Za darmo

Пятое время года

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Бабы погасили в палате свет. Все-таки больница – самое поганое место. Хуже кладбища. Там хоть ни черта уже не болит и никакая дрянь, вроде Виталика, в башку не лезет. А впереди еще одно неслабое испытаньице – ночь. Заснуть страшно: вдруг в разбитой голове чего лопнет и больше уже не проснешься? Не спать – совсем труба. Наваливаются воспоминания, бередят душу, а плакать в коллективе девушка не привыкла. Бабка на соседней койке, которой любимый сынок по пьяни череп проломил, сразу услышит: всю ночь не спит, зараза. Тоже, видать, боится сдохнуть. Но как сдержать слезы, когда гадко, тошно и не дают дышать ощущение мерзости и грязи, чувство стыда перед самой собой, старой дурой, докатившейся до такой жизни? Перед собой – еще фиг с ним! Невыносимо стыдно перед теми, кто верил в тебя, любил, несмотря ни на что, свою Женечку и кого уже больше нет. Особенно перед мамой… Ой, мамуля, прости свою идиотку дочь! Если бы ты только знала, как без тебя плохо…

– Женьк, что плачешь? – Это Фатимка заволновалась. – Голова сильно болит?

Фигушки вам! Спит Женька. Спит. Хр-р-р! Слышите? Похрапывает, посапывает себе в две дырочки. А вы, небось, думали, Женька здесь самая разнесчастная?

Фатимка поохала-поохала и тоже засопела. Шебутная баба! Полезла дурища окна мыть: дочкин жених знакомиться придет! Стол накрыть нада, тутырма делать нада, чельпек печь нада – заморочилась и – бултых! – вывалилась со второго этажа. Фейсом об асфальт припечаталась, так что фейса, считай, уже нет, и все никак не успокоится: свадьба нада, деньги нада, мать в больнице, ай, как плохо! Вдруг Равилька жениться раздумает?.. А дочь, паразитка, не навестила ее ни разу. Вот и расти их, спиногрызов.

Чем кумушек считать трудиться… Сама-то, можно подумать, не отходила от папы, когда он, прооперированный, лежал в больнице. В белой-белой одноместной палате. Мужественный, героический, седой папуля. После операции ему, наверное, было очень худо, но он улыбался и шутил. Чтобы не огорчать маму. Просил почитать ему «Известия» или книжку про разведчиков. Мама кормила его с ложечки и тоже улыбалась. Шалава-дочь забегала редко: привет! как дела? ну, я пошла!

Очумевшая от ветра свободы, разгулявшегося над Москвой, она все таскалась по каким-то собраниям, демократическим тусовкам, митингам, демонстрациям. Радовалась, когда все стало трещать и рушиться – Берлинская стена, КПСС, «империя зла». Упивалась сказочками о новой России. Империя-то рухнула, а зло никуда не делось. Расползлось. Идиотка! Вспомнить смешно, как защищали права прибалтов: перлись всем отделом с утра в воскресенье на демонстрацию с такими же придурками – научно-технической и прочей наивной интеллигенцией – выразить протест против событий в Вильнюсе. Где он теперь, этот Вильнюс? Начхали эти литовцы и прочие жертвы «пакта Молотова и Риббентропа» на своих слабоумных «братьев» с высокой колокольни. Уже, небось, и думать позабыли, как вся Москва с лозунгами в их защиту вышла на улицы. Наорались тогда ребята, нагулялись по весенней столице, и – привет горячий! – благодарные по гроб жизни «жертвы», как свободу хапнули, так сразу и обули защитничков – визы ввели и вообще оборзели. Теперь в Прибалтику дикарем фиг съездишь.

Папа умирал, а она, попрыгушка, все дни и ночи околачивалась возле Белого дома. Счастливая, румяная. Через неделю они с мамой скулили в опустевшей, темной квартире, где, будто знак смерти, одна за другой перегорали лампочки – их всегда покупал папа, сам вворачивал, и никто не задумывался, почему в доме светло. Загреби их всех в пыль с их революциями! Зачем свобода, если папы больше нет?

Мудрое изреченьице насчет того, что революции первым делом лакомятся своими детьми, вспомнилось очень скоро. Не успели борцы за свободу расслабиться, как их взбодрили шоковой терапией. С гегемонов-то, ясное дело, что возьмешь? У них зарплата не залеживается – пропили у первого ларька. Значит, давай опять тряси вшивую интеллигенцию. Обидно было не за себя, Веру Засулич местного разлива, – за папу. Сколько лет он, трудяга, откладывал деньги на книжку – чтобы после его смерти мама ни в чем не нуждалась, и Таньке на приданое, а все сбережения в одночасье превратились в пшик. Остались его девки по нулям: маленькая пенсия плюс грошовая зарплата, которую в «ящике» не выдавали по несколько месяцев.

Не желала она мириться с нищетой! Хватит уж, с Борькой нахлебалась! Уговорив сначала Надьку – ехать, потом мамулю – сдать в комиссионку последнюю немецкую картину, обменяла рубли на доллары, повесила первоначальный капитал между грудей, и бывшие комсомольские активистки рванули «челноками» в Стамбул. Классные дела! И отоварились под завязку, и на грязный Босфор наконец-то нагляделись. Собрались снова, а как с работы смоешься? Противно было до обалдения, но пришлось бить челом Виталику. «Давайте, девчонки, валите! Я вас прикрою. Ну уж и вы меня не забудьте. Водолазочку хоть начальнику привезите. Коричневую. Сорок восьмой размер. Четвертый рост». Привезли. Виталик быстро сориентировался: «Девчонки, когда отбываем в Стамбул? Я вам тут списочек приготовил». Нехилый был списочек: Сове – легинсы, золотую цепочку, ему – кожаную куртку, кроссовки, теще – десять метров тюля. Вскорости Виталик захотел войти в долю. Согласились.

Первое время дела шли неслабо – пообносившийся на подступах к коммунизму пипл хавал все подряд. На рынке в Лужниках народ толпился, прямо как на похоронах Сталина. Не продерешься. Товар улетал со свистом, и девушка воспряла духом. Хотя, по-честному, в отличие от аккуратной, дотошной Шапиро, которая и нитку не стеснялась поджечь – шерсть или фуфло? – и подкладку подпороть – кожа или заменитель? – она оказалась фиговой бизнесменкой. Напаривали ее все кому не лень. Да еще приходилось отстегивать вконец обнаглевшему Виталику. И все-таки она сумела скопить чуток и вложила бабки под сумасшедшие проценты в «Тибет». Жизнь пошла! Как говорил первым подсуетившийся Виталик: халява плиз! Сиди, отдыхай, потом за процентами в очереди часа три ногами посучишь – и нормалек!

От таких легких денег не у одной Женьки Орловой, у всех крыша поехала. Капитализьм настал! Дождалися! Смекалистый русский народ сразу скумекал: опять можно ни хрена не делать! Вот класс, ребята! – и валом повалил в банки, в разные там АО. Причем всем, паразитам, было мало, хотелось еще и еще.

Отношения с Виталиком к тому времени носили исключительно деловой характер, и вдруг как-то ярким весенним утречком, столкнувшись нос к носу у проходной, Прохоров заулыбался по-старому:

– Привет, Женечка! Как жизнь молодая? Может, прокатимся после работы ко мне?

– Ну ты даешь, Виталик! Чего это с тобой? Весна, что ль, на тебя так подействовала?

– Поедем, Жек! Поедем, а?

Виталька уговаривал жутко ласково. Пальтишко в раздевалке помог снять, на лестнице все заигрывал, приобнять пытался. По-прежнему холостая, она в конце концов согласилась: хрен с ним, пуркуа бы и не па?

Малогабаритную квартиру на Профсоюзной было не узнать. Ёшкин кот! Стену передвинули, и из пятиметровой кухни и закутка-спальни (где когда-то, в эротическом экстазе свалившись с тахты, они с Виталиком бились всеми частями обнаженных тел о полированный трехстворчатый гардероб) получилась кухня-столовая с потрясной деревянной мебелью. Спальня – вообще двинешься! Белая. Толстый синий палас. Французские шторы. Виталька томно улыбался, гладил по спине, нацеловывал, облизывал, но вместо того чтобы заняться делом, опять потащил на кухню и усадил за стол с салфеточками. Фрукты достал из высоченного холодильника – видать, не забыл, что подруга не любит сладкого. Налил «Абсолюта». Умереть, не встать!

От таких интерьеров она, естественно, прибалдела и, хлопнув рюмашку, не удержалась:

– Прохоров, ты никак наследство отхватил? Ремонт отгрохал, мебель такая!

У Виталика аж зубы вспотели от удовольствия:

– Какое наследство? Откуда? – и снова небрежно плеснув водочки, он напустил на себя загадочный вид. – Дельце одно провернул и сразу срубил кучу бабок. Будешь сегодня меня как следует любить, и тебя научу.

– Виталь, кончай обниматься, давай выкладывай, где деньги валяются?

Прохоров, артист поганый, тут же придуриваться начал – изображать, что, мол, очень сомневается, стоит ли посвящать ее в свои делишки: все репу чесал, похихикивал. Под юбку полез, вроде как жутко по одному месту истосковался.

– Не тяни волынку, Виталик, времени на любовь не останется!

– Ты чего, детка, торопишься очень?.. Ладно, Жек, в общем так. Нашел я одного надежного человечка, взял у него крупную… ну, так приличную сумму под проценты. Вложил в АЛД. И человечку хорошо, а мне – еще лучше. Теперь сижу, стригу купоны.

В принципе, когда она не тащилась от любви, башка у нее работала будьте-здрассьте!

– А почему этот твой человечек сам не может вложить деньги в АЛД?

– Женьк, ты чего? Люди светиться не хотят. Дошло?

– Не очень.

Прохоровские гешефты не вызывали особого доверия. Чего-то финтил товарищ: где это он нашел таких благодетелей? Но раз так прибарахлился, значица, не врет. А Виталька уже засуетился с калькулятором.

– Вот, смотри… рассчитаем, к примеру, на десять тысяч баксов… Как? Неслабо?

Получалось очень даже неслабо! Заметив реакцию подочумевшей подруги, Виталик опять забегал пальцем по кнопкам:

– Теперь попробуем на двадцать… Убиться веником! Так как, годится?

– Вообще… вроде годится. – Она и без калькулятора уже прикинула, какую астрономическую сумму можно наварить, если… – А сколько берет за свои услуги твой человечек?

– Нормально, после обсудим. Сведу тебя с ним, если хочешь. Давно хотел тебе помочь, детка. Ведь мы с тобой не чужие люди… Ну, мне еще отстегнешь малость. За посредничество, а?

Кто б сомневался, что именно к этому Виталик и клонит? Но тогда его патологическая жадность скорее обрадовала: вдвоем как-то спокойне'е, не так стрёмно, если Прохоров будет в доле.

Лысый хмырь в сером пальтугане советского пошива запрыгнул в «жигули» на троллейбусной остановке возле метро «Электрозаводская» и сразу отвернулся к темному стеклу. Как будто боялся обнародовать голос и рожу. Виталька дал по газам. Когда минут через десять гробового молчания он припарковался на Измайловском проспекте, мужик кинул на сиденье сверток в газете:

 

– Считать будешь?

– Не знаю… давайте.

За два дня, прошедших после свиданки на Профсоюзной, она, идиотка, порядочно завелась, все подсчитывая навар, и, пока ехала на Электрозаводскую, сидя за Виталькиной спиной, жутко перепсиховала: вдруг «человечек» не явится и сделка, которая могла сильно поправить материальное положение, не состоится? Теперь сдрейфила: мужик-то явно из-под темной звезды! – но дать задний ход было вроде как неудобно. Руки дрожали. Новенькие стодолларовые купюры посыпались под сиденье. Лысый и ухом не повел. Наконец все сошлось.

– Я должна написать вам расписку?

– Зачем мне твоя расписка? Мы с ним не первый день знакомы, так ведь, Виталий? – Мужик пнул в плечо ни разу не обернувшегося Витальку, хлопнул дверцей и испарился. В миг… Ёлки-моталки! Но, с другой-то стороны, чего особо дергаться, раз он хороший знакомый Прохорова?

С утреца, прижимая к груди, чтоб не сперли в троллейбусе, по-конспиративному драную сумку, она понеслась на Пушкинскую. Отстояла минут сорок в очереди, сдала баксы, получила бумагу с печатью и по дороге на работу стала прикидывать, как разберется с той кучей бабок, которую огребет: перво-наперво натаскает мамуле целый холодильник вкусной жратвы, опосля прикупит косметики, приоденется, а на будущий год – ух ты! – махнет отдыхать к Средиземному морю.

Махнула, как же! Сейчас! Через три месяца приплинтухала раскрасавица за своими процентами, а банк аккурат в эту летнюю ночь накрылся медным тазом. Продравшись сквозь толпу, она в отличие от других, раззявивших варежку, вкладчиков сразу скумекала – все, полный абзац! Классная такая картинка: двери настежь, ни мордатых банкиров в малиновых пиджаках, ни шустрых накрашенных девок, которые принимали денежки, – одни бумаги с печатями сизыми голубями порхают на сквозняке в пустых коридорчиках.

Наорался тогда народ всласть, до хрипоты: Верните наши деньги!!! Безобразие, почему не принимают деньги?!! Чтобы малость облегчить душу, она тоже выкрикнула чего-то густо-матерное и, еле отвязавшись от бабки, приковылявшей из Медведкова за своими «гробовыми» и то и дело хватавшейся за сердце, выбежала на Страстной и поймала тачку.

Прохоров, как и положено большому начальству, восседал за столом в личном кабинете. (А хрен ли не дослужиться до начальника отдела, когда все мужики с хорошими мозгами к тому времени из «ящика» давно подразбежались?) Увидев ворвавшуюся с воплем: «Виталик, наш банк прогорел!» – подругу, Виталька сделал глухое ухо – уставился в служебные бумажки. От такого приемчика она, сказать по-честному, оторопела.

– Ты что, не соображаешь, о чем я говорю? Банк накрылся!

– Все я соображаю. – Виталька и головы не поднял, все листал свою макулатуру. – Надо было думать, я свои бабки оттуда давно забрал.

– Забрал? А я? – У нее, балды доверчивой, задрожали губы, и впервые в жизни она, Женька Орлова, разревелась на работе. – Что же мне теперь делать?

– Откуда мне знать? Я-то при чем? Ты деньги брала, сама и разбирайся.

– Как сама? Ты же втравил меня в это дело! А теперь, скотина, делаешь вид, что ты не имеешь к этому никакого отношения! – Она уже не плакала – визжала так, что Прохоров, сволочь невозмутимая, струхнул – перешел, сорняк, на шепот:

– Слушай, Жек, кончай базарить! Успокойся. Успокойся, говорю! Может, все еще образуется. Давай завтра нормально поговорим? Сегодня у меня работы навалом. Завтра встретимся вечерком в непринужденной обстановке и все обсудим. Постараюсь к тому времени чего-нибудь выяснить. Договорились, детка?.. Ну и ладушки!

Назавтра Виталика на работе не оказалось. В отделе кадров Макарка раза три повторил, что Виталий Юрьевич с сегодняшнего дня в очередном отпуске, а она все никак не врубалась. Зависла… Не мог же Виталик вот так взять и бросить ее на произвол судьбы? После всего, что между ними было? Любовь-морковь и вообще…

В тот жаркий денек колотило ее, как на лютом морозе. За неделю подуспокоилась: хмырь не появлялся, значица, перед отъездом Виталька как-то договорился с ним. Вернется Прохоров только через месяц, а там, глядишь, и банк снова заработает. Расслабилась кретинка, запоролась в выходной к Надюхе в гости и протрепалась с Валентиной Степанной за картишками под винишко до последнего поезда метро.

В ночи у подъезда с бледной лампочкой поджидали два бугая. Бритоголовых и небритых в соответствии с постсоветской криминальной модой. Прежде чем, обалдевшая, она успела что-либо сообразить, один схватил за воротник, почти придушив, затащил в подъезд, бросил перед собой на колени, а второй, поигрывая ножичком, вроде как случайно – ой, прости, тетка! – скользнул лезвием по щеке. Бандюки популярно, через слово мат, растолковали, что если жить не надоело, то деньги надо вернуть, и чем раньше, тем лучше. И с такими полоумными процентами, что, совсем очумев, она взмолилась писклявым голоском:

– Вы чего, ребят? Где же я возьму такие деньги?

– Какие вопросы, тетка? Квартира у тебя есть, значит, и башлы будут. Кончай скулить! Заткнись, а то я тебя щас сам заткну!

Ой, как же она истошно завопила: мерзкий скот с уродским свиным рылом уже расстегивал брюки. Забилась в угол, под лестницу.

– Ха-ха-ха! Размечталась! Да ты мне… старая, на… не нужна!

Дверь хлопнула, но она еще долго по-припадочному тряслась под лестницей. Потом… Вот бы кто посмотрел, как ярая демократка Женька Орлова в разорванной кофте ползет на четвереньках к лифту! Беззащитная, униженная, оплеванная. Кто пожалеет и спасет? Может, кремлевские соратники по партии?.. Ха-ха-ха! Ты им теперь тоже на… не нужна! Отработанный материал… Милиция?.. Ха-ха-ха… ха-ха-ха… Ма-му-ля!!!

Мама вскрикнула, словно ей в сердце вонзили кинжал. Подхватив свою растерзанную дочь, захлебывающуюся от истерического хохота и рыданий, отвела в столовую, уложила на диван, а когда поняла, что ее Женечка не избита и не изнасилована, с облегчением вздохнула: «Ох, как же я напугалась!» – и побежала за валокордином. Вернувшись, поднесла к губам рюмочку, из которой после смерти папы постоянно пила лекарство:

– Выпей, дружочек. И не плачь. С квартирой жизнь не кончается. Переедем в другую, поменьше. Нам с тобой вдвоем, в сущности, и не нужна такая большая квартира, правда?

Мамуля как будто бы без сожалений расставалась с Фрунзенской. Наверное, там ей было тяжело – все напоминало о прошлом. Неузнаваемая после смерти папы – замкнувшаяся в себе, равнодушная ко всему, что происходит в мире, – мама вдруг ожила: суетилась, упаковывая вещи, с воодушевлением расставляла в маленькой, задрипанной квартирке свою библиотеку, до полночи перемывала давным-давно не мытые сервизы, статуэтки, бокалы, стаканчики. Но когда в столовой все, за исключением проданного впопыхах, за бесценок, старинного немецкого пианино, стояло точно так, как в столовой на Фрунзенской, она задернула шторы и больше никогда их уже не открывала.

– Мамуль, ну нельзя же так! Что ты целые дни сидишь в заточении? Вышла бы хоть на улицу, погуляла. Погода такая хорошая.

– Женечка, пожалуйста, дружочек, можно я никуда я не пойду?.. Понимаешь, когда я в этой комнате, мне кажется, что я дома…

А через полгода, двадцать седьмого февраля: «Женечка, что-то мне очень плохо! Нечем дышать, дружочек». За черным окном в минуты невыносимого, беспомощного ожидания, не переставая мела пурга. Скорая все не ехала: богом забытую окраину завалило снегом… Как же это? Такого не может быть! Только что мамина рука с надеждой сжимала твою, и вдруг: ах, Женеч..! – пожатие ослабло, и мамины глаза тебя уже не видят…

Папу хоронили – цветы, венки, речи. Бабы институтские рыдали – обожали своего директора, Алексея Ивановича Орлова. Человек сто было на поминках. С мамулей прощались в Митинском крематории семь человек. Одно бабье. Славка грипповал, не приехал хоронить тещу, так и гроб из автобуса вытащить было некому. Кругом метель, лед, холод. Шофер: «Ну, чего? Забирайте!» А кому забирать? Все-таки подхватили. Они с Инкой, Танька маленькая – с огромными, испуганными глазами, Надюха, Вера Константинна, царство ей небесное, еще бодрая была, и две немощные вдовы – тетя Галя Балашова с клюкой и одышкой и трясущаяся от «паркинсона» Лия Абрамовна. Чуть не уронили. Шофер сжалился, помог.

У младшей дочери, подлюки, руки тряслись посильней, чем у тети Лии. Поначалу она здорово мандражировала. Боялась с кем-нибудь взглядом встретиться: вдруг тетя Галя или Лия Абрамовна скажет: «Как же ты так, Женя, нашу Ниночку до смерти довела? У тебя есть совесть?» Никто ничего не сказал. Косо не посмотрел. Публика культурная! Еще и жалели сиротинушку, целовали, гладили по плечу. От их сочувствия сделалось совсем тошно. Лучше б уж они набрались смелости и высказали все, что думали. Та же Инка взяла бы по-простому, по-бабьи, развернулась и съездила сестрице по роже: «Ах ты, сволочь! Что ж ты, тварь, наделала?» Тогда, может, прорвались бы наконец рыдания, бросилась бы она на колени, на снег, и попросила у всех прощения. Глядишь, стало бы легче. Не въехала интеллигенция, не унизила – не помогла.

Обошлась она без помощничков. Закиряла по-черному. А чего еще делать одной, без мамули, в этой ненавистной квартире? День и ночь – сутки прочь. Телефон вырубила: чтоб всякие там знакомые и не думали лезть со своей дурацкой жалостью! На работу ноги не шли: не могла никого видеть. И еще боялась, что как-нибудь махнет для храбрости стакана два, ворвется в кабинет к Прохорову и придушит эту гниду. Отомстит. Не за себя. За маму! Ясно ведь, как божий день, что гарантией той сделки в Измайлове был мамин дом. Прохоров, сволота, ничем не рисковал. Короче, и банкиры смотавшиеся, и эти квартирные кидалы – одна шайка. Как это, интересно, Прохоров сообразил забрать деньги из банка? Он чего, самый умный во всей Москве? Фигушки! Его свои же и предупредили.

На сорок дней Инка с Танюхой притащились. Застали «тетю Женю» в полной нирване – отрубилась она на половичке у двери. Так хорошо было! А Инка, зараза, растолкала:

– Женечка, милая, что с тобой?

– Да отвали ты от меня!

Слез накапало! Океан. Инка переполошилась, смех, Надьку высвистала. Вдвоем принялись девушку в чувство приводить, наставлять на путь истинный. Очухалась она малость, просохла и увидела Танькины невинные глаза, полные жалостливых слез. Так чего-то поплохело! А вдруг они, и правда, Женьку не презирают? С ума сойти! Неужто еще и любят?

– Хрен с вами, завязываю!.. Не, по-честному. Прям завтра, с утреца.

Очень хорошие они девчонки – и Надька, и Инка, и Танюха, но, как говорится, из другого теста сделаны. Так ведь и не поняли, родимые, чего это она подалась на рынок торговать. В грязи валяться. А ей в грязи тогда было в самый раз! Народ кругом простой, незамысловатый. Попадаются, конечно, неудачники с красными дипломами, но в основном шуруют те, кому по жизни там самое место: манкурты, ворье всякое мелкое и шакалы разноцветные. Лексика подходящая, в душу никто не лезет, и никого не волнует, какого ты роду-племени. Женька и Женька! Такое же дерьмо, как все.

Только чересчур заигралась она в эти народные игрища – вывалялась в грязи по самые уши. Дальше вроде уж и некуда.

3

Шестой день, как солнце не садится в далекий лес за Кольцевой дорогой. О наступлении вечера оповещает дождь: унылый и равнодушный днем, часам к восьми он начинает сердиться, ночью будет со злостью барабанить по крыше. В сумраке все предметы выглядят такими печальными, что, кажется, вот-вот и они заплачут за компанию с девчонкой-не-в-своем-уме, которая сомнамбулически бродит по квартире и все ждет, ждет, ждет. Хотя, собственно говоря, ждать уже нечего. Может, хватит?

Тусклый свет мутного бра над Жекиным диваном, преданно хранящем запах сигаретного дыма и пряных духов, добавил ко всеобщему минору унылые тени. Не помогла разрядить обстановку и найденная на подоконнике среди развлекушной макулатуры книженция о старом знакомом – отважном, как тигр, крепком, как гранит, лорде Клевеле. Несмотря на отдельные забавные фразочки: последним усилием Мури попыталась не поддаться Клевелю, но было уже слишком поздно или он поднял глаза, и его взгляд встретили две лошади, – книжка про сексуально озабоченного лорда вместо смеха вызывала брезгливое раздражение и в конце концов полетела в коридор и шмякнулась у входной двери: чтоб вы все провалилась! И леди Гертруда, обожавшая заниматься любовью на конюшне, и та леди, которая сочинила эту дрянь, и автор идиотского, ставшего расхожим выражения заниматься любовью! Разве любовью можно заниматься? Любовь – это когда человек ничем не может заниматься! Любовь – это когда он выпивает склянку яда, чтобы умереть вместе с возлюбленной! Когда вызывает соперника на дуэль! Когда в отчаянии бросается под поезд! Или медленно сходит с ума, не в силах понять, почему кончилась история его любви.

 

Кажется, она опять вернулась к тому, от чего ушла, – к сводящему с ума вопросу почему? Не имеющему ответа. Объяснение, утешавшее в первые дни, насчет разнотекущего времени – здесь ход времени замедляется одиночеством, бездельем, монотонностью дождя и самим ожиданием, а в далеком городе N оно летит стремительно, подгоняемое ритмом напряженной работы, – больше не годилось. Шесть дней – чересчур долгое молчание! Особенно если вспомнить, что перед поездкой к синему морю суперзанятой человек звонил каждый день. Дважды в день, а иногда и трижды…

– Татьяна, ты где сейчас? Доложи подробно. – Докладываю. Возле университета. В парке. Сижу на скамейке. – Одна? – Нет… с учебником. – Так-так… а о чем думаешь? – Исключительно о Генрихе. – О каком еще Генрихе?! – О Генрихе…Четвертом и о бедняжках гугенотах, которых зарезали в Варфоломеевскую ночь. – Счастливая! А я, вот, не могу думать о гугенотах. В принципе. – Отчего же? – Оттого, что думаю только о тебе!

И версия номер два – он не звонит, потому что ужасно обиделся, – заставившая в понедельник, примчавшись из больницы от Жеки, позвонить ему и сразу же в панике отключиться, услышав в трубке сварливый женский голос: «Вам кого?», – возможно, и не имеющий к Колючкину никакого отношения – телефонная связь иногда дает сбои, но окончательно отравивший существование, так вот, и эта версия, если вдуматься, была полной ерундой. Он не мог рассердиться или обидеться. По одной простой причине: расчетливая Анжелка, конечно же, утаила от него свой источник информации. Зачем ей стравливать отца с Людмилой? Невыгодно. Выдав Людмилу, крошка могла лишиться квартиры в престижном доме, в престижном районе, а в престиже для Анжелки весь смысл жизни. Да и сама Людмила, безусловно, предпочла остаться инкогнито. Для чего ей ссориться с тем, кто платит деньги? Не Анжелка же их платит. А раз Людмилино имя не фигурировало в потоке обвинений, значит, встречи на пустынном пляже просто-напросто не было и у Колючкина нет никаких оснований обижаться на свою Татьяну Станиславну, хотя она очень виновата перед ним и уже целую неделю клянет себя за беспечность. Но, честное слово, она была больше чем уверена, что пожилая тетка, какая-никая, а все-таки литературоведка, не опустилась до того, чтобы вступать в сговор с ничтожной Анжелкой. И жестоко ошиблась! В очередной раз подвела привычка мерить всех на свой аршин.

Кстати, и в поисках ответа на вопрос, почему он не звонит, вместо того чтобы моделировать ситуацию на себя и выдумывать всякие глупости, вроде смертельной болезни, авиакатастрофы или неожиданной командировки на какую-нибудь Огненную Землю, где нет мобильной связи, следовало бы, наверное, распахнуть глаза пошире и посмотреть на ситуацию с другой стороны. С позиции женатого мужчины. Можно не сомневаться, дома его ожидал грандиозный прием. Если уж Анжелка не поехала отдыхать на Майорку и, затаившись, день-деньской караулила под дверью, чтобы раз и навсегда отбить у бывшей квартирантки всякую охоту приближаться к ее отцу меньше чем на километр, то нетрудно себе представить, какой оглушительный скандал был организован ему. Неверный муж растерялся, испугался, покаялся во всех грехах и, получив прощение, решил, что лишние проблемы ему не нужны. Действительно, к чему менять привычный образ жизни из-за какой-то, пусть даже очень миленькой, девчонки?

Ответ, похоже, был найден, но, странное дело, сколько она ни напрягала воображение, разъяренная мадам Швыркова бушевала в одиночестве. Испуганного Колючкина рядом не было… И не могло быть! Испуганный, растерянный, кающийся – это не о нем!

Перед глазами возник иной, милый образ: господин-лучше-всех с девчонкой на руках, насвистывая, спускается с горы, с азартом выкачивает большими ладонями море на берег, а в минуты перед расставанием вымученно смеется и морщится от невыносимой боли.

Полностью сумасшедшая – ну и пусть! что за беда? – она кинулась к телефону и набрала номер своего мобильника. Мобильник ожил, обрадовался, заиграл.

– Привет, Татьяна Станиславна! Прости, никак не мог тебе дозвониться. Я так без тебя скучаю! – Я тоже! – Короче, я не могу без тебя жить! – Это я не могу без вас жить! – Я тебя ужасно люблю! – Я люблю вас еще больше!

Вытерев ладонями слезы, уставшая от иллюзий, смертельно надоевшая себе в роли жалкой, слезливой неврастенички и отдаленно не напоминающей девочку Таню, она отыскала среди хлама в стенном шкафу тяжелый ржавый молоток, бросила на пол проклятый «фетиш» – кусок черной пластмассы с кнопками, и не более того, – примерилась, размахнулась и ударила по нему изо всех сил: прощайте, господин… никто!

4

Беспросветное ненастье осталось за порогом: в ярко иллюминированной квартире бурные аплодисменты семейного ток-шоу заглушал заливистый смех. Ощущение праздника не покидает Жеку с той самой минуты, когда неделю назад племянница влетела к ней в палату с долгожданной вестью: «Петрович выписывает вас сегодня!» – и, скорее, это жизнерадостная тетенька-разбитая-голова поставила на ноги племянницу-разбитое-сердце, чем наоборот.

– Танюх, ты пришла? Иди глянь, какую ахинею показывают! Сдохнешь!

– Спасибо, пока как-то не хочется.

– Не, я в смысле наоборот – жутко вселяет оптимизьм! Так поглядишь на народ и думаешь: вроде я еще не самая последняя идиотка! Сдается мне, подруга, эволюция дала задний ход. Скоро опять на четвереньки и по пальмам!

Телевизор замолк. Потешная, тюремного вида тетенька – в тельняшке, тренировочных штанах, с перевязью на шее и синяком под глазом – пришлепала на кухню, в соответствии с жанром придавила батон гипсом и здоровой рукой ловко отломила горбушку.

– Эх, Танюха, чего б я без тебя делала? Не иначе копыта бы с голоду откинула. Хлеб вкусный, зараза! Тепленький! Щас жахнем кефирчику, а к семи, глядишь, медицина подтянется, тогда чайку рванем с больничными конфетками. Уму не растяжимо, чего это парень так волнуется о моем здоровье? – Жека подмигнула припухшим глазом, и, очень близкие в последнее время родственницы, они принялись хихикать, дружно прыская кефиром.

– Теть Жень, как думаете, долго еще доктор собирается пользовать вас? Какие перспективы?

– Мрачные! Боюсь, долго. Влипли мы с тобой, подруга, по-крупному! Ладно, не дрейфь, сегодня беру Петровича на себя. Нехай с инвалидкой в шахматишки перекидывается! – Приколистка-тетенька свела глаза к носу и завертела пальцем у виска. – Вроде как для восстановления утраченных при падении функций моего головного мозга. Только смотри, как бы нам с тобой не пролететь мимо кассы! Сама понимаешь, такие женихи, как Петрович, на дороге не валяются. Растолкуй популярно, почему Николай не пробуждает в тебе нежных чуйств?

– Во-первых, я ненавижу имя Николай.

Вскинув бровь, Жека явно зафиксировала подтверждение каким-то своим тайным догадкам, но сделала вид, будто не заметила раздражения в голосе племянницы, которую имя Николай, похоже, взялось преследовать до конца жизни.

– Ну, это уж фигня! Вот если бы его звали Хусдазадом, тогда я бы прониклась твоими глубокими сомнениями. Кому охота, чтоб его дети откликались на Хусдазадовичей? Поехали дальше!

– Дальше, я не выношу бородатых, тем более курящих. Как с ними целоваться?.. Фу! Кроме того, не знаю, как на ваш изысканный вкус, но на мой – кадр несколько тучен.

– Тучен? Ой, не могу! Главное – несколько! Сдохнешь с тобой! Ха-ха-ха! – Жека расхохоталась, хотя ничем таким уж особенно остроумным порадовать ее опять не удалось, залихватским жестом опрокинула в рот кружку с остатками кефира и протянула через стол – одну на все про все – руку. – Дай пять… и будет десять!