатого заносчивого продавца пахлавы у Яффских ворот, грохнувшийся о брусчатку, так, что разлетевшиеся по мостовой липкие сладости вдруг достались нищим голодным беспризорным детям и симпатичным бездомным собакам – вот такое у нее, дрожащее, звенящее чувство было, когда она в юности впервые услышала его лекцию), Агнес вдруг как-то ясно увидела, что Эндрю, любитель выстраивания акцентуированных парадигм и уравнений с иксами, любитель достраивать «недостающие в найденном археологами корпусе языка звенья», предсказывать заполнение пустующих ячеек, а по мере опровержения его прогнозов – изящно выворачивать свои же ошибки как доказательства справедливости подпункта «А» второго раздела его же двадцать пятой теории, опровергающей его же двадцать восьмую (но в обновленной версии свежего года), изложенной в Веронском докладе в позапрошлом году, – короче говоря, Агнес вдруг почувствовала, что Эндрю не просто педант (все слова всегда в столбиках, по пунктикам, по формулам) – а еще и шарлатан, любящий наводить в мозгу своем такой же порядок, как Ванесса в доме Ричарда – а затем распродавать гряды парадоксально скомпонованных феноменов диалектных вариативностей (зачастую – просто случайных! обмолвок, описок, региональных безграмотностей пользователей языка!) как новейшую личную теорию, как переворот в языкознании. Шарлатан, эксцентрик – поражающий неофитов и стародумов парадоксальным – а потом эту же парадоксальность парадоксально развенчивающий. Эндрю скользил по поверхности – и никогда не заглядывал дальше грамматической и словоформной и историко-лингвистической шелухи. Фигляр – хоть и фиглярствующий на высотах интеллекта. Впрочем – один единственный урок, запомнившийся от Эндрю, ей оказался ко двору: держаться особняком, никогда не подстраиваться под посредственность, крепко сбивающуюся в стаи и провозглашающую себя законодателями мод – в науке ли, в искусстве ли, в любом творчестве – да и в жизни тоже. Да и вообще ни на кого никогда не равняться. Едва ли в жизни своей он этому правилу честно следовал. Вот и перестала она равняться даже и на Эндрю, пять лет назад.

Апрельские утра, тем временем, делались все более теплыми: курортными, томными, дымными, банными. Солнце, когда появлялось за цапельно-пепельной взбитой мутью, – виделось как на перевернутом донышке телескопа: настолько крошечное! – можно было его (когда утром заваливалась спать до полудня после ночи работы) прикрыть кончиком мизинца. Крошечный, неправильной, посекундно меняющейся формы кругловатый кусочек расплавленной золотой платины.

За компьютером, уже после каких-нибудь пяти часов неотрывной работы, спина болела невероятно! Работа, трехлетняя упорная работа-борьба, которую Агнес вытащила, дотащила на своем хребту уже почти до финиша, до вершины, – давала теперь этому хребту знать о всей тяжести пройденного, в крутую гору, пути. И дело было даже не в неудобной позе за компьютером – а в том, что позу неудобную эту (сгорбившись, перекрутившись – и нога на ногу, избоченясь – чтоб можно было одновременно дотянуться и до горы нужных материалов слева от лэптопа, и делать собственные заметки гелиевой ручкой справа от лэптопа – и, совершенно одновременно – впечатывать собственную быструю дактилоскопию в компьютер, по центру), неудобную позу эту Агнес не замечала – в течение нескольких часов – до той самой секунды, когда боль становилась уже просто неимоверной, – и, очнувшись, Агнес ощущала, что все тело занемело, – и, глядя на печатные материалы с текстом от профессора Цолина (из академии маленького города с фонетически интересным и сложным, зубным названием Ostrozhskaya), Агнес вдруг явственно видела, как листок бумаги начинает подмигивать, выключаться, перезагружаться – и загружать антивирусы.

В воздухе рассыпа́ли мелочь, серебряные монеты – мелочь, мелочь, такую мелочь, что не разобрать было год чеканки! А иногда, сразу после полудня, начинались вместо этого наоборот биржевые махинации, спекуляции – цену дню нагло завышали как могли – и из серебра день делался вдруг золотым. И Агнес, расправив хрустящие исхудавшие плечи, шла на улицу – ловить и считывать в солнечных (игривых быстрых веснушек через край наполненных) просохших переулках кашляющие звуки, ушами и подошвами: шумные, смычные, лабиальные, фрикативные, латеральные, велярные, увулярные, фарингальные, ларингальные – все, конечно же, консонантные.

 

Дойдя до реки, Агнес заходила в маленькое плавучее кафе с прозрачными стенами (тоже насквозь лучами солнечных отражений наполненное). Сидя в удивительном этом кафе на волнах – как будто без стен – как будто стены из солнца и воздуха! – воображала Агнес (милостиво трансформируя реальность, как бы преломляя реальность на коэффициент будущего – глядя на простых выпивох и обжор за столиками рядом), что сидит уже в каком-то здании на небесах (как будет, будет же однажды ведь сидеть!) в компании удивительных, чутких, тонких (и безгрешных!) знатоков арамита – и беседует с ними (как будет, будет же ведь однажды непременно беседовать!). И вдруг становилось безумно жалко тратить земное время хоть на что-то, кроме подготовки к небесным этим разговорам и встречам, – перед небесными знатоками арамита ох как не хотелось ударить в грязь лицом! – и Агнес, расслабившись было, вплыв было в укачливую житейскую прелесть парадоксально золотого плёса зелёно-грязной Темзы, веселых сытных голосов вокруг и прелестных же тройных пинг-понговых отражений солнца, волн, невидимых стекол и (увы!) – пива на соседском столике, – вскакивала и бежала домой, доделывать главу.

А однажды даже увидела сон, удивительный, солнечный сон – нет, сном, пожалуй, видение это кощунственно было бы назвать! Откровение, дар. Заснув вдруг как-то на полчасика в полдень, после двух дней непрерывной работы, оказалась Агнес перенесена в удивительное, неизвестное, незнакомое, невиданное (но всегда так чутко предчувствуемое!) запредельное пространство: конечно же – за рабочий стол! Но вот где находился письменный этот стол! Вокруг, вокруг – было… Агнес начала с нежным улыбчивым любопытством осматриваться (чёткая, ни на секунду не оставлявшая ее наблюдательная и аналитичная трезвость сознания – были залогом реальности происходящего!) – вокруг были стены – но какие-то легкие, незамурованные стены – и даже не достроенные до конца – низенькие, и в восьмушку, максимум, ширины, с красиво и ассиметрично скругленными краями – ни одного угла – выгородки, как будто театральный намек на стены, скорей, чем защита. И, то, как прекрасно себя Агнес там, в удивительном, личном этом помещении чувствовала, свидетельствовало о том, что защищаться там и вправду не от кого. А вокруг, вокруг – о, это было самое прекрасное и неописуемое земными словами, земными понятиями. Дело в том, что комната эта, вместе с письменным столом, вместе с самой Агнес – легчайше висела в воздухе ни на чём. А вокруг, вокруг! Вокруг, сколько хватало глаз (а хватало их, вдруг, в секунду отдохнувших, избавившихся вдруг внезапно от всякой компьютерной усталости, – до горизонта), – вокруг был… воздух? свет? светящийся чистый свежий воздух – и впереди, и внизу (под комнатой). Эфир – сказала бы она – если бы слово не казалось ей чересчур выспренным. Нет, коврик в комнате был – и даже покоился на полу – но пол сам с удивительной уверенностью и прочностью покоился на воздухе! И внизу – внизу было то же самое – голубоватый, свежайший, чистейший, светящийся дневной воздух! И сколько хватало глаз – назад – и вправо, и влево – было то же самое. Вверху, над ней – разумеется, тоже! – никакого потолка! Солнца нигде видно не было – но мягкий дневной радостный свет как бы был растворен во всём воздухе равномерно. Агнес села за рабочий стол – и выдвинула (справа) второй сверху ящичек – и вынула оттуда бумаги. Встала, положила кипу бумаг на стол, стала их перебирать – и поняла, что здесь, в этом ящичке – всё, что относится к ее периоду жизни с Эндрю. Среди бумаг она увидела ту, что относилась к злосчастному дню, только в начале знакомства с Эндрю, когда она была опоена влюбленностью и, по молодости лет, не в состоянии даже была всерьез понять, какую боль причиняет этим его жене (заочно? незнаемо? тайком? прекрасно… нож в спину в темноте – незнакомой ей женщине, быть может задыхающейся там, где-то, от телепатических приступов прозрения!). В тот день Агнес казалось, что ее жизнь погибнет, если она не будет вместе с Эндрю. Теперь, повертев в руках листок, Агнес вдруг как-то внутренним наитием увидела, что адюльтер с Эндрю, наоборот, едва не убил ее, едва не убил ее душу, ее научный дар. Всё поняв – вздохнула – и убрала всю кипу бумаг обратно в ящик. А уж, задвинув ящик, и сев опять за работу (всё никак не надивясь – то и дело разглядывая с улыбкой красивый светлый воздух вокруг, эту светящуюся радостную воздушно-солнечную чуть-чуть голубоватую взвесь, во всех направлениях, – на которой было так надежно!), Агнес и вовсе почувствовала удивительную легкость: «вот, проблема, которая меня мучила – исчезла. Так же и все новые сегодняшние проблемы, – кто знает, что там еще лежит в ящиках! – всё это ерунда, по сравнению с вот этим чудом вокруг!» – и немедленно проснулась – свежая, бодрая, хотя «проспала» всего несколько минут, – и с удивленной благодарностью счастливо рассмеялась: «Так вот, значит, как будет выглядеть моё рабочее место в Вечности!»

Но бывали и другие дни: мерзкая серятина! – которых, казалось, не переплыть, не перебороть: на небе никакого солнца вообще – ни золотого, ни платинного, ни даже серебряного, ни большого, ни даже крошечного, – одна ртуть, муть. И небо ввинчивает тебя как будто в землю – как будто на голову тебе бросает гигантский серебряный поднос и оттаптывается на нем, с малоприятным звуком. И все никак не разродится дождем – а когда, наконец, дождь начинается – то не настоящий дождь – а так, издёвка, гнусная шутка: как-то подплёвывается – просто чтобы еще больше изгадить настроение! Звонили в дверь из газовой компании и грозили вывезти имущество (флэш-карту хотя бы, мне, надеюсь, оставят, недоумки), если она немедленно же не заплатит квартальный счет.

Впрочем, просматривая готовую уже часть монографии в компьютере, Агнес ярко видела, что бриллианты, истинные сокровища, в тексте, как на вспаханном поле, ею зарытые, и бриллиантовыми деревьями уже взошедшие, и бриллиантовые начавшие приносить плоды, – выработаны, родились именно в такие вот страшные дни депрессии, боли, отчаяния, мнимого бессилия – именно на противостоянии: как будто мир атаковал именно тогда, когда чувствовал, что она в двух секундах от создания этих сокровищ. Поняв это, Агнес прочно запомнила: чем больше сопротивление среды – тем, значит, больше масштаб того, что задумала сделать – и именно это среду пугает, заставляет огрызаться. Значит – надо просто идти дальше, работать в вечность мощнее и аскетичнее – и не ждать награды в виде милого настроения.

Агнес запрещала себе читать новости – но, вот, в воздухе зародились военные слухи и навязчиво запахло эсхатологией – и хотя бы раз в месяц (не яд, гомеопатия!) Агнес, корчась от отвращения, всё же, мировые сводки предпочитала просматривать – чтобы не проспать ненароком конца света! Дикая держава (некогда славившаяся неплохими лингвистами и щедрыми закупщиками древних кодексов), увы, проработавшая весь век почти прошлый в подрядчиках у сил зла, теперь вдруг взглянула на себя в кривое зеркало и, ужаснувшись собственным оскалом в отражении, вновь озверела, и принялась за старое – крушить всех маленьких доверчивых соседей, которые имели простодушную глупость поверить в недавнее империи этой раскаяние. Не надо даже было обладать педантизмом Эндрю, чтобы простроить примитивнейшие два-три алгоритма – пинг-понгом через вечность назад отщепившиеся от интересов Агнес аравийские языковые подгруппы, – которые, с ядерной подачи державы этой, неминуемо должны были теперь, после того, как мировая чека была выдернута, привести к…