Каждая сыгранная нота

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 4

Ричард садится за свой рояль впервые за три недели, прошедшие с 17 августа, дня, когда указательный палец правой руки, последний из пальцев на правой руке, ставших глухими к его желаниям, окончательно сдался. Ричард проверял его каждый день. 16 августа он еще мог самую малость постучать им. Цеплялся за достигнутый успех, жалко радуясь этому движению, потребовавшему титанического волевого и физического усилия и со стороны больше походившему на слабый тремор, чем на постукивание. Он возложил надежду всей своей жизни на этот палец, который восемь месяцев назад мог танцевать по клавишам в самых сложных и требующих физического напряжения пьесах без единого промаха, извлекая каждую ноту точно рассчитанным ударом.

ФОРТИССИМО!

Диминуэндо.

Его указательный палец, как и каждый палец правой руки, – точно выверенный инструмент. Если в ходе репетиции Ричард допускал одну-единственную ошибку, если хотя бы один из пальцев из-за нехватки уверенности, силы или автоматизма движений спотыкался, он тут же останавливался и начинал проигрывать произведение с самого начала. Ошибок быть не должно. Никаких оправданий для его пальцев не допускалось.

Восемь месяцев назад пальцы его правой руки были самыми виртуозными в мире. Сегодня рука до самого локтя парализована. Для Ричарда она все равно что мертвая, словно уже принадлежит трупу.

Ричард подхватывает левой рукой безжизненную правую и размещает ее на клавиатуре так, чтобы большой палец оказался на до первой октавы, а мизинец – на соль. Он ощущает прохладную гладкость клавиш, касание чувственное, соблазняющее. Им хочется ласки, они открыты и в полном его распоряжении, но он не в состоянии откликнуться на их зов, и это вдруг ощущается им как самое мучительное мгновение в его жизни.

Ричард в ужасе смотрит на свою мертвую руку, лежащую на прекрасных клавишах. И дело не просто в том, что его рука неподвижна, отчего кажется мертвой. Его пальцы не полусогнуты. Вся рука слишком прямая, слишком плоская, ей не хватает динамики, характера, возможности. Она атрофированная, вялая, немощная. Кажется бутафорской, как деталь костюма для Хеллоуина, киношный реквизит, протез из воска. Она никак не может быть частью его самого.

Воздух в комнате сгущается, становится чересчур плотным для дыхания, и кажется, будто он забыл, как сделать вдох. Его окатывает волной паники. Ричард ставит пальцы левой руки на клавиши: локоть слегка отведен, запястье приподнято, пальцы полусогнуты и наслаждаются прикосновением к клавишам. Он делает резкий вдох. Прогоняет воздух через легкие, как будто бежит со всех ног, а глаза его тем временем отчаянно шарят по клавишам и по обеим рукам в поисках решения, что делать. А что, дьявол его раздери, он может сделать?

Ричард начинает исполнять Первую симфонию Брамса, но в реальности звучит только партия левой руки, партия правой проигрывается в голове. Он сыграл этот пятидесятиминутный концерт с Бостонским симфоническим оркестром в Тэнглвуде прошлым летом. Восемьдесят семь страниц вызубрены и сыграны с непревзойденным совершенством. Бывают концерты, отыгранные хорошо и встреченные овациями, а есть и такие, на которых музыка звучит на выходящем за рамки обычного восприятия уровне. Ради таких невероятных выступлений он и живет.

В тот вечер на лужайке оркестр был чем-то большим, чем просто кавер-группой для Брамса. Оркестранты были открытым каналом, наполняющим музыку жизнью, и Ричард чувствовал ту исступленную энергетическую связь между его душой, душами других музыкантов, душами зрителей, собравшихся на лужайке, и душой нот. У него никогда не получалось внятно описать уравнение или эту алхимическую реакцию. Выразить магию музыки Брамса языком – все равно что измерить скорость света деревянной школьной линейкой.

Играя только левой рукой, Ричард закрывает глаза, чтобы не видеть другую, неподвижную, омертвевшую руку, и это оторванное от всего психофизическое исполнение доставляет ему хоть и совсем недолгое, но все-таки удовольствие. Но затем он начинает раскачиваться всем телом вперед-назад – стойкая привычка, за которую его ругали многие преподаватели: мол, она отвлекает или же говорит о недостатке дисциплины, – и нечаянно сбрасывает правую руку с клавиатуры. Мертвая рука болтается как плеть, напоминая спущенный якорь, тянет вниз и болит. Похоже, опять вывих.

Он использует это. Боль в Первой симфонии Брамса, ее глубину, ощущение тоски, потери, воинственность мятежной первой части, заставляющие думать о войне, представлять себя идущим в бой. Тревожащая сольная партия левой руки. Сиротливое воспоминание мелодии, проигрывающейся у него в голове. Агонизирующая боль в плече. Потеря правой руки.

Ему хватает смелости задаться вопросом, какую часть себя он потеряет в следующий раз. Его интуиция и логика сходятся во мнении.

Вторую руку.

Ричард испускает вопль и со всей оставшейся в его левой руке силой бьет по клавишам. Звуки мелодии, хранящейся в памяти, от него ускользают, и сейчас он слышит только то, что звучит в реальности, вибрации, порожденные молоточками, войлоком, струнами и голосовыми связками, тишина вместо партии правой руки ощущается смертью, утратой истинной любви, горьким завершением отношений, разводом.

Кажется, будто он снова переживает свой развод. Ричард поднимает левую руку высоко над клавиатурой и замирает, обрывая исполнение как раз перед крещендо в первой части, тяжелый стук его сердца отдается в плече, и во внезапно наступившей тишине – его незаконченная песня, его прерванная жизнь. Он сжимает левую руку в кулак и со всей силы, как будто в уличной драке, колотит по клавишам и рыдает, снова преданный и убитый горем.

Глава 5

В Университете Чикаго семейные выходные. Грейс настаивала, что Карине вовсе не обязательно приезжать. Мол, в студенческом городке Карина уже побывала. В прошлом году они накупили в университетском магазине свитшотов, футболок, наклеек на бампер и больших кофейных кружек. Карина видит комнату Грейс в общежитии и ее соседку и узнает все последние новости каждое воскресенье, когда дочь звонит ей по «ФейсТайм». Карине подумалось: кажется, будто Грейс слишком уж старается отговорить ее от приезда, словно не хочет допускать мать в свою личную жизнь, отстаивает независимость или хранит какой-то большой секрет. Но Карину было не переубедить. Билет на самолет стоил вполне разумных денег, и она скучала по своей дочери.

Сейчас они сидят в «Коммон-Граундс», уютной хипстерской кофейне на территории университета, а рядом с Грейс расположился ее «большой секрет»: в одной руке у него тройной латте, другая покоится на бедре девушки. У Мэтта тщательно уложенные темно-русые волосы, едва заметная щетина и голубые глаза, которые искрятся весельем всякий раз, когда он открывает рот. Парень явно без ума от Грейс. И та тоже от него без ума, хотя старается в присутствии матери держать себя в руках.

– Грейс тут сказала, вы потрясающая пианистка, – говорит Мэтт.

Тыквенный латте застывает на полпути ко рту. Карина неожиданно забыла, что с ним делать. Она застигнута врасплох, растрогана тем, как описала ее Грейс и при этом даже прихвастнула. Потрясающий пианист у них Ричард, а не она. Или, может, Мэтт просто их перепутал. Или выслуживается перед матерью своей девушки.

Карина ставит чашку на стол.

– Да нет, это она о своем отце. Я всего лишь учительница музыки.

– Она потрясающая, – говорит Грейс, уверенно поправляя мать. – Но отказалась от собственной карьеры, чтобы сидеть дома со мной. Поэтому у меня детей не будет. Я не собираюсь сделать своему образованию ручкой, чтобы воспитывать какого-то там ребенка.

– Какого-то там норовистого ребенка, – улыбается Мэтт.

Грейс шутливо толкает парня в плечо, ущипнув его за бицепс. Карина пьет латте маленькими глотками и слизывает пену с губ, наблюдая за ними. Они определенно спят вместе.

Карина и Грейс близки, но подобные вещи не обсуждают, – похоже, черта, унаследованная еще от матери Карины, заодно с ее зелеными глазами и привычкой просыпаться до рассвета, даже если очень устала накануне. У Карины с матерью состоялся ровно один разговор на тему секса. Ей было двенадцать, и она уже не помнит точно, как звучал ее вопрос, зато помнит ответ матери – та как раз стояла у раковины спиной к Карине и мыла посуду: «Сексом занимаются, чтобы появились дети. Это священное таинство между мужем и женой. А сейчас пойди сними полотенца с веревки». И на этом все, точка.

Чуть больше Карина узнала от монахинь и подружек. Она помнит, какой испытала ужас и смущение, когда Зофия сказала ей, что Наталия делает парням минет под трибунами в спортивном зале. Карину потрясла эта новость – главным образом потому, что она имела весьма смутное представление о том, что такое минет, а спросить смелости не хватало. Но в любом случае она наверняка знала, что за это Наталия попадет в ад.

Когда Карине было шестнадцать, ее подругу Мартину, сорвиголову и красотку, отправили жить к тетке. Девушка вернулась через девять месяцев – вся какая-то притихшая и не поднимавшая ни на кого глаз. В городке о ней не судачил только ленивый. Мартина стала порченым товаром. Теперь замуж ее никто и никогда не возьмет. Стыд-то какой.

Карина представила себе брошенного Мартиной ребенка, дочку или сына, которого та никогда больше не увидит, и участь навек остаться незамужней. Прямо тогда и зареклась: она не останется у разбитого корыта, как Мартина, или в четырех стенах, как ее мать, прикованная к дому и своим пятерым детям: кухня, готовка, уборка днями и ночами на протяжении десятилетий. Карина не потеряет контроль над собственной жизнью.

Когда Грейс перешла в старшие классы, у них тоже состоялся «разговор». Карина была преисполнена решимости сделать его более содержательным, чем то «вразумление», которое она получила от своей матери, и намеренно не привнесла в него ни католической стыдливости, ни женоненавистнической мифологии. Никакого секса до свадьбы, никаких противозачаточных – все эти правила не от Бога, милая. Они были придуманы мужчинами. Мать и дочь ехали в машине на очередную футбольную игру Грейс, сидя скорее бок о бок, чем лицом к лицу, но это все равно было куда лучше, чем если бы Грейс любовалась материнской спиной, как в свое время Карина. А Карина говорила о презервативах и противозачаточных таблетках, венерических заболеваниях и беременности, близости и любви.

 

Секс не грех. Но ты должна позаботиться о себе. Предохраняться – женская обязанность. Сейчас, когда в голове прокручиваются эти слова, она морщится – так же она морщилась во время разговора в машине, заново переживая свою вину. Предохраняться не грех. Она сделала то, что должна была.

Не лжесвидетельствуй.

Лгать грешно.

Если у Грейс и осталось в памяти хоть что-нибудь из того разговора, Карина всегда надеялась, что она запомнила предостережение матери: Что бы ты ни делала, главное – не забеременей. Карина точно повторила это несколько раз и, хотя была за рулем и на Грейс могла взглянуть лишь искоса, все же чувствовала, как дочь смущается и закатывает глаза.

Сейчас Карина смотрит прямо на Грейс, и лицо той светится уверенностью. Она полностью контролирует свою жизнь. Карина рада, что ее слова были приняты к сведению, но она не имела в виду «не важно, что бы ты ни делала». Это она хоть как-то смогла донести?

– Зато я получилась классная. Так что оно того стоило, да, мам?

– Да, милая.

– Учительница в школе? – интересуется Мэтт.

– Нет, преподаю дома. В гостиной.

– А-а-а…

– Точно говорю, играет не хуже папы, но вся слава достается ему.

– Ты хоть общаешься с отцом? – спрашивает Карина.

– В последнее время нет. А что?

Карина не слышала ничего о Ричарде с того кошмарного июльского дня, когда была у него дома. Хоть он и не смог открыть ту бутылку вина, Карина все-таки не уверилась в том, что у него и вправду БАС. Скорее всего, это что-нибудь вроде туннельного синдрома кисти или тендинита – хворей, с которыми рано или поздно сталкивается любой пианист, досадных, но все же неопасных. Если бы у Ричарда действительно был БАС, разве он не рассказал бы об этом своей единственной дочери?

– Кажется, у него в следующем месяце запланировано выступление здесь, в Чикаго.

– Мне об этом ничего не известно, – пожимает правым плечом Грейс. – Зачем ты до сих пор следишь за ним? Мама, живи своей собственной жизнью.

Карина чувствует, как вспыхивают ее щеки. Короткое замечание Грейс выходит слишком уж колким, оскорбительной пощечиной, и больно задевает, в особенности из-за присутствующего здесь Мэтта, человека, который не в курсе непростой истории Карины. Но она верит, что жестокость Грейс была ненамеренной, и душит внутреннее стремление защититься. У них с Грейс за последний год состоялось много разговоров по душам на эту тему. Сейчас, когда Грейс учится в университете, Карина может позволить себе переехать. Может жить в Нью-Йорке, или Новом Орлеане, или Париже. Может бросить учительствовать и вернуться к карьере пианистки. Может построить новую жизнь. Или хотя бы отыскать ту, от которой отказалась. Может сделать что угодно. Ну или хоть что-нибудь.

– Ну а тебе что за музыкальный талант достался? – интересуется Мэтт у Грейс.

– А я вроде как блистаю в караоке.

– Скорее тускло поблескиваешь. Уверена, что тебя не удочерили?

– Да мы с ней одно лицо.

– Может, тогда в детстве головой вниз роняли?

– Ага, это объяснило бы, откуда у меня такой вкус – я имею в виду мужчин.

На этот раз уже Мэтт толкает Грейс в плечо, а та хихикает. «Мужчин», не «парней». И когда только ее девочка успела превратиться в молодую женщину?

Карине приходит в голову, что Грейс сейчас в том же возрасте, в котором была она сама, когда встретила Ричарда. Они вместе посещали класс Шермана Лейпера по исполнительской технике. Она ничего не знала про Ричарда, кроме того, что он казался ей неловким и безумно воодушевленным. На протяжении почти всего семестра чувствовала, как он смотрит на нее во время занятий, слишком стеснительный, чтобы заговорить. А потом в один прекрасный день он все же решился.

Они оказались на пивной вечеринке в одном из общежитий. Алкоголь придал Ричарду смелости, и он наконец подошел познакомиться. Пиво лилось рекой, усиливая взаимное притяжение, но все-таки окончательно он ее покорил только тогда, когда она услышала его игру на фортепиано. Они были одни в репетиционной, и он исполнял Шумана, Фантазию до мажор, соч. 17. Он настолько погрузился в музыку, что как будто забыл о присутствии девушки. Его исполнение было мощным и при этом нежным, уверенным, мастерским. А произведение – воплощенная романтика, до сих пор одно из ее самых любимых. К тому моменту, когда отзвучала последняя нота, Карина уже влюбилась.

Они занимались сексом утром и ночью, чаще, чем она чистила зубы. Дни Карина проводила, разучивая Баха и Моцарта, а ночи – запоминая каждую черточку своего возлюбленного, первую и последнюю ноту каждого дня они играли на телах друг друга. Охваченные страстью, они кипели ненасытной тягой к фортепиано и друг к другу. Больше ничего не существовало. Карина еще никогда не была так счастлива.

Она понимает, что это ее история, ранние главы ее собственной биографии, и все же чувствует себя совершенно оторванной от нее. Карина помнит тот первый год с Ричардом, и в то же время эти воспоминания, эти кадры рук и ног в скомканных простынях воспринимаются так, словно должны принадлежать кому-то другому, чуть ли не персонажу из давно прочитанной книжки.

Сейчас от одной мысли о том, что Ричард может ее поцеловать, Карину передергивает от отвращения. То, что она его когда-то страстно желала, представляется чистым безумием, а само существование их брака выпадает за рамки реальности. Тем не менее все это случилось на самом деле.

Она наблюдает за тем, как Грейс слушает Мэтта, улыбающаяся, кокетничающая, влюбленная, и гадает о том, какой будет ее история. Карина надеется, что у дочери и в любви и в браке все сложится лучше, чем у нее. Не повтори моих ошибок.

Могла ли Карина в свои двадцать расслышать тревожные звоночки сквозь плотный туман похоти? Существовал ли какой-то способ предвидеть, как все повернется? Пожалуй. Ричард всегда был немного нарциссом, эгоистом с хрупкой душевной организацией, самовлюбленным придурком. Она-то по наивности думала, что все это неизбежно прилагается к характеру любого талантливого честолюбивого человека. Так сказать, в довесок. Карина уважала исполнительскую самоотверженность Ричарда и восхищалась его уверенностью в себе. Оглядываясь назад, она понимает, что за самоотверженностью скрывалось отчаяние, а за уверенностью – заносчивость и все в нем всегда было одной только видимостью, тронь – и картинка рассеется.

И все же в самом своем начале это были пьянящие отношения, из которых обещала выйти красивая история любви. А в итоге все полетело псу под хвост. Пока смерть не разлучит нас. Тоже мужская придумка. К тому же глупая. Все когда-то начинается и заканчивается. Каждый день и каждая ночь, каждый концерт, каждые отношения, каждая жизнь. Всему рано или поздно приходит конец. Ей только жаль, что их с Ричардом не ждал конец получше.

Сплошная череда из песен поп-исполнителей вроде Эда Ширана, Рианны и Тейлор Свифт резко сменяется композицией Телониуса Монка.

– Мам, слышишь? Когда я была маленькая, ты мне часто играла что-то похожее. Помнишь?

Потрясенная Карина смотрит на Грейс, открыв рот. Той же было тогда года три-четыре!

– Я-то помню. Только не могу поверить, что ты помнишь.

– Какую музыку вы играете сейчас?

– Классику. В основном Шопена, Моцарта, Баха.

– А-а-а, здорово.

– Как случилось, что ты не играешь вот такую музыку? – спрашивает Грейс.

Миллион причин.

– Не знаю.

Грейс смотрит вверх и в сторону, не фокусируя взгляд ни на чем конкретном, и слушает. Звучит композиция «Около полуночи», баллада, которую приятнее всего слушать поздним вечером где-нибудь в отельной гостиной, и Карине кажется, что в руках у нее сейчас должен быть джин-тоник, а не тыквенный латте. Она мысленно проигрывает звучащую мелодию, представляет, как касается пальцами клавиш, – мышечная память срабатывает, будто готовишь по старинному семейному рецепту, после стольких лет на нее все еще можно положиться. Она чувствует, как ноты отдаются в сердце, и ее охватывает острое томление, граничащее с тоской. Сожаление. Карина слушает, как Монк играет джаз, и ее сердце наполняется сожалением.

Лицо Грейс расцветает в улыбке, глаза сверкают.

– Мне ужасно нравится, а тебе?

Щеки Карины снова вспыхивают. Она кивает:

– И мне.

Глава 6

В тягучие, смутно сознаваемые мгновения, перед тем как Ричард открывает глаза, на внутренней стороне его век по хрустящей белой бумаге танцуют вновь знакомые черные ноты. Он слышит эти ноты в своей голове, по мере того как мысленно «считывает» их, восходящие арпеджио, что зовут к стоящей у рояля банкетке, точно сладкоголосая сирена. Он открывает глаза. Между задернутыми тяжелыми шторами его спальни пробивается узкая полоска яркого белого света. Еще один день.

Ричард приказывает пальцам левой руки проиграть гаммы на белой натяжной простыне. Такой вот утренний ритуал. Ежедневный экзамен. Он тщательно изучает эту симфонию простых движений, последовательный стремительный ход пальцев вверх-вниз, напоминающий работу иглы швейной машинки, сложный механизм из сухожилий, суставов, вен и мышц, не менее удивительный и важный для него, чем его бьющееся сердце.

Удовлетворенный, Ричард встает, справляет нужду и проходит в кухню, чтобы приготовить завтрак, преодолевая мгновенное, нетерпеливое притяжение своего «Стейнвея». Сидя голым за кухонным островом, Ричард посасывает через соломинку горячий кофе, рассеянно разглядывая собственные ноги. Приказывает пальцам на них пошевелиться. Те слушаются. Изогнув шею и наклонившись вперед, он тянется губами к посыпанному пудрой пончику, зажатому в руке. В левом плече начинает появляться скованность, опускать и поднимать руку становится все труднее. Он старается не задумываться над тем, что этот новый симптом, вероятно, говорит о прогрессировании паралича. Вдруг болезнь остановится здесь, в левом плече. С этим жить можно.

Прихлебывая кофе и откусывая от пончика попеременно, Ричард мысленно разрешает себе заглянуть в кроличью нору и представить, что будет, если болезнь здесь не остановится. Он окидывает взглядом комнату, сузившееся поле зрения выхватывает картинки, похожие на выборку крупных планов из фильма ужасов: круглые ручки шкафчиков (до большинства ему уже не дотянуться), кофемашину, раковину, ручку на двери холодильника, выключатели, телефон, компьютер. Рояль. Обе руки парализует. То есть не будет ни одной. Ни поесть самостоятельно, ни голову почесать, ни задницу себе подтереть. Ричард не сводит глаз с рояля, втягивая в рот остатки кофе. Вдруг болезнь остановится в плече?

Покончив с кофе и пончиком, он едва не поддается желанию облизать кончики пальцев, покрытые белой сахарной пылью, но вместо этого вытирает их о голое бедро. Кофемашину оставит работать на весь день, правда только ради бодрящего аромата, который она будет распространять по всему дому. Больше одной чашки кофе – и начинает трясти.

Позавтракав, он принимает душ, нагибаясь, чтобы вымыть голову. Зашел-вышел, даже зеркало в ванной не успевает запотеть. Обстоятельно разглядывает в отражении свою заросшую физиономию. Почти две недели не брился. Он все еще худо-бедно может справиться и левой рукой, но желания напрягаться не было. Может, сегодня побреется.

Хотя он правша, жизнь за роялем научила его владеть обеими руками практически одинаково хорошо. Чувствует себя везунчиком. Улыбается. Но его отраженная в зеркале улыбка обряжена в бороду, которую он не собирался отращивать, и Ричард задумывается обо всех живущих в мире людях, не страдающих от БАС, с двумя здоровыми, рабочими руками и чисто выбритым лицом, и сознание ерничает по поводу ощущения собственной удачливости. Эта улыбка – измена суровой действительности, точно взгляд на мир через идиотские розовые очки. Что, есть чему улыбаться? Пристыженный, он гасит улыбку. Губы поджаты, выражение покрытого черными волосами лица мрачное, серьезное, чуть угрожающее – куда более уместный образ для сорокапятилетнего мужчины со смертельным нейромускулярным заболеванием. Бороду решено оставить.

Ричард стоит перед стенным шкафом, деморализованный таким множеством рукавов и пуговиц, и подумывает вообще не одеваться. Но вспомнив о том, что́ готов исполнять, и воодушевившись, выбирает диаметрально противоположный стиль. Достает свой лучший смокинг.

Носки и брюки представляют испытание сложное, но преодолимое. Туфли на шнуровке остались в прошлом. Он сует ноги в лоферы из лакированной кожи. Теперь верхняя половина. Его глаза наполняются ужасом, по мере того как он безнадежно ломает голову над плиссированной рубашкой, жилетом, запонками и галстуком-бабочкой. К черту все это. Он сравнительно легко натягивает рукав смокинга на свою безжизненно висящую правую руку и застегивает одну-единственную пуговицу на голой груди. Ну вот. Готов к выступлению.

 

Будучи человеком с математическим складом ума, Ричард предполагал, что от игры на рояле одной рукой он будет получать в лучшем случае половину того удовлетворения, какое получает от игры двумя, но ошибался на все сто процентов. Последние три дня он был до помешательства увлечен фортепианным концертом Мориса Равеля для левой руки. Это одночастное произведение длительностью минут пятнадцать при сольном исполнении и восемнадцать при исполнении в сопровождении оркестра было написано для австрийского пианиста Пауля Витгенштейна, потерявшего на Первой мировой войне правую руку.

Ричард с прямой спиной сидит на банкетке, кладет правую руку на колено и переворачивает партитуру, чтобы не видеть нот. В этот раз сыграет по памяти. Заносит левую руку над клавиатурой и ждет. Воображает, что у него в кухне расположились несколько сотен зрителей и дирижер с оркестром.

Концерт открывается во тьме: бурей дурных предчувствий в низком и среднем регистре, торжественно-печальным контрафаготом, рокочущими барабанами. Ричард с сольной партией вступает где-то минуты через полторы. Его рука проходится по клавиатуре от октавы к октаве, поднимая всех над зловещей бурей, навевая видения мерцающего солнечного света. Пальцы левой руки совершенно подчинили себе все восемьдесят восемь клавиш, путешествуя из ада в рай, одной руке прекрасно удается заполнить богатой вышивкой ткань произведения.

Ричард отчаянно сосредоточен на каждой ноте, но сознание в процесс не включается. Он отрабатывал Равеля по девять часов в день, и сейчас музыка пульсирует внутри: память о каждом диезе, стаккато и каждой паузе отложилась как в мышцах руки, так и в мозгу. Нельзя сказать наверняка, направляют ли его глаза пальцы или следуют им в согласии. Музыкант добрался до той волшебной части кривой, где он больше не исполняет музыку. Это музыка его исполняет.

Ричард слышит прихотливую игру в кошки-мышки, перекличку между создаваемой им музыкой и мысленным звучанием струн и валторн. Сейчас мелодия возносится к обнадеживающей возможности, каждая нота и воображаемый бой барабанов в ритме марша устремляются к победному исступлению. Все ближе и быстрее, но без спешки, переходя на крещендо, которое вибрирует и постепенно нарастает в теле, как ожидание неминуемого оргазма, он играет вместе с воображаемым огромным оркестром, играет громче, ближе, выше и наконец завершает всё разом героической победой, точно эффектной кульминацией киноэпопеи.

И, с той финальной резонирующей нотой, эта победа – его. Ричард смотрит в затемненную гостиную, шторы все еще задернуты, адреналин выбрасывается в сердце, пока гремят аплодисменты, зрители поднимаются с мест и рукоплещут стоя. Он поворачивается к кухне, чтобы представить оркестр и поблагодарить дирижера. Встает и отвешивает поклон дивану.

В пронзительной тишине своей квартиры Ричард, воодушевленный исполнением концерта Равеля, представляет себе, как повторит это выступление уже на настоящей площадке с настоящим оркестром. Он бы справился. Он бы мог гастролировать с этим произведением, выступая с симфоническими оркестрами как гость по всему миру. Разумеется, справился бы. Его карьера еще не закончена. Агенту эта идея понравится.

Ричард возвращается на банкетку, готовясь отыграть концерт снова. Ставит левую руку на клавиши, но, вместо того чтобы уловить мысленным слухом первые звуки оркестра, слышит только гнетущую тишину пустой квартиры и голос в голове, который, точно чванливый скептик, лишает его уверенности, отговаривает от этого убогого плана.

Ричард поднимает левую руку прямо перед собой. Оказавшись на уровне плеча, она начинает дрожать. Он приказывает ей подняться выше, задействуя по возможности все мышечные волокна, но рука не поддается. В изнеможении он снова опускает ее на клавиши рояля.

Так и не начав сольную партию, в противовес подавляющей тишине и голосу в голове он играет одну-единственную ноту. Ре. Мизинцем. Удерживает клавишу и педаль нажатыми, слушая единичный звук, поначалу дерзкий и трехмерный, а затем плывущий, рассеивающийся, хрупкий, угасающий. Ричард делает вдох. В воздухе все еще витает запах кофе. Музыкант прислушивается. Ноты больше нет.

В каждой сыгранной ноте и жизнь, и смерть.

Может, болезнь ограничится плечом. Голос в голове лучше соображает, что к чему, и требует бросить еще один взгляд в кроличью нору. С руками можно попрощаться.

Ричард оставляет рояль. Уходит в спальню, раздевается и заползает обратно в постель. Агенту не звонит. Лежит на спине, уставившись в потолок, жалея, что не может остановить время, прячась от своего будущего, без всяких сомнений и надежд, зная, что очень скоро будет не просто заглядывать в кроличью нору.

Он будет там жить и умирать.