Полубрат

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Женщины

(чердак)

Вторник, 8 мая 1945 года, Вера, наша мать, на чердаке доходного дома на Киркевейен снимает с веревок белье, за ночь оно высохло и стало мягким на ощупь. Три пары шерстяных носков (их пора убрать), два зеленых ненадеванных купальника на пуговках и с завязками на шее, три бюстгальтера, белый носовой платочек, наконец, три летних платья и светлые кофточки из вискозы, они так долго не вынимались из шкафа в спальне, что уже начали желтеть в темноте. Развесить стирку во дворе Вера не решилась, больно много всего произошло в последние дни и годы, не хватало только, чтоб напоследок у них еще и одежду украли. Она торопится, от нетерпения суетится, она спешит праздновать мир, победу, весну, одним словом – жизнь, они идут гулять с Болеттой и Пра, втроем, если только не вернулась Рахиль, а вдруг и она вернулась, ведь снова мир, все позади. И она смеется про себя, поднимая руки к провисшим веревкам, грубым, с размахрившейся пенькой, о них легко уколоться, если не быть осторожной. Вера, наша мама, одна на чердаке, она смеется, кидает деревянные прищепки в большущий карман передника и аккуратно складывает вещь за вещью в плетеную корзину у ног. Она разгорячена, в голове пусто, и ее до краев переполняет острая неописуемая радость, которой она прежде не знала. Все с чистого листа. Пять лет тянулась война, через пару месяцев Вере исполнится двадцать, и вот сейчас, сегодня, начнется наконец жизнь, надо только покончить с этим бельем, она сперва думает оставить носки досыхать, но тут же отвергает предательскую мысль – негоже, чтоб в такой день на сушилке болталось белье, пусть даже на чердаке. Вера останавливается передохнуть, она прогибает спину, откидывает голову назад и с удовольствием втягивает запах постиранного белья, чистых платьев. Она снова хохочет. Сдувает волосы со лба. В углу под угольной шахтой сидит и курлычет сизарь. Крики, песни и музыка с улицы различимы здесь едва-едва. Вера тянется взять последнее платье, свое собственное, голубое, тоже ни разу не надетое, и в ту секунду, когда она уже сняла одну прищепку и держит платье рукой, чтобы оно не соскользнуло на пыльный пол, она слышит за спиной шаги, они медленно приближаются, и первая мысль Веры – Рахиль, это она вернулась и уже успела промчаться сквозь все подъезды в поисках подружки, но это, конечно, Болетта, у нее лопнуло терпение, и она пришла помочь, потому что у них нет времени волыниться, война кончилась, мир, и Вера уже собирается крикнуть матери «все, иду-иду, последнее платье осталось, мое, самое красивое!» или просто засмеяться, засмеяться от радости, прежде чем они, взявшись за ручки, потащат корзину вниз по долгим лестницам, но тут она понимает, что это не мать и не Рахиль, у шагов другой ритм и вес, доски скрипят, а голубь в углу вдруг перестал курлыкать. Это несмолкшие шаги войны, и не успевает Вера обернуться, как кто-то хватает ее сзади, стискивает, сухая рука зажимает ей лицо, не крикнешь. Она чувствует резкий запах немытого тела, вонь изо рта чужого мужика, язык, корябающий шею. Она догадывается укусить его за руку, зубы впиваются в серую кожу, но он не ослабляет хватки. Ей нечем дышать. Он поднимает ее, она отчаянно брыкается, слетает одна туфля, он заставляет ее опуститься на колени и нагибает вперед. Она замечает, что платье болтается криво на одной прищепке, и хватается за него, увлекая с собой в падение. Он отнимает руку от ее рта, она дышит, сейчас она может крикнуть, но все равно не кричит. Она видит его руку, задирающую юбку, только это она и видит: руки, на одной недостает пальца, она рвет ее ногтями, но он не издает ни звука. Рука без пальца – вот и весь он. Девятипалый прижимает ее лицом к полу, грубые доски дерут щеку, свет падает косо, корзина опрокинулась, голубь распушил перья. Девять пальцев обжимают ее бедра, пропахивают по коже, и он распарывает ее, расчленяет, она замкнула слух, запихнула в рот платье и жует, жует не переставая тонкую материю, солнце в окне крыши толчком откатывается в сторону, он вдавливается в нее – и грохает колокольный звон, хором бьют во все колокола города, голубь шарахается из своего угла под угольной шахтой и пишет над ними бешеные крути, крылья хлопают прямо над ней, но непоправимо поздно, ей нет еще и двадцати, и это у беспалого вырывается в конце крик.

Потом тишина. Он отпустил ее. Она может встать, но лежит. Он кладет ей на голову руку. От нее разит мочой и рвотой. Потом он убегает. Бесшумное дуновение касается щек, лица. Он проник в нее, а теперь уносит ноги, убегает длинным прямоугольным коридором чердака дома на Киркевейен. 8 мая 1945 года. Голубь устроился на окне в скате крыши. Вера, наша мама, лежит, прижавшись щекой к полу, во рту платье, кровь в горсти, луч солнца медленно переползает через нее.

(квартира)

Болетта, мать Веры, не отличалась особой набожностью, скорее наоборот, чудес на свою голову она уже навидалась, но сейчас она распахнула дверь и вышла на узенький балкончик с видом на проулочек Гёрбитцгатен насладиться этим мигом во всей его неповторимости: во всех церквах города разом ударили в колокола – на Майорстюен, Акере и Фагерборге, она слышала даже колокола Сагане и Ураниенборга, неумолчный бархатный звон, как бы вытолкнутый ввысь светом и воздухом, чтобы этот звук навсегда задавил пронзительное белесое эхо воздушных тревог. «Закрой дверь! Сквозит!» Болетта повернулась в сторону гостиной, со света почти слепая. Мрак в квартире как будто сгустился. Темная мебель походила на черные тучи, которые невозможно разогнать, потому что они пригвождены к месту тяжелым тиканьем ходиков в прихожей. Ей пришлось на секунду прикрыть глаза. «Ты что, вздумала нас простудить? Сегодня? После того, как мы не болели всю войну?» – «Мама, не надо на меня кричать».

Болетта закрыла балконную дверь и различила Пра у книжных полок. В длинной, по щиколотку, комбинации и красных вельветовых тапочках она выдергивала из рядов книги и швыряла их в камин, быстро и наставительно бормоча что-то себе под нос. Благовест оседал тихим перезвоном. Болетта осторожно подошла ближе к матери: «Что ты делаешь, а?»

Но Пра не ответила – может, не расслышала и потому ничего не ответила. Она ведь была глуха на одно ухо и довольно туга на другое. Она повредила их во время взрыва в Филипстаде в декабре 1943-го. В тот день Пра сидела в столовой и крутила тумблер приемника, который она отказалась сдать на том основании, что является подданной датской короны и не намерена слушать ничего, кроме вещания из Копенгагена. Она утверждала потом, что в динамике взрывы прогремели в многократном усилении, да еще под аккомпанемент американского джаз-банда, отчего в левом ухе расплющилась наковальня, а в правом сместилось стремечко. Хотя Болетта в глубине души не сомневалась, что при отличном слухе мать самовольно наделила себя правом слышать исключительно то, что ей угодно. Тут Болетта увидела, что книги, которые Пра выколупывает из полок и бросает в зеленый камин, – Гамсун. «Что ты делаешь?» – вскрикнула теперь Болетта и вцепилась в руку матери. «Избавляюсь от Гамсуна!» – «Но ты же его любишь!» – «Я не читаю его уже пять лет. И давно надо было очистить от него наш дом!» Она повернулась к дочери и покрутила у нее перед глазами томиком «Плодов земли». «Особенно после того, что он написал в газете». – «А что такого он написал?»

Отправив «Плоды земли» в камин, Пра достала вчерашний вечерний выпуск «Афтенпостен». Она ткнула в первую полосу газеты, чуть не прорвав ее. «Дай я прочту тебе слово в слово, что пишет этот низкий человек! Мы, его близкие сторонники, склоняем головы в час его кончины! Нет, ты можешь представить себе – писать некролог Гитлеру в такой момент? Уж не говоря о том, что он вообще не заслуживает никаких таких слов. Мы должны плясать на его могиле!»

Она кинула газету в камин и снова в мрачной злобе набросилась на книги. Длинные и редкие седые волосы развевались вокруг головы, она сыпала проклятиями, доставая каждый новый том собрания сочинений, и я дорого бы дал, чтобы увидеть это – как Пра, наша прабабушка, 8 мая 1945 года изгоняет из гостиной на Киркевейен все следы присутствия оглохшего нобелевского лауреата. Но вдруг вместо того, чтобы швырнуть «А жизнь идет», последний роман из трилогии об Августе, в общую кучу, она замерла с ним в руках, молча наклонилась к самой полке и выудила то, что пряталось за романами предателя, а именно непочатую малагу 1936 года. Старуха осторожненько подняла бутылку, на миг и думать забыв про этого Гамсуна. «И где только я ее не искала, – вздохнула она. – В баке с грязным бельем. В электрощитке. В цистерне с водой. А она преспокойненько стояла себе здесь, за спиной кособокого Августа!» Она чмокнула бутылку и вновь повернулась к полкам: «Ну, Кнут, спасибо за компанию. Теперь наши дороги разошлись».

Для верности она еще поискала за Германом Бангом и Йоханнесом В. Йенсеном, но нет, ни там, ни за полным собранием Ибсена спиртного не было. Пра заспешила на кухню. Болетта перехватила ее. «Это ты спрятала вино за книгами?» – спросила она. Пра сделала большие глаза: «Я? Тогда б я нашла его давным-давно и выпила прежде, чем Гитлер поработил Польшу! Это твоих рук дело, вот что». Болетта наклонилась к наиздоровейшему уху матери и спросила: «А больше ты ничего не прятала?»

Но этого Пра не услышала, а принялась откупоривать бутылку своими скрюченными, непослушными пальцами, и Болетта должна была держать бутылку, пока старуха крутила, и тянула, и дергала пробку, и так они пыхтели и мучились довольно долго. Но вдруг Пра отвлеклась от пробки и оторопело оглядела себя, будто до нее теперь только дошло, что ее наряд не безупречен. Она выхватила у Болетты бутылку, она оскорблена в лучших чувствах: малагу 1936 года не пьют в исподнем! «Куда там Вера запропастилась? Мне сию секунду нужно мое платье!»

Болетта резко обернулась к овальным часам в прихожей, к волшебным ходикам страхового товарищества Bien, возвышавшимся над ящичком, в который мы каждый месяц, непременно в первую субботу, опускали наш взнос за пожизненную ренту, отчего я долго считал, что время движут деньги. Болетта подошла ближе. Нет, не может быть так поздно. Это ошибка. Вера должна была спуститься давным-давно. Часы спешат, не иначе не вынесли напряжения последних дней и скакнули на несколько часов вперед в тот момент, когда из концлагеря Грини выпустили заключенных, а генерал Редисс прикрыл за собой дверь на втором этаже Скаугума, засунул дуло поглубже в рот и спустил курок. Болетта слышит, как тихо поскрипывает колесико разлапистой секундной стрелки и привычно звякают монеты в ящичке под ходиками.

 

Она быстро смотрит на свои часы. Они показывают то же время. «Пойду посмотрю, чем она там занимается». – «Сходи, дорогая. А я пока согрею стаканы». Болетта остановилась и пристально посмотрела на мать: «Ты не дотронешься до бутылки, пока мы с Верой не вернемся, правда ведь?!» Старуха улыбнулась в ответ. «Я жду не дождусь возвращения короля Хокона. Когда, ты думаешь, он приедет?» Болетта наклонилась к другому уху матери: «Ты не посмеешь пить одна! Без нас с Верой». Старуха поцеловала дочь в щеку и зябко поежилась. «Пожалуй, я даже протоплю немного. От войны стены прямо ледяные».

Болетта вздохнула, накинула на плечи шаль, торопливо пересекла квартиру и пошла вверх по крутым ступенькам.

(голубь)

Дверь на чердак открыта. Тишина. Болетта не слышит ни голосов с улицы, ни музыки из города, ни шороха ветра, вечно раскачивающего стены дома так, что при каждом порыве по нему пробегает дрожь. «Вера?» – окликает она. Никакого ответа. Она идет по коридору, мимо чуланов, она поплотнее запахивает шаль. Сквозняк гуляет, но тоже бесшумно. С балок высоко под крышей сеется светлая пыль. «Вера?!» – зовет она опять.

Чего она не отвечает? Сбежала гулять на Майорстюен, что ли. Смешно. Болетта усмехается. Чтобы Вера да сбежала! Небось опять замечталась. Сегодня мечтать даже положено. И можно все забыть, а помнить завтра лишь то, что хочется. И делать в такой день разрешено все что заблагорассудится. Болетта вздрагивает. Перед ней валяется опрокинутая детская коляска с дровами.

Она останавливается. «Вера?!» Даже голуби не курлычут. Многослойное безмолвие. Дверь в нашу сушилку еще ходит на петлях. И вот тогда Болетта все же слышит звук – ровное утробное гудение, похожее на шмеля, который летит к нам, но не появляется. Этот звук будет преследовать ее до смерти. Она отпихивает коляску, пробегает последние метры и останавливается в дверях, ловя дыхание. Так она находит свою дочь. Вера сидит на корточках рядом с бельевой корзиной. На коленях у нее выстиранное платье, она гладит его рукой, раз за разом, и тихо гудит, как если бы в груди у нее что-то замкнуло на этом гугнивом звуке. Болетта медленно подходит к Вере. Та не поднимает глаз. И не отводит взгляда от своей руки, которая разглаживает тонкую материю, все быстрее, быстрее, быстрее. «Вера, что с тобой?» Вера отворачивается и тискает, тискает голубое платье. Болетта опускается на колени перед дочкой и решительно кладет руку ей на грудь, чтоб прекратить все это. В ней поднимается раздражение, так и хочется дочку встряхнуть, да неловко злиться и ругаться в такой день. Лучше смехом. «Пра нашла за Гамсуном бутылку малаги. Но не может ее попробовать, пока не получит своего платья. Идем?» Вера медленно поворачивает к матери лицо и расплывается в улыбке. Лицо, губы перекошены, опухшая левая щека висит. Ссадина на виске ниже волос. Но хуже всего глаза. Большие, чистые, смотрящие в никуда.

Болетта чуть не вскрикивает. «Доченька, милая, что с тобой?» Вера гундосит. Она наклоняет голову набок и гудит. «Ты упала? Свалилась с лестницы? Вера, любушка, скажи что-нибудь!» Вера зажмуривается и улыбается. «Только не забудь выпустить голубя», – говорит она.

Болетта трогает ненадеванное платье, оно влажное и липкое. Смотрит на свою руку, темную от крови. «Голубя? Какого голубя?»

Но Вера, наша мама, не отвечает. Она затворяется в молчании и остается нема еще восемь месяцев и тринадцать дней. «Только не забудь выпустить голубя» были ее последними словами. Болетта задирает голову, с руки капает кровь. Солнце давно ушло из окна в крыше. Тень лежит поперек чердака, как столб черной пыли. Но на веревке прямо над ними недвижно сидит серая птица.

Болетта трясет рукой. «Господи, кровищи-то откуда столько?!» Вера утыкается в мать, которая бережно берет дочку на руки и несет по коридору и вниз по лестнице, страх делает Болетту, невеликого человека, сильной и неукротимой. Одна из них плачет, а может, обе, и Вера никак не хочет выпустить из рук окровавленное платье. Прищепки сыплются из ее передника с каждой преодоленной матерью ступенью и тянутся за ними дорожкой. Болетте не до них, потом подберет, все равно надо будет забрать с чердака бельевую корзину. И я помню того голубя, что мы однажды ночью нашли в сушилке на чердаке, окаменелого и высохшего, похожего на мумию в перьях, мы с Фредом наткнулись на него, когда Фред приволок гроб и стал тренироваться в умирании, но до того еще далеко.

(кольцо)

Пра стояла подле белого сервировочного столика и разливала строго поровну вино в три широких фужера, потому что Вера стала уже достаточно взрослой, чтобы пить малагу, и потому что все, пережившие мировую войну, заслужили самое малое по одной малаге, а темный, расплывчатый цветочный аромат тридцать шестого года напомнил Пра гавани Копенгагена, палубы, тросы, паруса, брусчатку, чудесным образом проторив верный путь в ее сумеречных воспоминаниях. Старуха постучала по столу и всплакнула от радости. Это была печальная радость. В платье или уж как случилось, но три приличествующих случаю тоста она произнесла как положено: за того, кто сгинул во льдах, за то, чтобы она не забыла его вовек, и, наконец, за мир и солнце в день победы. Да, эта радость печальна. Так и печаль не грешила радостью. Жизнь состояла не только из бальных фраков и медленных вальсов. В жизни еще приходится ждать тех, кто не вернется никогда. И она осушила фужер за эту печальную радость, наполнила его снова точно, как было, и расслышала наконец возню на кухне. Она заткнула горлышко пробкой и тут увидела, что Болетта тащит Веру, которая заснула у нее на руках, точно уморившийся маленький ребенок. И выглядела наша мать, на беглый взгляд, тоже совсем по-детски. «Вскипяти воду! – крикнула Болетта. – Неси уксус и вату!» Пра подняла фужер и тут же поставила его. «А что стряслось?» – «Она истекает кровью! И ничего не говорит».

Болетта отнесла дочь в спальню и положила на широкую кровать. Пра споро поставила на плиту самый большой котел воды и побежала за ними. Вера лежала с закрытыми глазами и с окровавленным платьем в сведенных руках. Лицо перекосило хуже прежнего. Одну щеку залила синева. Болетта примостилась на краешке кровати, не зная, куда девать неприкаянные руки. «Я нашла ее в таком виде, – прошептала она. – Но она ничего не говорит. Ни словечка!» – «Она совсем ничего не сказала?» – «Только чтоб я не забыла выпустить голубя». – «Какого голубя?» – «Там сидел на веревке. На сушилке. Что она имела в виду?» – «Чтобы ты выпустила его на волю. Голубя».

Пра устроилась с другой стороны кровати. Она бережно погладила Веру по лбу и выяснила, что он сухой и горячий. Потом положила два пальца на узкую, бледную цыплячью шейку и с трудом прощупала пульс, ровный и вялый. Изо рта Веры доносился прежний звук, глухая, темная песня, заставлявшая дрожать губы. Болетта не вытерпела. Заткнула уши. «Она вот так бормочет все время, как я ее нашла». – «Она не бормочет. Она курлычет. Спаси, Господи». Пра попробовала забрать у Веры платье, но не смогла. Пальцы побелели, три ногтя сломались. «Позвоним доктору?» – шепнула Болетта. «Докторам сегодня не до нас. У нее месячные?» – «Столько крови не бывает!» Пра быстро взглянула на дочь. «Бывает! Чего-чего, а крови в нас хоть залейся».

Они услышали, что на кухне закипела вода, и, пока Болетта ходила за котлом, Пра достала уксус, камфару, тряпки, йод и бинт. Женщины осторожно приподняли Веру, развязали на спине фартук и боязливо положили ее на место, стянули туфли и чулки, расстегнули кофту, но, когда снова попробовали вынуть из рук платье, не смогли. Им пришлось силой расцеплять палец за пальцем, и все равно они не справились. Кончилось тем, что Пра принесла ножницы и разрезала одежду: от края юбки, через кровавое платье, до горловины и вдоль обеих рук. Изредка Вера открывала глаза, то ли силясь понять, где она находится, то ли любопытствуя, что они с ней делают. Она очухивалась на миг и тут же с прежним клекотом проваливалась в свой голубой помрак. Они откинули обрезки одежд и увидели, что белье тоже в крови. Убрали и его, Вера больше не сопротивлялась. Болетта зарыдала в голос над дочерью, как она лежала теперь, голая в огромной кровати, почти прозрачная в матовом свете люстры над ними, только тянула к чему-то руки, сжимая пальцы в кулаки, точно продолжая цепляться за голубое платье, в котором ей так и не привелось пофасонить.

Потом они с нежным мылом пемзой, щеткой и губкой оттерли Веру, промокнули самым мягким полотенцем, перестелили постель, наложили на щеку масляный компресс, пристроили на груди смоченную уксусом тряпку и сделали из бинта прокладку, для верности трехслойную. Напоили теплым чайком и нарядили в китайскую ночную рубашку Пра. Вера больше не клекотала. Она тихо спала, и даже руки наконец разжались и спокойно лежали на шелке.

Тогда Пра принесла малагу и два фужера. «Отпразднуем победу дома», – сказала она. «Тоже хорошо». Они молча выпили у Вериного ложа. Они слышали праздничные крики со всех сторон, народ гулял от Майорстюен до Йессенлёккен, от Тёртберга до стадиона «Бишлет», парка Санктхансхауген и горы Блосен. Время от времени слышалась пальба в воздух и звон разлетевшихся вдребезги оконных стекол. Но Вера оставалась в сонном забытьи.

Пра разлила по второй. Болетта залпом опрокинула фужер. «Как я могла отпустить ее одну на чердак?» – промямлила она. «Что ты имеешь в виду?» – «Я должна была пойти с ней». Пра подалась вперед, и седые космы упали ей на глаза. Она медленным движением откинула волосы назад. «Но больше там никого не было? С ней?» Болетта покачала головой «С ней? Ты о чем?» – «Ты прекрасно понимаешь, о чем я». Болетта чуть не сорвалась на крик, но сдержалась и тихо ответила: «Она была одна». – «Но ведь кто-то мог побывать там до тебя». Болетта зыркнула на мать и неожиданно заявила: «Завтра мы идем к парикмахерше. Все втроем!» Пра фыркнула: «За всех не решай! Вам хочется – вы идите. Я не пойду». Болетта вздохнула. «У тебя волосы очень отросли. Конечно, если тебе нравится выглядеть как бродяжка, дело твое». Старуха начала сердиться. «Я не собираюсь по случаю мира бриться, как пугало!» – «Уж не говоря о том, что у тебя волосы лезут, как у кошки в линьке!» – «Вера сама меня причешет. К возвращению короля». В окно щелкнуло, у женщин снова перехватило сердце. Они были трусихи и паникерши. Кто-то с улицы кидал камни в их окно. Пра поставила фужер на тумбочку, подошла к окну и чуть приоткрыла его. Внизу шумели дворовые соседские мальчишки. С цветами в петлице и норвежскими флажками в руках. Ну прямо победители, красавцы, победители и кавалеры. Вызывают Веру погулять. Но Пра уже подняла руку. «Тише, Вере нездоровится. К тому же вы целитесь не в то окно. Или вы меня приглашаете?»

Мальчишки внизу захохотали и побежали под другие окна, к другим девчонкам. Кое-где между домов на той стороне улицы запалили костры и жгли на них светомаскировку, народ тащил затемняющие шторы отовсюду и кидал в огонь, черный дым вздымался к прохладным небесам, и столбы его торчали, как колья, а запах, смрад, сладковатая вонь мешались с тяжелым ароматом распускавшейся сирени. Асфальт сиял в вечернем солнце, как будто весь город был оттиснут в податливой меди. Вдоль по Киркевейен маршировал отряд юношей в спортивной форме и с ружьями на плече, они распевали песни. Откуда взялись все эти люди? Пра была удивлена. И подумала еще: война молчалива. А мир громогласен.

Она захлопнула окно и вернулась к кровати. «У меня это вторая мировая война. Дай бог, последняя», – вздохнула Пра и трижды постучала по деревянной балясине кровати. Болетта смочила тряпку у Веры на груди и осторожно подняла ночнушку посмотреть, не много ли крови натекло, но бинты были сухие и белые. «Что-то я не пойму, как она так умудрилась удариться», – прошептала Пра. «Упала, наверно», – быстро ответила Болетта. «Да, видно, ты права. Она упала». Болетта наклонилась пониже и просипела сдавленным голосом: «Ты думаешь, там был кто-то еще?» Пра долго втягивала в себя аромат из бутылки и глядела вдаль. «Да нет, кто там мог быть? Ты же говоришь, она лежала одна».

Так и разговаривали, тихо и встревоженно, по двадцатому разу перемалывая одно и то же, наша бабушка Болетта и прабабушка Пра, потягивая каждая свою малагу, и я убедил себя верить, что им никогда не удалось выветрить дух этого темного, сладкого крепленого вина, так что много лет спустя, когда я мучился кошмарами или притворялся больным и получал позволение поваляться в этой кровати, я всегда делал глубокий-преглубокий вдох, и у меня тут же шла кругом голова, воспоминание о малаге проникало мне в кровь, и мне снились хмельные сны, я обожал эти фантазии, являвшиеся мне в малаговых сновидениях. Но пока что в кровати в шелку и уксусе лежала Вера, наша мать, а за окном гремел мир. Иногда я ловлю себя на мысли: а что было бы, расскажи она обо всем, что случилось на чердаке, об изнасиловании? Тогда наша история оказалась бы другой. Или вообще не стала бы нашей историей, а потекла по другим рельсам, о которых нам не суждено было бы узнать. Наша история началась с молчания Веры, как все истории должны начинаться с молчания.

 

Болетта смочила ей губы водой. «Вера, девочка, – прошептала она, – тебя кто-то обидел?» Но Вера не отвечает, она отворачивается, и Болетта переглядывается с Пра. «Я, главное, не пойму, почему столько крови. Она никогда так не течет. Тельце-то какое маленькое!» Пра сгорбилась, обхватив обеими руками стаканчик. «Когда я узнала, что Вильхельм отправляется в Гренландию, я истекала кровью двое суток». Болетта вздохнула. «Мам, я знаю». Но старуха вдруг улыбнулась, будто ей напомнили то, о чем она на миг забыла. «Но он пришел ко мне в ночь накануне отъезда и остановил кровь. Он был чудотворец, Болетта».

Вера неспешно повернулась во сне. Они сняли компресс со щеки и увидели, что отек почти спал. Лицо выправилось. Пра бережно расчесала ей волосы деревянным гребнем. «Ты права, – сказала Болетта. – Она просто не выдержала. Слишком много всего случилось. Вот она и сорвалась». – «И малышка Рахиль, – прошептала Пра. – Вера так тоскует без нее». – «Может, она еще вернется», – быстро откликнулась Болетта. «Не вернется. Не верь в это. И не говори так. Хватит нам кого-то ждать».

А я так и не рассказал про Рахиль, потому что ее история началась гораздо раньше и уже успела закончиться: мамина любимая подружка, чернявая Рахиль, давно мертва, скинута в общую могилу в Равенсбрюке, и никто никогда не найдет и не опознает ее, она обезличена, умерщвлена мастеровитыми палачами, лощеными корректными убийцами, которые каждое утро, отправляясь в свою душегубскую контору, чмокают в щечку супругу и детишек. Малышка Рахиль из угловой квартиры со стороны улицы Юнаса Рейнса, пятнадцати лет от роду, угроза Третьему рейху. Ее забрали с родителями в октябре 1942-го, но, будучи милосердными людьми широких взглядов, конвоиры позволили ей под дождем сбегать на ту сторону двора к подружке. «Не бойся, Вера, я скоро вернусь, – сказала Рахиль. – Я вернусь, Вера!» Две девчонки, две закадычные подружки посреди войны, одна – наша мама, вторая – ее товарка, которую увозят. Что они понимают? Что знает она? Капля дождя ползет по носу Рахили, Вера смахивает ее, и обе хохочут, на секунду кажется, что это самые простые проводы. На Рахили коричневое пальто на вырост, бывшее мамино, а на руках серые варежки, которые она не успела снять. Она ведь торопится. Ее ждут родители и полицаи. Ей далеко ехать. На судне «Дунай». Они обнимаются, и Вера думает, твердя, как заклинание, про себя, что Рахиль скоро вернется, она сама так сказала, не бойся. «Береги себя, – шепчет Рахиль. – И передай привет Болетте и Пра». – «Они пошли поискать картошки», – улыбается Вера, и снова обе хохочут. Но вдруг Рахиль размыкает объятия, снимает с правой руки варежку, скручивает со среднего пальца кольцо и протягивает его Вере. «На, поноси, пока я не вернусь». – «Можно?» Но Рахиль уже передумала, столь же порывисто. «Нет! Оно твое!» – «Я не хочу!» – рывком отстраняется Вера. «Давай бери!» – «Нет! – говорит Вера твердо и почти сердито. – Я не хочу его брать!» Рахиль хватает ее руку и надевает кольцо на палец: «Но ты же можешь похранить его, пока меня нет!» Она целует Веру в щеку и убегает, ей некогда, дорога дальняя, еще опоздает. А Вера остается стоять на кухне, ей хочется, чтоб лучше Рахиль не отдавала ей своего кольца. Она слышит быстрые шаги вниз по лестнице, коричневые детские ботинки стучат по ступеням, Рахиль не вернется. Я помню слова матери, она повторяла их часто: Я все еще слышу, как эти шаги уходят из моей жизни. Я взял эти слова себе. И иногда играю с мыслью, что Рахиль стоит на полях нашей истории или обретается в глубине тогдашнего Вериного обета молчания и следит за нами оттуда с грустью и смирением.

Пра заткнула бутылку пробкой и сказала: «Значит, по-твоему, я выгляжу как бродяжка, да?» Болетта завернула испорченную одежду в бумагу, увязала и сунула в самый низ шкафа. «Я просто сказала, что мы можем пойти постричься все втроем», – вздохнула она. «Нет, ты сказала, что я выгляжу как бродяжка!» – «Мы с Верой сами сходим. Если ты не хочешь». – «Идите, идите. Расфуфыривайтесь для мирной жизни».

Близилась ночь, а Пра еще не успела одеться. Она сидела на кровати в своей линялой комбинации и красных туфлях, и хотел бы я знать наверняка, о чем она думала. Что новое несчастье настигло их? Болетта встала у нее за спиной и обеими руками подняла длинные седые волосы. «Ты выглядишь не как бродяжка, а как ведьма». Старуха хмыкнула. «К утру Вера наверняка оклемается. Может, ей захочется прогуляться с ведьмой?»

И на том они постарались успокоить себя: что у Веры в этот необычный день, 8 мая 1945 года, пришли крови такой необычной, обильной силы, что там наверху, на чердаке в сушилке, они сшибли ее с ног. «Все-таки я позвоню доктору», – шепнула Болетта. «Не до тебя ему сегодня», – повторила Пра так же тихо. И трижды перекрестилась, быстро. Болетта опустила волосы на сгорбленную спину и заглянула матери в лицо. «Что это ты сделала?» – «А что я сделала?» – «Что это значит?» – «Ты отлично знаешь, что это значит. Не притворяйся. А я устала», – сказала Пра раздраженно и собралась встать. Но Болетта удержала ее: «Ты крестилась. Я видела». Пра отдернула руку. «Перекрестилась, и что? Старая ведьма осеняет себя крестом! Это так важно?» – «Я считала, ты порвала с Богом и больше к нему не обращаешься. Разве нет?» Старуха снова перекрестилась. «Бесед мы с ним давно не ведем. Но изредка я нет-нет да и подам ему знак. Чтоб он не чувствовал себя одиноко. Все, я устала!» Пра ушла в гостиную и легла там, а Болетта прикорнула подле Веры, обняв ее, как они часто засыпали в минувшие пять лет, иной раз и все втроем, вернувшись из подвала после воздушных налетов и взрывов. Тогда Пра, бывало, читала им вслух, пока они валялись так в ожидании ночи, сна и мирной жизни, письма Вильхельма, и Вера начинала плакать, когда Пра доходила до конца, до последней прекрасной фразы, которую Вильхельм, отец Болетты, написал, прежде чем сгинуть среди льдов и снегов. Болетта долго лежала без сна. Она думала о матери, которая осенила себя крестом, – сочла, что сегодня ей нужно пообщаться с Богом языком жестов. Болетту била дрожь так сильно, что она, чтоб не разбудить Веру, отняла свои руки. Напугала ли ее скоропостижная набожность Пра так же, как подаренное Рахилью кольцо лишило покоя Веру? О, разве упомнишь все благие намерения, обернувшиеся несчастьями, все поступки, приведшие к прямо противоположному результату: утешение, отозвавшееся болью, награду тяжелее, чем наказание, молитву, прозвучавшую как проклятие? На улице по-прежнему звенели смех и голоса. Вот она, мирная жизнь. Тербовен скинул труп Редисса в бункер Скаугума и велел охраннику поджечь бикфордов шнур от огромной бочки с взрывчаткой. Ходят легенды, что в последнюю секунду Тербовен пожалел об этом: не о содеянном, а о методе исполнения, и попробовал затоптать огонек пламени, бегущий по шнуру на каменном полу. Да не сумел – слишком был пьян, и никто не обратил внимания на чудовищный взрыв, от которого в окрестных лесах разом вспорхнули с веток все птицы. Война окончилась. В первый раз Болетте было страшно по-настоящему.