Горечь сердца (сборник)

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава четвёртая

1914 г.

Вымощенные камнем тротуары на Сумской были забиты гуляющими. Толпа двигалась мимо модного магазина купца Аладьева, мимо железной решётки университетского сада, плавно обтекала угловое четырёхэтажное здание Русско-Азиатского банка с его высокими полукруглыми окнами, отделанными коричневым камнем.

Хорошо на улицах. У всех гуляющих приподнятое настроение, оживление на лицах. Все нарядные. Женщины в светлых платьях, с букетами цветов в руках. Офицеры в новеньких мундирах. Возле тумб с объявлениями образовывались водовороты. Толкаясь, читали горожане царский манифест.

Высочайший манифест о вступлении России в войну.20 июля 1914

Божиею милостию Мы, НИКОЛАЙ ВТОРЫЕ, Император и Самодержец Всероссийский, царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая,

Объявляем всем верным Нашим подданным.

Следуя историческим своим заветам, Россия, единая по вере и крови с славянскими народами, никогда не взирала на их судьбу безучастно. С полным единодушием и особою силою пробудились братские чувства русского народа к славянам в последние дни, когда Австро-Венгрия предъявила Сербии заведомо неприемлемые для державного государства требования.

Презрев уступчивый и миролюбивый ответ Сербского правительства, отвергнув доброжелательное посредничество России, Австрия поспешно перешла в вооружённое нападение, открыв бомбардировку беззащитного Белграда.

Вынужденные в силу создавшихся условий принять необходимые меры предосторожности, Мы повелели привести армию и флот на военное положение, но, дорожа кровью и достоянием Наших подданных, прилагали все усилия к мирному исходу начавшихся переговоров.

Среди дружественных сношений союзная Австрии Германия, вопреки нашим надеждам на вековое доброе соседство и не внемля заверению Нашему, что принятые меры отнюдь не имеют враждебных ей целей, стала домогаться немедленной их отмены и, встретив отказ в этом требовании, внезапно объявила России войну.

Ныне предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную Нам страну, но оградить честь, достоинство, целость России и положение её среди Великих Держав. Мы неколебимо верим, что на защиту Русской Земли дружно и самоотверженно встанут все верные Наши подданные.

В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится ещё теснее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшись как один человек, дерзкий натиск врага.

С глубокою верою в правоту Нашего дела и смиренным упованием на Всемогущий Промысел Мы молитвенно призываем на Святую Русь и доблестные войска Наши Божие благословение.

Дан в Санкт-Петербурге, в двадцатый день июля, в лето от рождества Христова тысяча девятьсот четырнадцатое. Царствования же Нашего в двадцатое.

На подлинном Собственною Его Императорского Величества рукою подписано.

«НИКОЛАЙ»

…Прочитав манифест, отходили, улыбаясь. Только вот недавно вся мыслящая Россия считала себя либеральной, все были недовольны правительством, все хотели перемен, все жаждали революции. Не вполне, мне думается, сознавая глубинный смысл этого понятия.

А ныне все – патриоты. Общественные симпатии вновь на стороне власти. «Единение Царя с народом». «Любовь к Родине и преданность Престолу». «За Веру, Царя и Отечество». Эта новая яркая любовь к своему народу, патриотическая эйфория родилась от возмущения Германией, от ненависти к ней.

Так что настроение у всех героическое, неустрашимое. Никто не знает, что будет впереди, но все радуются как дети.

На полях Польши, Галиции, Восточной Пруссии погибнет кадровая армия России. Потерянные жизни, искалеченные судьбы, вдовы, сироты, калеки – это потом. А сейчас снуют в толпе мальчишки-разносчики, выкрикивают громкими голосами названия крупнейших газет – «Харьковские губернские ведомости», «Южный край», – бросают в толпу дерзкие заголовки статей: «Почему Россия не может не победить Германию», «Славяне, объединяйтесь – исторический час пробил».

В те дни никто не предвидел размеров грядущей войны, тем более её продолжительности. Война представлялась кратковременной и победоносной. Никто не предчувствовал, что война изменит соотношение сил в мире, окажется роковой для трёх империй Европы, перевернет жизнь русской деревни – привычную, оцепенелую, обветшалую, – взломает её архаичность и столкнёт Россию во мрак Гражданской войны.

Никто не хотел прежнего уклада жизни, но никто и не представлял себе, каким может быть новый мир. Война взорвала общество, и оно разлетелось, распалось на осколки, чтобы затем собраться в новом виде, в ином узоре, словно стёклышки калейдоскопа.

Глава пятая

Всеобщая мобилизация коснулась и Копелева дома. Пиня получил повестку. В пятницу в доме у Копеля собралось небольшое общество. Пришёл брат Пини Яша с женой Ентой и Лев Киршнер – учитель математики, полный солидный господин с круглым мягким лицом и шапкой чёрных курчавых волос. Как человек образованный он, естественно, причислял себя к либералам.

Толстая Фейга, одетая в чистое платье, медленно, с ленцой проносила в столовую блюда. Иосик стоял у дверей, прислонившись щекой к косяку. Его лицо светилось сосредоточенным вниманием. Он боялся пропустить хоть слово из разговоров за столом. Неравнодушие, увлечённость мальчика льстили присутствующим. Его не гнали.

Лев Киршнер выглядел чрезвычайно возбуждённым и нетерпеливым. Он принёс с собой газету с выступлением депутата Нафтали Фридмана на экстренном заседании Государственной Думы. Газета, свёрнутая в трубочку, лежала у него под рукой, оставленная «на десерт». К концу трапезы Киршнер решил, что время настало. Он расстегнул нижние пуговицы жилета. Так как-то свободней. Сделал глоток из бокала с красным вином. Голос должен звучать торжественно и ровно. Встряхнув, развернул газетный лист с огромными пугающими заголовками. Начал читать:

– «…мы, русские евреи, как один человек станем под русскими знамёнами и положим все свои силы на отражение врага. Еврейский народ исполнит свой долг до конца»[14].

Опустив голову, Пиня рассеянно водил пальцем по скатерти. Ему было неловко. Слишком бравурный тон статьи, красивые, бесплодные фразы угнетали. Вполне ясно, что значит выполнить долг до конца Что ж, надо значит надо. Пиня готов к исполнению воинской повинности. Правда, героических чувств не возникало. Более того, наваливалось уныние. Тягостное. Мучительное.

Разгорячённый вином и статьёй, гость разглагольствовал, помахивая сигарой, зажатой между толстыми пальцами, говорил отрывисто, настолько воодушевлённый, настолько полный отважных мыслей, что, не успевая окончить фразу, обрывал её и спешил выложить слушателям свою следующую идею.

– В жизненных интересах России оказывать Франции активную помощь… Мы, подданные Российской империи, должны пожертвовать семейным уютом…

От сигары вверх плыл лёгкий дымок. Низко опущенный над столом оранжевый абажур оставлял углы комнаты в полутьме. В такт движениям руки говорившего колыхался его пухлый сытый живот, обтянутый блестящим жилетом.

Лицо Копеля было непроницаемо. Лишь время от времени он поправлял, оглаживал благородную бороду. Шевелил бровями. Голда словно аршин проглотила. Спина прямая. Пухлые руки сцеплены на пышной груди. Грубо напудренные брыли разлеглись на воротничке. Яша беспокойно ёрзал на стуле, не вполне понимая, какое выражение следует придать своему подвижному лицу. Тайбель, как всегда, была красива и равнодушна.

Громкий голос Киршнера мешал Пине думать, мешал росту каких-то новых важных, жизненно необходимых мыслей. Пиня поднял голову. Сузив близорукие глаза, несколько секунд неприязненно смотрел на говорившего, и вдруг оборвал его неожиданно зло:

– Особенно вдохновенно и смело можно проповедовать, когда знаешь, что сам мобилизации не подлежишь. Самому-то фронт не грозит.

Киршнер на мгновение запнулся, недовольный тем, что его прервали, затем бросил уверенную фразу, словно этой фразой мог объяснить, почему он не поедет на фронт:

– Длительный конфликт невозможен.

В начале войны эта мысль казалась верной большинству.

– Как знать, как знать, – пробормотал себе под нос осторожный Копель.

– Была сегодня у дантиста, – вмешалась в разговор Тайбель, – так у него в приёмной на стене объявление: «Просим щипать корпию для раненых». А на столе разложен холст. Представляете, как мило? – и добавила, видимо, ожидая восхищения:

– Следующий раз со своим холстом пойду.

В восхищение от слов Тайбель пришёл лишь Киршнер:

– Вот. Вот! – вскричал он. – Всеми владеет необыкновенное воодушевление.

Тайбель взглянула на мужа. Почему он не восхищён, почему так грустно вопросителен, странен его взгляд? Он что-то иное хотел от неё услышать? Но что? Она не понимает.

Толстая кухарка лениво пронесла поднос с пирогом, беззлобно подтолкнув мягким плечом Носика: не мешай, мол. Но мальчик, прислонившись к дверному косяку, продолжал жадно ловить слова.

…Через несколько дней Тайбель пошла проводить Пиню на призывной пункт. Вышли из дома. Пиня невысокий, даже словно немного сгорбленный, молчащий в задумчивости. В руке маленький, почти игрушечный чемоданчик.

Копель и Голда остались стоять на крыльце, и такое недовольство Пиней было написано на их лицах, словно он виновен в том, что уходит, словно он всё это нарочно, в пику им придумал. Бездельник.

Тайбель в красивом платье приятного жемчужно-серого цвета, в новой шляпке с мягко качающимся пером шла вдоль улицы и всё клонила голову влево, стараясь в зеркальных витринах под полосатыми маркизами рассмотреть своё отражение, плавную походку, почти аристократические манеры. И то прядь волос поправит, то кружево разгладит. Роль верной подруги воина была нова и нравилась ей. Может, записаться на курсы сестёр милосердия? А что, белый платок с красным крестом ей явно пойдёт. Оттенит её смуглый цвет лица и большие прекрасные глаза. Да нет, кажется, не получится, не примут на курсы. Иудейское вероисповедание не подойдёт.

 

Иосик, чуть отстав, шёл сзади, пришлёпывая своими спадающими с ног туфлями. Пиня постоянно на него нервно оглядывался. Тайбель морщилась.

С узкой боковой улицы они свернули на Сумскую и буквально остолбенели.

Просторная улица по всей своей ширине была заставлена, запружена подводами. На подводах сидели бабы с малыми детьми. Между подводами неприкаянно бродили бородатые мужики в лаптях, с серыми котомками за спиной. Шум, гам, пьяные песни, визг гармоней, отборная матерщина и рвущие сердце слёзные бабьи причитания: «На кого же ты нас покидаешь?! Родненький ты наш! Кормилец ты наш!»

Тайбель овладело предчувствие беды. Темноглазое лицо потеряло своё всегдашнее коровье спокойствие, облагораживаясь потрясением и страхом. Как глупа она была ещё несколько минут назад, какие мысли пустые лезли в голову! При чём тут платье, манеры, походка? Разлука?.. Разлука! А-а-а! Ведь их ждёт разлука! Какой смерч их закрутил? Куда он их выбросит?

Толстый городовой равнодушно зевал, выворачивая рот. В кинематографе «Ампир» на углу улицы шла картина «Налетели злые коршуны». Это о ком? На нас налетели? Что же, как же…

И Тайбель отчётливо, остро почувствовала, что её жизнь такой, какой она была сейчас, в жарком августе 1914 года, уже больше никогда не вернётся. Никогда. Из глаз женщины потекли слёзы. Буквально задыхаясь, она вцепилась в руку Пини. Куда ты, куда? Вернёшься? Вернёшься?! Испуганные глаза молили. Она едва сдерживалась, чтоб не заголосить в голос, как все эти женщины, не зарыдать взахлёб, оплакивая свою судьбу, судьбу мужа, судьбу страны.

В поход
 
Прощай, жена. Не так, бывало,
Твои глаза я целовал,
Когда клонилась ты устало
И первый сон нас разлучал.
А здесь… Да ты ль, голубка, полно,
Стоишь у поезда – бледна,
И безнадёжна, и безмолвна,
Близка… И так отчуждена…
Мы – те же, любим, как любили.
Так чьей же силой решено,
Чтоб мы друг друга схоронили?
Ну, с Богом… Грозно и темно
Глядит мой путь… За ним забвенье.
Не будет жизни там былой!..
Борясь со страхом в озлобленье,
Припав к брустверу головой,
Я тупо ждать приказа буду…
Мне ласк твоих не вспомнить там…
Прощай, живи и… верь, как чуду,
Что может быть свиданье нам.
А там, вдали – в чужой траншее —,
Не те же ль слёзы и мечты?
Так для чего ж мы клоним шеи
И гибнем тупо, как скоты?
– Готово. Едем![15]
 

Глава шестая

 
Эй, ребяты, не сиди,
На штыки время идти!
 
Федорченко С. 3. «Народ на войне»

Поначалу Фёдор даже обрадовался призыву. Влекло любопытство. А что, и город увидит, и земли иные. Не всё же в деревне торчать, быкам хвосты вязать. Как то не думалось ему, что придётся убивать, а возможно, и самому быть убитым. Повторял, как заведённый, за всеми:

– Пора немца бить. За Веру, Царя и Отечество.

Молодой задор, ухарство так и рвались наружу. Мысли о войне, о фронте дурманили, как вино. В новых яловых сапогах и рубашке навыпуск прохаживался по селу, девок смущал.

Отвозить сына в город собрался Антип. Васса тоже просилась, но Антип отрезал сурово:

– Не на ярмарку едем.

Ульяна стояла на крыльце. Печально, по-бабьи подперев ладонью лицо, концом платка вытирала катившиеся по щекам крупные слёзы. Не голосила, не охала. В глазах были боль и покорность судьбе.

Антип подогнал телегу, положил в неё мешок с вещами. Фёдор поспешно обнял мать, перецеловал сестёр и весь в каком-то приподнято-радостном нетерпении сел на край телеги. Ульяна шла рядом и, держась за телегу, рассматривала сына упорным взглядом. Оглянувшись на жену, Антип неприязненно бросил Фёдору:

– И чего ты, долдон, торопишься-то?

– Боюсь, война кончится, и пороху не нюхну. Не плачьте, маманя, к севу вернусь.

Антип головой покачал, – мол, дурак ты, дурак. Щёлкнул кнутом. Крепкий мерин пошёл рысью. Отчётливо слышались удары копыт о землю. Ульяна отстала. Закоченела столбом посреди дороги, вслед хвосту дорожной пыли.

…В гимнастёрке и шароварах защитного цвета, в фуражке с кожаным лакированным козырьком Фёдор казался себе бывалым воякой. Усов вот не хватало, – лихих, закрученных кверху. И Фёдор всё поглаживал указательным пальцем верхнюю губу, словно усы поправлял.

Перед выстроенными новобранцами выступил высокий бодрый старик с седой бородой, генерал от инфантерии С… Кидал пафосные слова:

– Отечество в опасности. Настал час для каждого из нас доказать свою готовность принести в жертву Родине самое дорогое – жизнь. За Веру, Царя и Отечество!

Бодрым шагом, отбивая пятки о брусчатку мостовой, прошли от казарм к вокзалу. На перроне огромная толпа. Отслужили молебен. Восторженные, экзальтированные женщины засыпали солдатиков цветами, задарили шоколадом, благословляли. Крестики на шею вешали, образки с надписью «Спаси и сохрани».

Расторопно грузились в вагоны. С возгласами: «Эй, взяли, разом взяли!» вкатывали в вагоны тяжёлые фуры.

Бросив вперёд свой вещевой мешок, полез и Фёдор в вагон. На полу теплушки, свесив за порог ноги, сидел невысокий худой солдат с мягким крестьянским лицом, рыжеватой бородой и крепкими корявыми руками. Увидев Фёдора, подвинулся, ногой мотнул.

– Залезай, милок, – сказал глухим неспешным голосом.

Отъехали под громкие крики «Ура» и радостные взмахи белых платочков. Постукивали колёса, вагон дрожал, плавно качался на сторону, подпрыгивал на стыках рельс. В небо взметались клубы дыма. В открытые двери вагона несло паровозную сажу. В теплушке сорок человек. Всё больше «запасники»– широкие кряжистые бородачи. Тяжёлый дух казармы – дым цигарок, запах немытого тела, яловых сапог. Взрывы хохота. Звон балалайки. Визг гармони. Песни, разговоры. И всё только о фронте.

– Всеми силами постараемся, живота своего не пожалеем.

– Пусть знает немчура, что такое русские, нашего Царя-батюшки воины.

– Расшибём!

– Одолеем!

– Держись теперь, супостат!

Мимо летели леса, перемежающиеся с лугами, печальные осенние пустые поля. Города и городишки. На станциях находили самогон. Возвращались в вагон вдрызг пьяные, развинченные.

Чем дальше состав шёл на запад, тем задумчивей становился Фёдор. Всё будило тревожные мысли. Порой ночами он совсем не спал. Слушал тишину, смотрел, словно в первый раз, на заглядывающие в вагон мерцающие звёзды. На станциях слушал рассказы раненых:

– Наша батарея раз стрельнёт и замолчит. А он всё шрапнелью кроет.

– Загнали в яму, стреляй, говорят, тута неприятель. А какой он мне неприятель – он что, у меня жену отбил?

– Николай с Вильгельмом поругались, а мы виноваты стали.

Война оборачивалась своей страшной стороной – жестокостью и несправедливостью. Под стук колёс обрывался прежний период жизни.

Выгрузились на станции. Белые мазанки с соломенными крышами. Высокие прямые тополя. Огромные массивы сосен. Над пологими осенними ржаво-бурыми холмами вился туман. Разгуливал ветер, крутил листья.

Первый переход был утомителен чрезвычайно. Шли и шли по бесконечным дорогам Галиции. Усталые, озябшие, порой голодные, без куска хлеба, шли всё дальше на запад. Лил мелкий противный холодный дождь. Ноги по щиколотку увязали в липкой грязи. Шли безостановочно, делая по сорок вёрст в день. Надрываясь, тащили на себе выкладку. По сторонам дороги валялись трупы замученных лошадей, обломки повозок. А навстречу брели беженцы – растерянные, усталые, грязные, скорбные. Тянули повозки с жалким барахлом.

В шестом часу вечера перешли границу. Мелькнул перед глазами пёстрый пограничный столб с двуглавым русским орлом. Все сняли шапки и перекрестились.

В районе развёртывания, смертельно измученные, рыли тугую холодную землю. Отводили усталую душу ежеминутно поминая мать. Чуть прислонясь к стене окопа, тут же, сидя, впадали в беспокойную дрёму.

Начались беспросветно тяжёлые дни нудного окопного сидения. В окопах было мерзко. Тесная мокрая дыра. Ноги мёрзли в сырой соломе. Порой дождь заливал окоп почти по пояс. Воду вычерпывали котелками.

В принципе человек всегда одинок. Внутри него недоступные, да и ненужные другим мысли, чувства, эмоции, страдания, боль. «Своя рубашка ближе к телу», – подводит черту под этой мыслью народная мудрость. И всё же такого мужского братства, такой искренней привязанности, какая бывает на войне, в обычной жизни и не встретишь. Война, опасность, смерть рождали сердечное сочувствие другому. Воевать и быть одному – невозможно.

Фёдор сдружился – не сдружился, а как то прилепился сердцем к Ивану Морозову, тому рыжебородому мужичку, что болтал ногой в день погрузки. Был Иван годами постарше Фёдора. Оставил в деревне жену с тремя ребятишками. Была в этом солдате исконно русская устойчивость, неторопливость, уверенность, многострадальность и безропотность. Никогда не затевал ссор, никогда ни над кем не смеялся.

Всю ночь накануне первого боя Фёдор не спал, думал. И мысли были все странные непривычные, мучительные. От них распирало голову, и она горела, как в жару. То ему вспоминались домашние – строгий лик отца, упорный взгляд матери, горделивая Васса, смешливая Донька. Успокоительно мелькало: «Хорошо, что не женился, семью не завёл. Вот теперь бы и осиротели».

От слова «осиротели», сразу протягивалась другая мысль, страшная. И всё ему мнилось, что обязательно в голову стрельнут. И всё представлялось, как пуля бьёт ему в лицо, медленно-медленно вбивает внутрь нос, крушит ударом кость, и он слышит этот скрежет ломаемой кости, захлёбывается кровью и болью.

Покрываясь потом, Фёдор нервно трогал нос трясущимися от ужаса руками, боясь нащупать вместо него рваную дыру с торчащими в стороны осколками. Мучительно вздрагивал, отгоняя кошмар, сильнее сжимал руками винтовку, прижимался спиной к стенке окопа. На доски над головой назойливо капал дождь. Огромные вши лениво ползали по телу, вызывая нестерпимый зуд.

«Умру и ничего ведь больше не увижу. Куда убежать? Где спрятаться?»

В атаку пошли перед рассветом – сумрачным, слякотным.

– Роты, вперёд!

– Цепи, вперёд, бегом.

«Надо из окопа вылезать. А нету сил. Ноги обмякли. И окоп этот холодный, тысячу раз проклятый, вдруг роднее мамкиной избы показался. Лечь бы на дно. Пусть холод, пусть вода, пусть жидкая грязь. Не хочу дырку в башке. Зачем я здесь? Что мне здесь нужно? Ничего не нужно. Ничего! Крикну, что ничего мне не нужно! Можно я домой побегу? Домо-о-й!»

Офицер орёт. Что орёт, Фёдор не понимает. Видит лишь, как рот офицера разевается, на сторону кривится. У Фёдора лишь одна мысль в голове – домой. И слово крепкое матерное пустить охота, да не может, голоса нет, пропал. Зубы дробь стали выбивать.

«Пусть по зубам тычет. Пусть хоть все зубы повыбьет. Не пойду».

Офицер в воздух выстрелил. А Фёдор всё ниже спускается, голову в подбрустверную нишу вжимает, крестится. Винтовку к себе прижал, а сам вроде как меньше делается, съёживается. И такой дух тяжёлый по окопу потянуло. Это ж кто не сдюжил да штаны обмарал?

Офицер пистолет на Фёдора направил. Кричит: «Убью гадину!» Заверещал тут Фёдор, как недорезанный кабанчик – «А-а-а», – и из окопа полез, соскользнул, вновь полез. Согнувшись, по полю побежал, оглашая его дико-хриплым рёвом, а может, и «Ура!» кричал, не помнит. Ошалевшее сердце скакало. Никак не образовывалось в нём солдатское исступление.

Австрийцы встретили убийственным огнём. Снаряды летели над головой с оглушительным рёвом. Рвались шрапнели. Щёлкали пули. Влажные чёрные комья вздыбленной взрывами земли били по спине. Воронки, потоки свинца, рёв, визг, стоны, хрипы. Ноги скользили по грязи. Исковерканные обломки человеческих тел, смешанные с землёй, страшными брызгами разлетались в стороны. В воздухе бесновались, сплетаясь в тошнотворный клубок, запахи сырой земли, серы, крови, испражнений, животного страха. «Спаси, Господи, люди Твоя».

 

Фёдор пробежал безбрежное поле, прыгнул наконец в траншею, побежал, стукаясь плечами о мокрые стены. Перед ним австрияк в голубой шинели – бросил оружие, поднимает руки. Фёдор хватил его со всей силой прикладом по лбу и замер, застыл. Вся горячка прошла. Страх испарился. А ненависти вроде и не было. Смотрел, как медленно австриец раскрывает до невозможности белые глаза, как дрожат его грязные руки, пытаясь дотянуться до лба. Не дотянулся. Раскинул руки, упал на спину, лениво плеснулась грязь из лужи на дне окопа, залила лицо.

Фёдор опустился на колени, его стошнило. Плыл над окопом артиллерийский дым. Таяли шрапнельные облака. Розовые, нежные.

– Федька, – раздался рядом голос Ивана, – жив, паршивец. Глянь, каку консерву нашёл. Пойдём попробуем.

Фёдор с трудом отвёл взгляд от страшных фарфоровых закатившихся глаз убитого, взглянул на грязное, измученное, но почти по-детски радостное лицо Ивана – остался жив после такой атаки – на белую консервную австрийскую банку в его руках, и тут его стошнило во второй раз.

– Убиваешься, – понимающе сказал Иван. – Так война же. Или ты его, или он тебя. Лучше ты. Жить-то охота. Можа, завтра и мы упокойниками будем. Не журись. Смерть, она поблизу ходит. Кажий день без покаяния на тот свет отправиться можем.

После боя наступила неправдоподобно тихая лунная ночь.

Во фронтовых сводках отмечалось, что 26 октября 1914 года геройские русские солдаты Юго-Западного фронта остановили наступление немцев и австро-венгров на Ивангород (Демблин).

После той, первой атаки Фёдор стал не то что храбрее, а как-то словно равнодушнее, терпеливее к опасности, словно она ему до чёртиков надоела, и просто гнал от себя эту прежде невыносимую мысль о смерти, превозмогая своё паническое настроение, преодолевая инстинкт самосохранения. Постепенно он освоился с войной, как с обычным делом. Война превратилась в серые будни.

К концу 1914 года противники на всех фронтах засели друг против друга в траншеях, опутались колючей проволокой, неспособные к движению вперёд.

14Сайт Александра Шульмана «Евреи на Великой войне. На Русском фронте».
15Войтоловский Л. Н. «Всходил кровавый Марс: по следам войны», с. 72. RuLit.