Полубрат

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Доктор Шульц, молодой человек шестидесяти примерно лет, выпрямился сообразно возможностям. «Ну, – завел он медленно и неуверенно. – Как бы сказать…» Старуха чуть не бросилась на него. «Я вам помогу: скажите четко и прямо все, как есть, и не мнитесь тут, как сконфуженный кадет!» Доктор Шульц провел рукой под носом, где висела вечная капля и не вытиралась. «Так вы не в курсе?»

И тогда прабабушка Пра сделала то, о чем долго еще судачили на Киркевейен, да и сейчас, поди, вспоминают заодно со знаменитым криком Болетты, от которого посыпалась штукатурка, отслоилась побелка и закачались лампы во всех домах от Фагерборга до Адамстюен. Это меня не удивляет. Но меня поражает, что молва об этом вообще разошлась, потому что я не думаю, чтобы доктор Шульц стал кому-нибудь что-то рассказывать, скорее наоборот, он бы наверняка промолчал или отоврался. А из нас тоже никто не болтал. К тому же доктор Шульц умер вскоре после. Когда в ноябре лег первый снег, он решился на классический лыжный поход со стартом из Мюллы и не вернулся. Туристы наткнулись на него следующей весной, далеко от лыжных маршрутов, между Сандюнгеном и Кикютом. В руках он сжимал палки, а капля под носом наконец-то отвалилась и лежала как матовая жемчужина в развороченном гниением рту, а в карманах не было ни кошелька, ни лыжного скребка, лишь визитка страхового агента, из-за чего полиция сперва приняла тело за Готфреда Арнесена, сотрудника компании Bien. И заварилась, конечно, каша, когда они явились к жене с сообщением, что, к их прискорбию, ее муж найден мертвым в Нурмарке. Она чуть не отдала Богу душу, и даже когда Готфред Арнесен вернулся в свое обычное время домой, спеша понянькаться со своим трехмесячным сынишкой, и недоразумение естественным образом разъяснилось, она в себя не пришла, от ложной трагической вести в мозгах фру Арнесен остался рубец, и она никому не открывала дверь на звонок, ходила в вечном трауре и в конце концов запретила своему мужу Готфреду выходить из квартиры.

Но пока я должен рассказывать не об этом, я опять забегаю вперед, прельстившись flashforward. А в тот момент происходит вот что: Пра отвешивает доктору Шульцу пощечину. Просто-напросто чувствительно лупит его по щеке растопыренной ладонью со словами: «Говори, наконец!» Доктор Шульц нагнулся и стер грязь с галоши. Потом выпрямился с пылающей щекой и болтающейся под носом каплей и прошептал: «Может, и на моем счету спасенная жизнь. Гиппократ, поди, мною гордится». – «Что вы там бормочете?» – взревела старуха.

Доктор Шульц сглотнул и прочистил горло. «Вера беременна», – объявил он.

Болетта ринулась было в спальню, но Пра удержала ее и елейно обратилась к доктору: «Любезнейший доктор Шульц. Что Вера в положении, мы и сами знаем. Мы хотим новостей. Нас беспокоит, все ли в порядке с ней и малышом?» Доктор выдохнул. «О да, все обстоит наилучшим образом». У Болетты едва нашелся голос. «А она что-то сказала?» Доктор Шульц покачал головой: «Пока нет. Но дайте же ей время. А позволено мне спросить об одной вещи?» Пра закивала, не забывая поддерживать Болетту. «А кто счастливый отец?» – «Он погиб тогда в мае, – быстро ответила Пра. – Они собирались пожениться».

Доктор Шульц отвернулся и посмотрел в другую сторону. «Простите мою бестактность. Я же врач, а не святой отец. Гиппократ был бы мною недоволен. Можете ударить меня еще раз».

Тогда старуха нежно накрыла своей ладонью его руку и легонько сжала. Он взял свой черный саквояж и покинул их. Больше они его не видели. Только услышали, как малышня хохочет и тренькает в звонки велосипедов, провожая его по улице.

Болетта уставилась на мать, которая по-прежнему держала ее под локоть, она не знала, кричать ей или выть. «Ты знала? – шепнула она. – Знала, что она в положении?» Старуха убрала свою руку. «Зачем доктору Шульцу знать, что мы не знали. Ложь быстрее на язык, чем правда».

И они вошли к Вере. Та лежала, уставившись в потолок, на ограненный хрусталь люстры, закрытыми глазами. Болетта упала на колени перед дочерью: «Умоляю тебя, расскажи, что случилось тогда на чердаке?»

Вера ничего не сказала. Не отступила от безмолвия. Пра принесла бутылку малаги, ей пришлось держать ее двумя руками, разливая остатки. «Об этом ребенке надо печься особо», – сказала она тихо.

В тот же день после обеда Пра явилась в полицейский участок на Майорстюен. Ей пришлось прождать сорок пять минут прежде, чем ее допустили к молоденькому полицейскому, сидевшему за пишущей машинкой. «Я хочу заявить об изнасиловании», – говорит она. Полицейский поднимает голову, не в силах удержать улыбку за редкими, светлыми усиками. «Изнасиловании? Вас изнасиловали?» Старуха перегибается через конторку: «Изнасилованию подверглась моя внучка. Молодой человек, что это вы шутки со мной шутить вздумали? А еще в форме!»

Полицейский краснеет и заправляет лист в машинку. «Никоим образом, фру. Когда это произошло? Изнасилование, я имею в виду?» – «Восьмого мая», – отвечает старуха. Полицейский отрывает обе руки от клавиш и снова вперяет в нее взгляд. «Восьмого мая? Это почти четыре месяца назад!» – «Этого вы могли бы мне и не говорить, – отвечает старуха. – Вы в состоянии провести дознание?»

И полицейский долго записывает имя, адрес, число и подробности на листке, который он потом подсовывает под самый низ стопки с накопившимися делами. А Пра по дороге домой покупает в «монопольке» бутылку малаги, а в аптеке – хины, потому что в смеси они дают бальзам, который помогает от горя, похмелья и ожидания. Никогда прежде Киркевейен не казалась ее ногам такой крутой, как в тот день. Она задерживается во дворе дома. Мальчишки играют у лестницы. Лица у них еще податливые, неоформившиеся, они сидят на корточках у лестницы и бьют чеканку. Но вдруг пугаются ее, как будто взгляд Пра слишком тяжел для их мальчишечьих узких плеч, они встают, молча и серьезно, и смотрят на нее. Нет, нет, думает старуха, это не они, они не доросли еще до таких зверств, они еще дети, обретающие лицо. Пра улыбается, достает монетку и кидает им, и серьезность превращается в смех и крики, они все тянут руки и пихаются беззлобно. «Привет Вере!» – кричат они.

На крыльцо выходит домоуправ Банг с инструментами под мышкой. И подхватывает монетку, которая упала на ступень точно перед ним. Мальчишки стихают и замолкают. «Что здесь происходит? Играть во дворе дома запрещено!» Нет, не педель, думает старуха, у него простота идиотская, к тому же его в момент выдала бы хромая нога. «Отдайте им деньги!» – кричит Пра.

А ночью Пра не может уснуть. Она идет и поднимает Болетту, которая тоже лежит без сна и сторожит Веру. Единственного человека, который спит в квартире. «В те дни там кто только не шатался», – шепчет старуха. Болетта вскакивает. «Что ты имеешь в виду?» – «На чердаке. Тогда в мае там многие прятались». Болетта зарывается лицом в ладони. «Давай надеяться, что это был солдат, – еще тише шепчет Пра. – Простой норвежский солдат, который не совладал с войной в своей душе». – «Господи, – стонет Болетта. – Как мы могли отпустить ее на чердак одну?!» Пра выпрямляется на кровати. «До сих пор Господь не шибко нам помогал», – говорит она.

(блосен)

Пополудни январского дня нового, 1946 года прабабушка Пра сидит на горе Блосен в верхней точке Стенспарка и смотрит на тихий город внизу. Сидение здесь успокаивает Пра. Это ее место. Она видит фьорд, тусклый и свинцовый, ниже промозглого тумана, ползущего мимо Эгеберга. На балконах жухнут новогодние елки с обрывками мишуры, свисающей с сухих, бурых ветвей. Старуха печальна, напугана. Вера не заговорила и носит под сердцем ребенка, живот уже не скроешь. От этого безумия все они тихо подвигаются рассудком. Болетта не спит ночами, сохнет и казнит себя, что отпустила Веру на чердак одну. А Вера стоит всякий день перед зеркалом, потупив голову, чтоб не глядеть себе в глаза. Скоро ей одно зеркало узко станет. Кто надругался над ней в ликующий день победы? Старухе неведомо. Она знает одно: этот тип, отец ребенка, осквернил Веру, опустил во тьму и не заслуживает теперь ничего, кроме адских мук и совсем кромешной тьмы. И она снова повторяет про себя эту фразу: «Об этом ребенке надо печься особо». А она, Пра, на гóре зубы съела. Горе ее сила. Она живет своим горем, оно движет ею и не дает дряхлеть. Но теперь ей надо научить Веру нести свою беду как славу, а боль – как букет, который распускается каждую ночь. Пра слышит скрип снега, ей незачем поворачиваться, она знает, кто это идет. Она говорит себе: я не печальна и не напугана. Я старая и мудрая, потому что кому и быть старой, стойкой и мудрой, как не мне? Пра улыбается, когда Вера присаживается рядом с ней, но долго выжидает, молчит, обе ничего не говорят, и ни одну из молчальниц не тяготит немота другой.

«Ты пришла не говорить, – наконец произносит Пра. – Но ты можешь ко мне приласкаться». Вера кладет голову ей на плечо. Старуха вздрагивает. Ей вспоминается, как однажды они снимали три дня без передышки, сделали восемнадцать сцен, это была «Горничная и заезжий гость». Они даже построили студию в поле под Копенгагеном, глаза жгло после стольких часов под софитами, но она была на верху блаженства, потому что фильм станет сенсацией, принесет успех, они знали это все, и все были счастливы, от рабочего до директора, от тапера до главного героя. Но вдруг фотограф вскрикнул и заплакал. Он забыл зарядить в камеру пленку! Такого не бывает. Но случилось. Все труды впустую. Все до единого взгляды и порывы утрачены, пропали втуне, точно и не бывали, вроде как все, не намотанное на катушку с пленкой, выдумка, небыль, ничто. Режиссер встал, постоял на месте, сел и спрятал лицо в ладонях. Никто не осмеливался ничего сказать. Только Пра, которая была тогда не старухой, а юной и модной красавицей, единственная из всех решилась подать голос. «Мы можем сыграть все еще раз», – сказала она. Не вышло. У них не получилось сыграть наново. Им пришлось все переделать, найти другой сюжет и иное название. И что бы они ни делали потом, они всегда сравнивали это с тем несуществующим фильмом, который не был снят, и ни разу не остались довольны. Все оказывалось слабее того незаснятого легендарного кино. Это было апофеозом конца, думает Пра дрожа. Самый бесподобный фильм остался не только немым, но и невидимым. Ей приходит в голову рассказать всю историю Вере, но потом она говорит иное: «Я знаю, о чем ты думаешь, Вера, хоть ты и молчишь. Так бывает, когда глохнешь. Слышишь только мысли, мечты и биение сердец».

 

Пра вздыхает, обнимает ее и стряхивает снег с волос внучки. «Кто-то поступил с тобой плохо. Так плохо, как только можно поступить с человеком. Вера, прости меня и прости Болетту, что мы не поняли твоего молчания».

И так они сидят обнявшись, Вера и Пра, на вершине Стенспарка, с видом на город, тот самый, в котором заплутал и я, хотя он лежит кучно в теснине между горами, а небо над ним меньше крышки от обувной коробки. «Я рассказывала тебе о Ночном палаче? Его так называли. Ночной палач. Он стаскивал сюда павших лошадей и хоронил их тут. Мы с тобой сидим на кургане из дохлых кобыл. А что он делал днем, никто не знает. Поговаривали, что он спал там, у лошадей. А потом пропал».

Теперь старуха кладет голову на плечо Веры. «Многовато у нас в семье ночных призраков», – шепчет она.

Они отправляются домой, пока, не ровен час, не просквозило, Веру укутывают в бабушкину шаль. Пересекая улицу Пилестредет чуть ниже аптеки, там, где по сию пору стоят покосившиеся немецкие бараки, в которых теперь детский сад, они натыкаются на Арнесена с супругой, у нее тот же срок, что и у Веры, на ней необъятная шуба, и она с улыбкой оглядывает Верин живот, пока Арнесен приподнимает шляпу. «Я вижу, счастливое событие уже не скрыть», – говорит он. Пра упирается глазами в его глаза: «Любезный, нам нечего скрывать! Прощевайте!»

Она берет Веру под локоть и увлекает прочь. Арнесен возвращает шляпу на место. «Я скоро зайду забрать деньги! – кричит он им вслед. – И не забудьте об увеличении премии. Конечно, если вы оставите ребенка».

Пра идет выпрямив спину и цепко держит Веру. «Не оборачивайся, – шепчет она. – Такой радости мы этой мерзкой парочке не доставим!»

Старуха видит, что у Веры отлила кровь от губ и они дрожат, по лестнице она взбирается тяжело и нетвердо, ловит ртом воздух, а в прихожей вскрикивает и садится на пол. Тут же появляется Болетта. «Час от часу не легче, – шепчет она. – Теперь она простудилась?» Пра опускается на колени перед Верой и отвечает тихо: «Нет, она рожает».

Ну и как мне описать эту боль, как описать неукротимость и страсть собственно родов, мне, мужчине, обойденному этим таинством? Я ограничусь вот чем: начинаются ритмичные сокращения мышц матки. Шейка матки раскрывается, образуя туннель для движения ребенка, который провел в теплом убежище, в пузыре с водой, тридцать восемь недель, иначе говоря, нетерпеливый и настырный ребенок давит на родовой канал, схватки усиливаются, опоясывая и грудь, и спину, время пришло, плод изгоняется наружу, Болетта ловит такси и вместе с Пра спускает Веру вниз, устраивает ее на заднем сиденье, и Пра кричит шоферу, юноше в форме и новенькой фуражке, вытаращившемуся на них с ужасом: «В больницу „Уллевол“!» В родильное отделение! Срочно!»

И он несется вверх по Киркевейен, превышая скорость, а Вера катается туда-сюда и стонет, с нее градом льет пот. Потом она смолкает и вытягивается на сиденье. Болетта аккуратно приподнимает край платья и видит головку, сплюснутую, в слизи головку, которая вывинчивается наружу и уже хватает ртом воздух для крика, а следом выпадает тельце, плацента, ошметки крови и пузыря, это мальчик, шофер бьет по тормозам, ребенок, лежа у Веры меж ног на сиденье, надсадно орет – так является на свет мой брат единоутробный, в такси на пересечении Киркевейен и Уллеволсвейен.

И к Вере возвращается речь, не открывая глаз, она произносит свою первую фразу, странные слова: «Сколько у него пальцев?» Болетта смотрит на Пра, та наклоняется над разрывающимся от крика младенцем, пересчитывает пальцы на обеих руках и шепчет невозмутимо: «У него ровно десять прекрасных пальчиков».

Вера открывает глаза и улыбается. Шофер упирается лбом в руль, ему плевать на уделанные кровью, калом и слизью кожаные сиденья, не об этом он думает в миг, когда в его машине родился человек, он отсчитывает недели и месяцы и получает май, мирный май сорок пятого. «Как хотите, но у нас есть только одно имя со значением „мир“, – заключает он наконец. – Фред».

Фред так и говорил. Имя и то мне дал шофер посреди уличного перекрестка. Етить, говорил он, имя и то мне дал какой-то сраный шофер посреди гребаного перекрестка. Мне кажется, ему нравилось это озвучивать, потому что, сказав так, он всегда начинал улыбаться, пусть нешироко, издавал короткий смешок и быстро проводил рукой по лицу, словно краснея, хотя слушателей было всего-навсего один какой-то я.

(имя)

Вера просыпается. Возле нее сидят Болетта и Пра. За ними ширма. По ту сторону ее медленно двигаются тени. Она слышит тихие голоса и вдруг детский крик. «Где он?» – спрашивает Вера. Пра осторожно промакивает ее потный лоб. «Им занимаются». Вера садится. «Что-то не так? С ним что-то не в порядке? Скажи правду!» Пра мягко укладывает ее назад на подушку. «Все в полном порядке, Вера. Он здоровый, нормальный мальчик, кричит громче всех. Ты помнишь, какое мирное имя дал ему таксист?» Вера переводит на нее взгляд, на лице мелькает улыбка. «Фред», – шепчет она. «Фред разговорил тебя», – произносит Пра, оборачиваясь к доселе молчащей Болетте, которая теперь наклоняется и берет дочь за руку. «Вера, им надо кое-что знать», – говорит она. «Мам, я хочу его видеть!» – «Сейчас ты его получишь. Но сперва они зададут тебе вопрос. Кто его отец?» Вера закрывает глаза. Лицо каменеет. «Не знаю», – говорит она. «Ты его не видела?» Старуха прикладывает палец к губам. «Надо тише говорить. Кругом уши». За ширмой стоят тени. Вера плачет. «Он напал сзади, – шепчет она. – Я видела только его руки». Болетта подается вперед. «В те дни по чердакам пряталась куча народу. Он что-нибудь сказал?» Вера качает головой. «Он молчал. Но у него нет пальца на руке». Она смеется. «Да, пальца на руке не хватало! – повторяет, отсмеявшись. – Девятипалый он, вот!» Тени переминаются, потом вздрагивают и отходят от ширмы. Болетта закрывает ей рот рукой, Пра опускает голову. «Вера, прости нас! Прости нас, Вера!»

А Фред лежит вместе с другими новорожденными – дети мира, белая кость, как на заказ красавцы и баловни судьбы, не нюхавшие войны, они будут расти, не зная нужды, и зажрутся, что аж мозги набекрень, вследствие чего они сперва покроют презрением потребительство, взамен которого прельстятся играми в бедность и опрощение, чтобы позже добрать упущенное в тройном размере на шведском столе бюргерской сытой жизни. Фред спит так беспокойно, будто его, двухдневного, уже донимают кошмары, а бодрствуя, он вопит пронзительнее всех, он сжимает кулачки, как красные шары, его еще ни разу не приложили к материнской груди, а поят подогретым молочком из бутылочки. Когда его вопли заводят остальных детей и они начинают вторить ему столь же оглушительно, его выносят в другую комнату полежать одного, и Фред стихает, замолкает, он не закрывает глаз, а таращит их, словно уже приступив к изучению одиночества, написанного ему, наверно, на роду, но на котором он в конце концов остановит и свой осознанный выбор.

Когда ширму расставляют в следующий раз, перед Вериной кроватью собираются трое мужчин. Двое – врачи, а третий в черном костюме и с папкой под мышкой. Они становятся кругом. «Я хочу увидеть своего ребенка, – говорит Вера. – Пожалуйста!» Один из врачей берет стул и присаживается к кровати. «Твоя мама говорит, что ты подверглась изнасилованию». Вера отворачивается, но они со всех сторон. «И ты не знаешь, кто отец ребенка, – продолжает второй. – Это мог быть норвежец. Или немец. Ты этого не знаешь. И отца у ребенка нет». Они ведут речь неспешно и дружелюбно. Мужчина в темном костюме достает бланк. «Дело было закрыто. В связи с недостатком доказательной базы. Обращение в полицию последовало четыре месяца спустя». Доктора замолкают. Тот, что сидит, берет Верину руку. «Как ты себя чувствуешь?» – спрашивает он. «Я хочу видеть Фреда. Вы можете его принести?» – шепчет она. Доктор улыбается: «Ты уже имя придумала?» Вера кивает. «Я хочу поговорить с доктором Шульцем», – просит она. «Доктора Шульца нет. Он пропал без вести во время лыжного похода». Врач выпускает ее руку и смотрит в потолок. «Она пережила глубокий психоз и девять месяцев молчала». Сестра двигает ширму, и на миг Вера видит в кровати у окна фру Арнесен, под спину подоткнута пышная подушка, у груди ребенок, господин Арнесен замер со шляпой в одной руке и букетом в другой, они впиваются в нее глазами, все происходит без звука и без движения, затем ширма возвращается на место, тени растворяются в свете и исчезают. «Почему я не могу понянчить Фреда?!» – плачет Вера. Мужчина в темном садится. «Ты должна понимать: все, что мы делаем, мы делаем для твоего же блага. И соответственно, блага ребенка. Потому что благо ребенка превыше всего, правда?» Он кладет бланк на столик рядом со стаканом воды. «И здесь, в Осло, и в других частях страны есть много прекрасных семей. Наверно, это самое разумное». – «Что?» – шепчет Вера. «Что лучше, наверно, определить мальчика куда-нибудь подальше. Это самое правильное».

Тут в очередной раз дергают ширму так резко, что она опрокидывается. Это Пра. Она вне себя, она шипит негромко: «Нас три женщины, вместе нам сто тридцать один год. Мы в состоянии прекрасно позаботиться о Верином мальчике. Вам это понятно или нет?» Она обходит кровать, берет со столика бланк, рвет его на такие мелкие клочки, что на них невозможно прочитать ни буквы. «Может ребенок наконец увидеться с матерью?»

Его приносят вечером того же дня. Он покойно лежит у Вериной груди. Выжидает. Могу я так сказать? Могу я сказать, что он ждет, что он лежит в тепле, в неге, под сердцем и выжидает? Да, все так. Фред ждет. «Он не любит меня», – думает Вера внезапно. И она слышит, как тишина катится от кровати к кровати, когда она двумя днями позже уносит его домой, она замечает взгляды, которыми ее провожают по коридору, безмолвно расползающиеся слухи, двери, бесшумно отворяющиеся и закрывающиеся вновь. Идет снег, и стоит тишина. Она остается в кровати три недели, пока не кончаются крови. Фред ждет. Болетта и Пра удивляются, что он больше не кричит. Они не спят по ночам от его спокойствия. Каждый день после обеда на той стороне двора играют на пианино, кажется Моцарта. Однажды утром, когда снег уже тает и течет ручьями вдоль улиц, а с крыш капает, Вера вывозит Фреда в коляске погулять. Он смотрит на нее с мрачной безмятежностью, к которой она уже начала привыкать. Если ему в лицо попадает солнце, он зажмуривается, отворачивается и не открывает глаз, пока опять не попадает в тень. Вдруг Вера видит, что из-за угла со своей коляской показалась фру Арнесен. Обе не знают, как себя держать. Но все же останавливаются. Гордые мамочки. Помалкивают. Смотрят перед собой и долу. Вера хочет быть приветливой. «Вы так хорошо играете на пианино», – говорит она. Фру Арнесен улыбается и поправляет одеяло на сынишке. «Он всегда засыпает задолго до конца пьесы». Обе хохочут. Матери, одним миром мазаны, стоят общаются вдвоем, пока еще их не выковырнули из этой непрочной дружбы, мимолетной встречи. «Я не мешаю?» – внезапно спрашивает фру Арнесен. Вера поворачивается. Домоуправ Банг стоит у ворот и следит за ними. В руках он держит дохлого кота. Отшвыривает его и возвращается во двор. «Что?» – переспрашивает Вера. Фру Арнесен мнется. «Вам не мешает, когда я играю?» – «Нет, и Фреду, мне кажется, нравится. Он больше не кричит». Фру Арнесен снова делает улыбку. «Вы уже имя дали?» – «Да, вроде. А вы своего как назовете?» – «Его будут звать, как свекра. Мы крестим его в следующую субботу».

На другой день Вера сидит в кабинете настоятеля церкви на Майорстюен. Ему под пятьдесят, фамилия Сюнде. Лоб как щит. Он надевает очки и углубляется в документы, надолго. Распятие за его спиной висит косо. Огромная Библия в темном обрезе притягивает к себе весь свет и собирает его в темное, мерцающее пятно посреди стола. Наконец он поднимает на нее глаза. «Отрадно слышать, да?» – спрашивает он. Вера прислушивается, но ничего не слышит. «Что слышать?» – шепчет она. «Вы не слышите?» Вера снова слушает, но не понимает, о чем он, и почитает за благо помолчать. Пастор наклоняется к ней. «Колокола звонят, – говорит он. – Разве не отрадно слышать благостный колокольный звон после пяти лет безбожия?» – «Конечно», – шепчет Вера, хотя ничего не слышит, тихо абсолютно. Пастор выжидает. Он смотрит на нее. «Вера, слушать надо в себе, – говорит потом. – Или там тоже тишина?» Вера смотрит в пол, а священник листает документы по новой. Хорошо еще, в свое время мне выпадет шанс показать ему язык и обозвать его «чертовым пасторишкой». Вера слышит, как бьется ее сердце, тяжелые толчки, от которых подрагивают пальцы. «Кто отец?» – огорошивает ее вдруг пастор. «В документах сказано, что произошло», – отвечает Вера. «Не надо пересказывать мне документы. Читать я умею». Священник встает и обходит стол. Он останавливается у нее за спиной. «Скажи мне, Вера, не совершала ли ты поступка, в котором раскаиваешься?» Она трясет головой. «И ты не водила дружбу с немцами?» Вера перестает дышать. Потом поднимается. «Я совершила поступок, в котором раскаиваюсь», – шепчет она. Пастор ждет. Он ждет продолжения, исповеди, и на губах змеится улыбка. «Я раскаиваюсь в том, что пришла сюда», – говорит Вера и поворачивается к двери. Пастор идет по пятам, бледный и взбешенный. «Я слышал, мальчику уже дали имя, – говорит он. – А ты в курсе, что означает „Фред“?» Вера останавливается. «Оно означает имя моего сына», – говорит она. Пастор снова строит на лице улыбку. «Фред означает „могущественный“. Тебе не кажется, что оно не совсем к месту?»

 

Вера стоит на Киркевейен. Она не помнит, как спустилась из церкви. Эстер машет из своего киоска. Вера забывает помахать в ответ. Она бредет домой. Во дворе останавливается. Какой-то тлетворный запах. Это дохлый кот, все еще гниющий в помойке. Вера побыстрей проходит мимо. Фру Арнесен развешивает выстиранное белье: крестильная рубашечка, белая нарядная простынка, платье. Коляска стоит в тени высокой березы. Все зелено и тихо. В ворота заходят двое мужчин. Один в форме, другой в длинном темном пальто, несмотря на жару. Они направляются к Вере, и она думает сперва, что они из полицейского участка на Майорстюен, они нашли насильника, того, кто надругался над ней, и Веру в равной степени изумляет и пугает то, что в эту секунду, которую она считает моментом истины, она неизвестно чего испытывает больше, облегчения или ужаса, потому что теперь этот злобный призрак, подкравшийся сзади, девятипалая тень, обретет имя, и она вдруг понимает, что не уверена, что готова к такому повороту: услышать имя призрака и увидеть его лицо. Но они пришли не к Вере, они ищут фру Арнесен, а дома никого нет, и они подумали, нет ли ее во дворе. Мужчины строги, суровы, с первого взгляда ясно, что у них дурные, ломающие судьбу вести, и Вера оборачивается к фру Арнесен, которая хлопочет у веревок, не подозревая о надвигающемся. «Вот она», – говорит Вера, показывая на нее. Мужчины кивают и идут к сушилке. Вера видит, как фру Арнесен здоровается с ними за руку, лицо у нее сперва удивленное, она будто предвкушает что-то, но враз заходится в хохоте, визгливом, захлебывающемся, похожем скорее на истерику, и тут же с ее лица стирается всякое выражение, оно стекленеет, делается ломким и хрупким, как высохший лист, ибо эта мистерия – непостижимое и невозможное известие, что ее супруг, страховой агент Готфред Арнесен, найден неоспоримо мертвым между Мюллой и Кикютом, в глубине Нурмарка, вдали от проезжих дорог, единственно с визитной карточкой в нагрудном кармане куртки, сохранившейся гораздо лучше заключенного в нее же бренного тела, поскольку по нынешним погодам весна и теплые ночи смыли снег, до того несколько месяцев сохранявший труп в нетронутом виде, – эта мистерия помрачила рассудок фру Арнесен настолько, что с того дня она почти не бывала на свету, да и тогда видела его лишь как размытые тени, как обломки воспоминаний из другой жизни, и даже когда господин Арнесен, ее муж и отец ее сына, вернулся к ужину домой живее некуда, будто ничего не случилось, и таким образом, своим осязаемым присутствием разоблачил это вопиющее недоразумение, скорее даже комического, нежели трагического толка, она в себя не пришла. Сумрак в ее голове не рассеивался. За несколько часов мнимого вдовства он намертво въелся в ее сознание. Его нельзя ни убрать, ни отменить. Скелет в синей куртке и широких штанах оказался останками доктора Шульца, он отошел в мир иной с чужой визиткой в кармане. И вечерами весь дом слушает, как фру Арнесен садится за пианино, но репертуар не блещет затейливостью, одна и та же мелодия, раз за разом по затверженному нескончаемому монотонному кругу, и Фред принимается вопить, как никогда прежде. Потом выяснилось, что доктор Шульц завещал своим пациентам разные вещицы. Нам достался старинный, написанный по-датски «Медицинский справочник норвежской семьи под редакцией М. С. Греве, директора Национального госпиталя», в котором, например, цинизм определялся как «безразличие, во всем, что касается здоровья (личной гигиены), опасное. Поражает самого носителя. Чревато грозными осложнениями».