В ритме ненависти

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– И потом, с чего ты это взял? – спросил он Сергея, – у них только один общий признак, вернее два: они одного пола, и они не были изнасилованы. Всё! Понимаешь, Серёжа, всё! И не изобретай, пожалуйста. Первую жертву преступник где-то держал вначале, долго издевался, методично избивал. Потом отрезал грудь, задушил чем-то вроде солдатского ремня и отвёз на свалку. А на вторую, как было установлено, напали сзади, оглушили тяжёлым предметом, порезали лицо, и убили, ударом ножа в сердце. На всё-про всё потребовалось минут десять, не больше. Да и вечером, в многоквартирном подъезде, долго-то возиться не станешь. Васильев посмотрел на Сергея в упор:

– Это же выводы твоей группы, Воронцов…– придавать дополнительный вес своим словам, концентрироваться на главном и заставить умолкнуть все остальные голоса, ни разу не повысив голоса, шеф мог одним своим взглядом тяжёлых, со свинцовым отливом глаз. Но в этот раз Сергей остался при своём мнении. Чёрт его знает почему. Ведь совершенно очевидно, что шеф прав. «Но только на первый взгляд» – опять мелькнуло в голове.

– Собирай, всё, что есть по этим делам и к двум часам ко мне. После этого он снял телефонную трубку, давая понять, что сказал всё, что считал нужным, а любые комментарии считает излишними. Сейчас Воронцов стоял у окна и думал о том, что, ничего существенного по этим делам у них как раз и нет. И собирать, в общем-то, нечего. Ведь нельзя же, в самом деле, считать чем-то весомым стопку заключений, протоколы допросов и свидетельских показаний да примерный, очень сырой круг подозреваемых. Из которого, кстати, уже пришлось исключить двух старшеклассников, одного экс-жениха и жалкого онаниста Пестрыкина. У всех стопроцентное алиби.

Раздался звонок внутреннего телефона. Сергей медленно развернулся и прошёл к своему столу. Когда он положил трубку, то внимательно, будто вспоминая что-то недавнее и ускользающее, посмотрел на Беликова:

– Юра, ты о чём-то спрашивал меня?

– Да, какое-то время назад, – усмехнулся тот, – Я просто предположил, что работаете вы сейчас над реальным кандидатом в глухари, я прав? Беликов не нравился Воронцову и, похоже, догадывался об этом. Сергей молча глянул на узкое, востроносое лицо Беликова, на его близко посаженные, колючие водянистого оттенка глазки, и, подавив поднимающееся раздражение, сухо ответил:

– Да, оба дела, которые сейчас в моей разработке, непростые. Убийства с особой жестокостью… На этой школьнице, Кире, более десяти колото-резаных, ей, ещё живой… эта нелюдь выколола глаза,… в правую глазницу, нож вошёл на двенадцать сантиметров. Сергей замолчал и отвернулся к окну.

– У меня старшая дочь – её ровесница, – он помолчал и достал из ящика стола папку, – И при этом, нет ни одного свидетеля, ни единого отпечатка, вообще никаких следов… Но я всё равно не стану записывать эти преступления в глухари, Юра… И никому не позволю… Криминалист Беликов попытался что-то сказать, Воронцов, не слушая кивнул, открыл материалы дела и погрузился в их изучение.

11 мая Стена Facebook

АЛЬГИЗ

Привет, из Небытия!

Вчера не стало маленькой, но от этого не менее отвратной гадины. Столь же юной, сколь и распущенной. Шестнадцатилетняя сучка с хорошеньким личиком и насквозь прогнившим нутром более не представляет опасности для рода человеческого. А самое главное для себя. Есть надежда, что ей всё же удалось спасти не без некоторой, разумеется, помощи, хоть какую-то часть своей бессмертной души. Сатана не дремлет, он давно среди нас… Он уже поднимается по лестнице Якова, совращая или уничтожая встречающихся ему на пути ангелов. Помните же об этом, человеки! Если даже такое небесное создание, как Ангелина не смогла устоять против прелести Люцифера и поддалась на его уловки и обольщения, то даже страшно представить, во что превратилось бы в будущем, это испорченное дитя, которое будучи школьницей, уже обладало всеми задатками и опытом портовой шлюхи. Только задумайтесь, сколько раздора, греха, нечистот и разочарований ежедневно несла бы в наш хрупкий и слабый мир это исчадие ада, если бы мы были настолько безрассудны и легкомысленны, что позволили бы ему продолжать жить. Пришлось положить этому конец. Да, кому-то приходится выполнять грязную работу, но когда понимаешь, что это миссия, благодаря которой наш город становится чище, жить значительно легче. Дурную траву, с поля вон!

Засим, разрешите откланяться, работы ещё очень много…

6.

Моня опять проснулся около трёх часов ночи в холодном поту. Снова этот ужасный сон, снова навязчивый и липкий кошмар. Ему снилась Ангелина. Любовь всей его жизни, его счастье, его мука, его наваждение. В его сне Ангелина всегда умирала. Страшно и тягостно, или неожиданно и мгновенно, но каждый раз этот проклятый сон заканчивался смертью. И каждый раз Моня умирал вместе с ней, заново страдая и испытывая после пробуждения отравляющую всё живое в нём горечь, которая не отпускала потом ещё долгое время, оставляя после себя глухую ненависть, боль и зловоние.

Он страдал за неё, Ангелину, за себя, за их разрушенную и поруганную любовь, за поломанную судьбу, за украденное счастье, за то, что жил он какой-то придуманной, явно не своей жизнью, к которой лично он, Моня, не имел и не хотел иметь никакого отношения.

Моня сел в кровати и снял мокрую майку. Очень хотелось умыться, а ещё лучше принять душ, но мать спит чутко, кроме того её наверняка могут напугать водные процедуры, принимаемые её сыном в три часа ночи.

Моня выпил воды и открыл настежь окно в своей комнате. Свежий, с каплями дождевой пыли ветер, как будто только этого и ждал и на ходу разминаясь, нахально и весело ворвался в комнату. Молодой человек, несколько раз глубоко вдохнул и больше чем наполовину прикрыл окно. Затем он с внутренней стороны установил за рамой стопку толстых учебников, не позволяющих створке окна распахнуться полностью, и после этого вернулся в кровать.

В эту ночь сон был особенно страшен и невыносим. Они вдвоём в каком-то совершенно чужом, мрачном городе. Ангелина беззвучно плачет и указывает на желтоватый свет в далёком окне. Очень холодно. Ангелина босиком и в длинной ночной рубашке. Он хочет снять куртку, чтобы накинуть на неё, но Ангелина смотрит на него прекрасными, полными слёз глазами, качает головой и уходит в темноту. Он бросается за ней, зовёт её, она то появляется, то исчезает, одной рукой прикладывая палец к губам, а другой, всё также показывая на светящееся окно, единственный источник света в этом жутком месте. Во сне Моня уверен, что ему необходимо туда попасть. Он бежит по тёмной, пустынной улице, но никак не может приблизиться к цели. Ангелина исчезла, но он знает, что она там, за этим жёлтым окном. Моня старается бежать, как можно быстрее, он кричит её имя, задыхается, падает и снова бежит. И вот он перед старым, покосившимся домом. Моня взбегает по лестнице, заглядывает в пустые, зловещие комнаты и в одной из них видит лежащую на длинном столе мёртвую Ангелину. Он уже не плачет, он знал, всегда знал, что они не смогут быть вместе, что она уйдёт, растает, как прозрачное, кружевное облако, гонимое ветром перед рассветом и исчезнет навсегда. Он упал на колени и коснулся лбом её холодной белоснежной руки. Ему так больно, так невыносимо больно, что её нет. Она снова, в который раз бросила его одного, убежала, исчезла, умерла… Моня в слепом яростном бессилии рушит всё вокруг, он бьётся головой о пол, лупит кулаками по столу, он хочет убить себя, хочет убить Ангелину, которая снова его оставила и которую он ненавидит в данную минуту почти также сильно, как любит. Наконец стол, на котором лежит Ангелина, переворачивается, девушка падает и Моня, с разбитыми в кровь руками, в ужасе кидается к ней. Ангелина упала лицом вниз, он подходит и осторожно берёт за плечо, пытаясь развернуть. С его рук течёт кровь, она оставляет жуткие багровые следы на белой сорочке его возлюбленной. Ему удалось положить её на спину, он убирает с бледного, тонкого, почти прозрачного лица светлые, волнистые волосы. Крови становится всё больше, он смотрит на свои руки, она сочится с них прямо на лицо Ангелины. С её волос тоже стекает кровь, он всматривается в её лицо и в ужасе пятясь, отскакивает в дальний угол. Это не она! На него, ухмыляясь, смотрит разбитная, ярко накрашенная девица, с испитым лицом и огромной грудью. Моня с ужасом и отвращением смотрит на эту, невесть откуда взявшуюся женщину, лет на пятнадцать старше его Ангелины. Лжеангелина встаёт, при этом нежная сорочка его любимой трещит от рвущего на свободу бюста, вытирает с лица кровь и, наклоняясь над ним, хрипло спрашивает:

– Может, посидим как-нибудь?

Моня смотрит на дисплей телефона, полчетвёртого. Нет, теперь он уж точно не уснёт. Даже и пытаться не стоит. Он включил ночник и взял с тумбочки книгу. Но из-за невозможности сосредоточиться, читать он тоже не в состоянии. Моня откинулся на подушку и закрыл глаза. И тут же перед ним снова всплыл с жуткой отчётливостью образ лежащей на огромном столе мёртвой и прелестной Ангелины. Настоящей, какой она была, когда он впервые увидел её. А не то чудовище, в которое она превратилась спустя одиннадцать лет. Да, на самом деле он знал, что его Ангелина жива. Более того, совсем недавно он встретил её у их общих знакомых и они разговаривали. Сначала он не мог поверить, что эта крупная, с ярким макияжем, утробным, хрипловатым смехом и глубоким декольте девица – его первая и единственная любовь. Если на то пошло, то ему и сейчас ещё в это верится слабо. Особенно если помнить, как он, до самых мельчайших подробностей, какой она была. Его Ангелина…

7.

Моня родился сильно недошенным, на двадцать восьмой неделе и весил менее двух килограмм. У него отсутствовал сосательный рефлекс, а также ногти, брови и волосы, которые просто не успели сформироваться. Вместо ушей и носа, по словам бабушки, были только слабо выраженные крошечные отверстия. Он не мог плакать, его лёгкие никак не хотели разворачиваться, а были свёрнуты в трубочки, наподобие лепестков сильно распустившейся, почти увядшей розы. Он только слабо пищал. Когда их выписали, наконец, из роддома с неутешительным прогнозом и целым букетом сопутствующих диагнозов, расписанных на четырёх листах в его карточке, за него взялась бабушка. Она парила его по нескольку раз в день в каких-то особых травах, постоянно устраивала воздушные ванны с сеансами замысловатого массажа и сложной гимнастики, гуляла с коляской каждый день в любую погоду не менее двух часов, словом вместе с его матерью была при малыше неотлучно и круглосуточно. Благодаря её заботе, Моня не только выжил, но и к трём годам мало чем отличался от своих сверстников. Разве что немного прихрамывал и почти всегда был ниже ростом и как-то мельче, что ли остальных детей. Но если в физическом отношении он отставал, так как с самого рождения рос слабым и болезненным, то в умственном развитии был не только наравне, но и часто далеко впереди ровесников. К сожалению, знали об этом только мама и бабушка. Помимо его самого, разумеется. Просто это было неочевидно. И с первого взгляда в глаза не бросалось. Поскольку Моня был очень застенчив и старался оставаться в тени. В большей степени, из-за хромоты и невзрачной внешности. Кроме того, малейшее волнение могло повлечь за собой целую лавину неприятностей. От мерзкого, квакающего заикания, неизменно вызывающее у сверстников приступы неудержимого веселья, до крови из носа и непроизвольного мочеиспускания. И это, конечно же, также предсказуемо радостно и дружно приветствовалось в любой детской социальной группе, в которой более или менее постоянно оказывался Моня. Не считая промежуточных и сравнительно безобидных стадий, выдающих его волнение или беспокойство. Например, потные руки, красные пятна на лице и шее и испарины такой, что казалось ещё немного и с его волос просто начнёт капать вода. Поэтому больше всего Моня терпеть не мог привлекать к себе внимания. Он это ненавидел даже больше, чем своих одноклассников. Он страдал потом так, что иногда просто заболевал. У него повышалась температура, начинались спазмы в животе, открывалась рвота и обнаруживались другие признаки отравления. Он и чувствовал себя так, будто чем-то отравился…Одна порция отвращения, одна порция самоуничижения, самобичевания и загнанного внутрь гнева. Настаивать два часа на лютой ненависти. Принимать по полстакана перед сном…

 

После одного такого, особенно тяжёлого отравления, где-то в середине первого класса, когда Моня, бледный, трясущийся в лихорадке, напоминал себя самого, только трёхлетнего, умирающего от менингита, бабушка не выдержала и пошла в школу. Неизвестно, как именно она строила беседу и о чём говорила, но только после этого Моне разрешено было отвечать письменно или после уроков. Именно в этот период, новая учительница музыки, глянув удивлённо во время переклички, на безмолвно поднятую руку бледного, тщедушного мальчишки, уточнила: «Ты – Гриша Монеев?» И когда он также молча кивнул, улыбнулась и ласково сказала: «Ну, какой же ты Монеев!? Ты просто Моня-тихоня». И кое-как успокоив взорвавшийся смехом класс, невозмутимо продолжила перекличку, даже не подозревая, какой внутренний перелом и какую невидимую бурю вызовет её случайно оброненная и совсем не безобидная фраза в душе худенького и малокровного ребёнка. И в особенности, это немедленно и намертво прилипнувшее прозвище, которое останется с ним до конца жизни.

Самым неожиданным и причудливым образом, учительница этим дурацким рифмованным обращением, совершенно не ведая того, в каком-то смысле, Моне помогла. Он не только неожиданно спокойно воспринял новую кличку, но даже был ей рад. Он как будто с её помощью отделился от самого себя. От самой уязвимой и чувствительной своей части. Гриша Монеев – это один человек, а Моня совершенно другой. А как воспринимают и как относятся к Моне – не так уж и важно, ведь это и не он вовсе, это чужак, который и ему самому не слишком-то нравится. Его настоящего никто не трогает и даже не знает. Его здесь нет, он умер. А может, просто надёжно спрятан. До поры, до времени. Как бы там ни было, но больше у Мони видимых признаков эмоционального отравления не случалось. Его тщательно взращиваемое и даже лелеемое, ставшее основополагающим чувство ненависти, постепенно и методично, перемещалось с его собственной личности на другие объекты: на внешние обстоятельства и виновных в них окружающих людей. Ответственных за всё то плохое, что случалось с ним в жизни, он назначал самостоятельно. И находились они всегда быстро и легко.

Когда Моня перешёл во второй класс, умерла его бабушка. Самый близкий ему человек. Отец ушёл из семьи, гораздо раньше. В то время его сыну не исполнилось ещё и трёх лет. От него у Мони в памяти остался только запах: резкая, но согласованная и очень шедшая к его смутному облику смесь одеколона, влажной верхней одежды, кожаной портупеи (отец был милиционером) и средства для ухода за обувью. Этот запах не только оставался с ним на протяжении многих лет, но даже снился ему, волновал, будоражил, и поднимал со дна такие пласты смутных воспоминаний, тревожных, беспокойных, о которых он даже не подозревал. Очень часто Моня всей душой стремился уловить где-нибудь в толпе хотя бы отдалённое напоминание оставшегося в памяти запаха, но вместе с тем и отчаянно боялся этого.

Оставалась, конечно, ещё мама. Добрая, заботливая, но болезненно-мнительная, тревожная и слабая. Возможно поэтому, она всегда выглядела слегка отстранённой. От него, от остальных людей, от себя самой и этого мира в целом. Моне постоянно казалось, что какая-то её часть находится в другом месте. Он не мог вспомнить случая, когда бы мать целиком и полностью присутствовала, где бы то ни было. Центром их маленькой семьи, её ядром, несомненно, была Клавдия Тихоновна, его бабушка.

Он на всю жизнь запомнил этот день. Когда он пришёл из школы чуть раньше, так как не было последнего урока, и открыл дверь, которая оказалась незапертой. Его бабушка лежала в большой комнате на диване, совершенно и окончательно мёртвая. Он это сразу понял. Моня не испугался, хотя кроме них, девятилетнего, выглядевшего, как дошкольник, мальчика и пожилой умершей женщины, в квартире никого больше не было. Моня принёс из кухни табуретку и сел рядом с бабушкой. Чтобы убедиться окончательно, он сначала позвал её: «Ба, ты умерла?» А потом потрогал за руку. Рука оказалась холодной и неприятно твёрдой. Это совсем не было похоже на хорошо ему знакомую, тёплую, немного суховатую, но всегда податливую и мягкую бабушкину ладонь. А потом Моня сидел и думал о том, где теперь его баба Клава. Ему очень хотелось это было узнать, так как что-то ему подсказывало, что то, что лежало сейчас на диване, его бабушкой считаться никак не могло. Это было похоже на историю с его матерью, на её вечное частичное неприсутствие. С той только разницей, что бабуля ушла полностью. И он уже знал, что она не вернётся. Как не вернулся отец его одноклассника Вовки, когда разбился на мотоцикле.

А ещё Моня спрашивал себя, что она сейчас чувствует, страшно ей или нет. Почему-то это казалось очень важным. Моня не знал, сколько он просидел вот так, размышляя и мысленно обращаясь к своей бабе Клаве, пока, наконец, в квартиру не вбежала перепуганная и растрёпанная мать с какими-то незнакомыми Моне людьми. Она закричала, бросилась к сыну, что-то приговаривая, стало шумно, страшно и только тогда до Мони начало доходить, что случилось что-то до такой степени ужасное и непоправимое, что ни забыть, ни стереть из памяти события этого дня он не будет в состоянии никогда. Он оттолкнул мать и, плача, убежал в свою комнату. Он злился на неё, на ту неразбериху, беспокойство и сутолоку, которую она всегда приносила с собой. Ему приятно было сидеть в тишине с бабушкой. Немного странно, быть может, и непривычно, но, в общем, хорошо и спокойно. При всей трагичности этой ситуации в ней был какой-то высший смысл, пока ещё чётко неулавливаемый Моней, но явно ощущаемый. Какая-то монументальная завершённость и беспредельная окончательность. Он всматривался в желтоватое и такое же, как и руки, неприятно-твёрдое лицо бабушки и наполнялся покоем и умиротворением. Моне казалось, что он близок к пониманию чего-то очень значительного, а может и самого важного, что только может быть в жизни, пока не пришла мать и не разрушила это.

Позднее Моня часто недоумевал, как могло так получиться, что полной сил, всегда энергичной и неутомимой бабушки, вдруг так неожиданно не стало, а его мать, болезненная, неприспособленная к этому миру, с постоянно отсутствующим и чего-то ищущим взглядом, жива.

– Как странно, думал иногда и сейчас ещё Моня, – мать, в которой присутствие жизни, надо было ещё постараться разглядеть, всё это время с ним, а бабушки, в которой он так остро нуждался, в её уверенности, силе и жажде жизни, нет уже пятнадцать лет…

Тогда, после её смерти, Моня всерьёз опасался, что им с матерью не выжить, настолько она казалась ему слабой, беспомощной и потерянной.

Всю жизнь, Клавдия Тихоновна жалела, оберегала и защищала свою дочь от трудностей. От всего того, что могло ей угрожать. В этом Клавдия Тихоновна видела не только святую материнскую обязанность, но и острую необходимость. Бабушка Мони до самого своего ухода пребывала в уверенности, что её хрупкой, рождённой не для этого жестокого мира дочери, без её неустанной помощи и заботы просто не выжить. Клавдия Тихоновна, одна поднимая дочь, жила, в полном смысле слова ради неё. Искренне веря в её выдающиеся таланты и особое предназначение. В своё время, Ирина, мама Мони, ушла из консерватории, чтобы всю себя, по примеру своей матери, посвятить своему слабенькому и болезненному сыну. Но Клавдия Тихоновна была тогда здорова и полна сил, к тому же после откровенного мезальянса, совершённого её одураченной дочерью, разумеется, под давлением «этого животного», отца Мони, она жаждала нового объекта для любви и заботы. Так что, по большому счёту, жертва эта оказалась напрасной. Тем не менее, Моня, ненавязчивыми, но регулярными стараниями своей бабушки, по своему истолковывавшей отсутствующий взгляд и общую непричастность матери к жизни вообще, и к ним двоим, в частности, всё детство рос под гнётом неявной, но вполне ощущаемой вины. Прямо его никто, конечно же, не обвинял, да и вслух об этом вообще не говорилось, но, как-то так всё мягко обставлялось, с такими подробными и интересными рассказами бабушки о незаурядных талантах матери, её многообещающей музыкальной одарённости, а также коварстве и предательстве его отца, что с самого рождения Моня чувствовал, что каким-то неведомым образом и, в особенности, своим незапланированным рождением помешал несомненному профессиональному расцвету матери, и, как следствие, взлёту её головокружительной и блистательной музыкальной карьеры.

Тем не менее, голодной смертью после ухода бабушки они не умерли. Болезненная, манерная и капризная мать, не имеющая трудового стажа, лишь изредка и нерегулярно подрабатывающая частными уроками, после того, как проводила на вечный покой Клавдию Тихоновну, встряхнулась, спустилась с какой-то своей Нигделандии на землю, осмотрелась по сторонам и разглядела щуплого, молчаливого мальчишку, с серьёзным не по годам, и как будто застывшим взглядом.

Ирина устроилась в краеведческий музей и через два года уже была заместителем директора по научно-исследовательской работе. И очень сердилась, когда подросший Моня подсмеивался над тем, что какая может быть научно-исследовательская работа в их допотопном музее, в который они ходили классом, чуть ли не каждый год, и где известен был каждый стенд и каждый уголок.

Следующий раз Моня столкнулся со смертью в четырнадцать лет. Когда они с матерью поехали на похороны его отца. Именно там он и встретил Ангелину, свою сводную сестру, о существовании которой даже не догадывался. Более того, присутствовать там категорически отказывался. Моня не понимал для чего им ехать на похороны к человеку, которого он даже не знает. И который все эти годы не хотел знать его, своего сына. Хотя жил, как выяснилось в тридцати километрах. Мать, немного помявшись, нехотя, но под давлением сына-подростка и собственных воспоминаний, всё более воодушевляясь, стала рассказывать:

– Да нет, сынок, хотел… Очень хотел… Хотел знать, видеть и участвовать… Да только бабушка Клава твоя, царствие небесное, запретила ему приближаться даже. Конечно, у неё была причина так к отцу твоему относится, у него ведь через год после твоего рождения дочка появилась… Обидно ей было за меня, понимаешь? А я против матери пойти не смогла бы ни за что. Ты же помнишь, какая она была. Сильная, властная, всю жизнь кому-то помогающая и кого-то поддерживающая. Сначала своих родителей досматривала, они оба лежачие после инсульта были, потом муж, инвалидом с войны пришёл, а затем и нас с тобой на себе тащила… Нет, ты не подумай, отец твой всё время предлагал переехать, снять жильё, они ведь с бабушкой не выносили друг друга с самого первого дня. Мама даже на свадьбу не пошла. Только я уходить от неё побоялась, трусливая была и глупая. Тем более ты ведь родился, – крохотный, слабенький, если бы не баба Клава твоя, ты, наверное, и не выжил бы…Он и помогал всегда, особенно, после того, как мы вдвоём остались. Как бы мы жили на мою копеечную зарплату музейного работника, можешь себе представить? А не приезжал, потому что в другой стране находился. Он, как из органов ушёл, занялся бизнесом, женился на еврейке и уехал в Израиль. Сразу после развала, в 90-х. Десять лет почти прожили они там, а недавно вернулись… Не знаю почему, но только на родину его потянуло, может почувствовал что-то. И трёх месяцев после приезда не прошло, как умер. Ехал с женой в своей машине, почувствовал себя плохо, едва успел остановиться, а затем упал лицом на руль и умер. Сердце остановилось… Вот жизнь человеческая, – продолжала мать, – Ты знаешь, ведь у него даже насморка не было никогда, и с какой стороны находится сердце он даже не задумывался, и вот такая мгновенная смерть от инфаркта… Ирина замолчала и посмотрела на сына с таким видом, будто сомневалась не было ли сказано ею чего-нибудь лишнего, что может каким-то образом обеспокоить сына или как-то смутить его. А может она просто раздумывала, продолжать или нет. Моня был несколько удивлён, его немногословная и очень сдержанная мать редко пускалась в подобного рода откровения, да ещё и связанные с её взаимоотношениями с отцом. Если не считать регулярных, однобоких и субъективно-окончательных сентенций бабушки, эта тема в их семье была под негласным запретом. И обладающий, как они полагали, тонкой душевной организацией их внук и сын, чувствовал это с самого своего рождения.

 

Моня с грустной усмешкой взглянул на мать. А она выжидательно, каким-то заискивающим взглядом смотрела на него. Моне было неприятно видеть её извиняющуюся улыбку, смешные завитушки на маленькой, круглой голове, (зачем она делает эту идиотскую причёску?) и в целом, её уценённо-жалкий вид, и он отвернулся. Ему совсем не хотелось ей помогать.

– Сама начала, сама пусть и выпутывается, – с внезапно нахлынувшей на него злостью подумал он.

– Сынок, – вздохнула, наконец, мать, – Отец был довольно обеспеченным человеком… Оказывается, он заранее составил завещание, по которому тебе причитается некоторая сумма… Причём, его жена была в курсе дела уже тогда, и считает это вполне справедливым… Ещё и поэтому, я полагаю, нужно съездить, ты согласен со мной? Заодно и с сестрой своей познакомился бы… Моня засмеялся, так вот, оказывается, в чём дело, ну конечно! А он-то, дурень развесил уши, чего это, думает, мать вдруг так разоткровенничалась. К чему было всю эту историю рассказывать? Он прекрасно бы обошёлся без этих подробностей. Сказала бы просто, надо ехать, и точка. Проводить, так сказать, в последний путь, чтобы потом было проще забрать свою долю. Кто он такой, чтобы отказываться?

И хотя Моня уверял себя, что ничего не хочет знать ни о каких-то непонятных сёстрах, ни об их благородных матерях, ни о том, по какой причине, мужчина в расцвете лет вдруг решает составить завещание, было всё равно любопытно. К тому же категорический отказ, наверняка бы усложнил и без того не самые простые отношения с матерью. А главное, он без содрогания не мог представить, как она будет находиться там, среди чужих людей совсем одна, такая нелепая, сконфуженная и жалкая.

И Моня с матерью поехал на похороны человека, от которого в его памяти остался только запах из далёкого прошлого. Он почти равнодушно смотрел на чужое лицо с синюшным оттенком, бескровными нитками губ и ввалившимися глазницами и не ощущал ровным ничего. Почему-то он был уверен, что от него все чего-то ждут. Каких-то проявлений, или хотя бы намёка на какие-то чувства, к которым он не был готов, и которых не испытывал. Чем больше он находился среди незнакомых и мрачных мужчин и женщин, с колючими, изучающими взглядами, тем больше злился на себя, на этих людей, которые неизвестно чего от него ждут и на мать, притащившую его в этот чужой дом в незнакомом городе. Моня развернулся, чтобы отойти куда-нибудь подальше от посторонних глаз и тут увидел её. Девочку-фею. Худенькую, высокую, и будто прозрачную. Кожа её была настолько тонкой, что казалось, подсвечивается изнутри тёплым, нежно-розовым светом. Её печальные глаза на заплаканном лице, большие, с лёгким зеленоватым оттенком смотрели одновременно заинтересованно и грустно. Светлые, с перламутровым блеском волосы были схвачены сзади чёрной бархатной лентой и пышным, спиральным веером опускались на плечи и спину, задрапированные чёрным пальто. Весь её образ, эта тонкая, неявная полупрозрачность сообщала зрителю о некой эфемерности, бесплотности и ускользающем, неверном видении.

Она настолько разительно отличалась от всех тех, с кем он сталкивался до сих пор, и настолько входила в диссонанс со всей этой окружающей обстановкой, что Моня остолбенел и замер на месте. Каким-то образом, девочка поняла, что творится в его душе. Она просто взяла его за руку и сказала:

– Я знаю, ты – Гриша, пойдём со мной…

Вот так он впервые увидел её, Ангелину. Ну конечно, разве могло у неё быть другое имя? В ней вообще мало было от обычной, земной девчонки. По крайней мере, так казалось Моне. Когда он увидел её, то на какое-то время забыл, как дышать. Он был уверен, что немедленно задохнётся. И тогда же совершенно отчётливо понял, что не хочет, и вряд ли уже сможет без неё жить. В тот момент, когда Ангелина так просто и легко заговорила с ним, да ещё и взяла при всех за руку, он едва не потерял сознание. Но вместе с тем, был за это отчаянно благодарен, главным образом потому, что сам ни за что не решился бы сделать первый шаг. Даже под страхом смерти. Он толком не осознавал, кого следует благодарить за это чудесное явление по имени Ангелина, но, похоже, именно в тот момент уверовал в бога. Моня готов был молиться на неё, и в его понимании, это совсем не было заблуждением. Он был уверен, что она явилась сюда с определённой миссией, имея явно неземное происхождение. Даже после того, как они познакомились, затем стали встречаться, для чего он по воскресеньям приезжал в её город, а в ожидании этих встреч, могли часами разговаривать по телефону, в его голову всё равно время от времени закрадывалась мысль о том, что всё это настолько призрачно и иллюзорно, что скорее похоже на плод его разыгравшейся не на шутку фантазии. И на самом деле никакой Ангелины не существует, и никого он не ждёт в условленном месте несколько часов, приезжая какого-то чёрта с первой электричкой в самый лучший город мира, город, где живёт его любовь, потому что этого не может быть, особенно с таким, как он, и ещё потому, что не может быть никогда. Он не помнил, спал ли он в этот период вообще или нет, что ел, с кем разговаривал… Моня не помнил ничего, он словно находился в другой реальности. Он жил от воскресенья до воскресенья. И гнал из головы, нередко всплывающие мысли о том, к чему всё это приведёт, и что же будет дальше. Рядом с Ангелиной ему было просто хорошо. Глядя в её прозрачно-зелёные глаза, он становился самим собой, потому что Моня-тихоня куда-то исчезал. И на его месте появлялся Гриша Монеев: интересный, остроумный и весёлый. Самым большим счастьем тогда для него было брать её осторожно за руку в кинотеатре, или смотреть, как она смеётся его шуткам, и замечать, как от лучистых с прозеленью глаз посылаются во все стороны лучи, проникая и безболезненно раня его в самое сердце. А ещё он любил просто сидеть с ней рядом, но только, чтобы она подольше не говорила о том, что ей пора домой. И проводив её, долго стоять перед уже хорошо знакомым домом, отмерять бесконечным вышагиванием разбегающиеся перед ним тропинки, постоянно бросая взгляды на её окна, и ожидая, не мелькнёт ли в них знакомая тоненькая фигурка, а потом, вспомнив про время, сломя голову бежать на вокзал, в надежде успеть на последнюю электричку.