Шедевр

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я ничего не объясняла. Просто крикнула:

– Я ушла!

И услышала мамино:

– Хорошо. К ужину возвращайся.

Удивившись этой реплике, я только довольно пожала плечами. Думаю, такая простая реакция объяснялась звонком Николь вчерашним вечером. Родители всегда одобряют друзей с еще более влиятельными родителями.

Было ветрено, и небо было затянуто тучами, но по особому запаху в воздухе я точно могла сказать, что дождя пока не предвидится. Если немного и вскрапнет, то это буквально на пару минут, и промокнуть вряд ли кому удастся. У кофейни стоял автомобиль, и стоило мне только подойти ближе, как водитель из окна спросил, не Лоиз ли мое имя. Я недоверчиво посмотрела на него, и он просто вышел из машины и протянул мне конверт с одной единственной фразой почерком Норина: «Садись в автомобиль». Все в его духе. Я немного нервничала, но чувствовала, что не от предстоящей встречи, а от того, что может что-то не получиться, и я его не увижу. Я всегда успокаивалась, когда мы оказывались вместе, но до момента самой встречи ощущение дискомфорта меня, как правило, не покидало. Я плохо следила за дорогой и за своими предвкушениями с трудом разбирала, где именно мы едем. Прошло совсем мало времени, когда машина снова затормозила, и я сперва взглянула на водителя, а потом только выглянула из окна. Мы все еще были в Эпсоме, но только объехали гору Иден и сейчас стояли у ее подножия. Я смотрела на Whare Tane, дом известного иллюстратора, Ллойда, не то Тревора, не то Тэйлора. Я больше помнила его работы – не хочется говорить «картинки», очень какое-то брюзгливое слово выходит, – чем его имя. И я очень любила рассматривать его карикатуры в Оклендских Еженедельных Вестях, которые неизменно покупала мама, или в архивных номерах Иллюстрированного Журнала Новой Зеландии во время перерыва в библиотеке, когда работа над очередным рефератом порядком надоедала, и я тогда просто листала разные газеты. Жаль, что, когда он участвовал в выставках как художник, меня еще не было на свете. Серый дом, снизу декоративно отделанный камнем, с такой же каменной неширокой лестницей слева прятался за листвой огромного дерева и множества кустарников. И хотя солнце освещало подножие горы, но сам дом из-за деревьев оставался в тени.

– Дом мистера Уайза, – проговорил водитель, но показал на тот, который стоял напротив. – Вам – на последний этаж.

Я его поблагодарила, вышла из автомобиля и окинула взглядом здание. Оно было новым, может, построено в двадцать пятом или даже двадцать восьмом и насчитывало два этажа. Мне нравилась его архитектура с отличающейся отделкой первого этажа и теплый цвет терракоты черепицы треугольных крыш. Непривычно видеть один дом с двумя треугольными крышами. В отличие от дома знаменитого иллюстратора это здание не пряталось от солнечного света, возможно благодаря тому, что оно стояло сразу на повороте, за которым дорога резко спускалась вниз с горы, к спортивным полям, и ничего не перекрывало великолепный вид и на солнце, и на центр города. Я подумала, как это по-нориновски, жить в доме такого же стиля, как и характер его обитателя: ценить частность, находясь ближе к природе и подальше от шума города, но при этом оставаться способным наблюдать за жизнью всего Окленда, находясь на обрыве покрытого пышной растительностью холма с открывающейся панорамой до самого горизонта. У входа в дом росли нико, которые я для простоты называю пальмами, и благодаря этой зелени дом смотрелся очень уютным. Я вообще люблю новозеландскую зелень, но для меня все растения и деревья – всё пальмы, будь это банановое дерево с широкими листьями, юкка с тонким высоким стволом, дерево нико, ничем не отличающееся от юкки и по-маорийски пишущееся как «никау», или действительно пальмы – я просто люблю, что они очень пышные и зеленые.

Я зашла внутрь и медленно поднялась на второй этаж. Мне нравилось прикосновение моей открытой ладони к деревянным резным перилам, основание которых было покрашено в белый цвет, а сам поручень лишь залакирован, чтобы сохранить натуральность древесного оттенка. Я уже любила в этом доме все. На этаже было по две квартиры, и каждая площадка была особенной. На рецепции висело огромное старинное зеркало в тяжелой резной раме цвета золота, на другой площадке стояли два диванчика и столик или картины и огромные вазы с очередной пальмой.

Норин в темно-синих брюках, белой футболке и расстегнутой красной рубашке поверх сидел на площадке своего этажа на кожаном диванчике с зонтом в руке. Я остановилась на предпоследней ступени. Он подпер голову рукой и смотрел на меня так, будто я пять минут назад вышла и снова вернулась.

– Сегодня утром на моих глазах машина сбила голубя. Никогда еще никто не умирал на моих глазах.

Я поднялась на площадку и встала спиной к перилам напротив Норина.

– Тебе грустно?

Он немного подумал.

– Не знаю. Это – то немногое, что способно выбить меня из привычного режима, и я тогда теряюсь.

– Где ты сейчас?

– Стою под дождем в опустевшем парке.

– Чувствуешь себя одиноким?

– Мы все одиноки.

Норин взял обеими руками зонт и открыл над собой.

– Спасение от одиночества.

Я кивнула. Помолчав некоторое время, сказала:

– Ты – мой зонт.

Он улыбнулся и, встав, открыл передо мной дверь в свою квартиру.

– Я не особый джентльмен, поэтому раздевайся сама и вешай одежду куда хочешь.

Я прошла в его квартиру и почувствовала легкий запах масляной краски и растворителя, как обычно пахнет в мастерских художников.

– Мое whare tapu, – произнес он.

Я оглянулась и удивленно переспросила: «Что?» Он все еще стоял в дверях, прислонившись плечом к дверному косяку.

– Фаре тапу. Священное жилище.

Я распознала язык маори и понятливо хмыкнула.

Сняв с себя кофту, я огляделась и бросила ее на бордовое стул-кресло у входа. Норин прошел вперед и встал посреди небольшого холла, сунув руки в карманы брюк:

– Здесь три комнаты. Выбери сама.

Если не заострять внимания на том, что обычно гостей приглашают в какую-то гостиную, а не предлагают им выбрать комнату самим, я не выдала удивления или неловкости и приняла замечание как должное, тут же переведя взгляд на первую дверь, почти сразу позади стоящего Норина. Слева от этой двери были ванная и кухня, и на них обращать внимания я пока не стала.

Описывать квартиру Норина так же сложно, как и его самого. Слишком большой контраст стилей, красок или общей обстановки воспринимался в каком-то роде как декорации для театра, как нечто сюрреалистичное. Первой оказалась, судя по кровати, спальня, но не в привычном понимании. Меня сразу привлекли две вещи: во-первых, она была выполнена только в черно-белых тонах, как зебра, за исключением единственного цветного пятна на картине, висевшей на стене. Если стоял белый столик, то на нем обязательно был черный светильник, и если тюль был белым, то тяжелые портьеры были черные. На черных простынях были белые покрывала и четыре подушки: черные позади, и белые поверх них. Но во-вторых, и что делало спальню еще более необычной, это полное отсутствие острых краев у всего. То есть вообще всего: кровать была полукруглой, столики круглые, все этажерки полуовальные, комод и шкаф с закругленными краями. Триптих на стене над кроватью с изображением стекающей краски кроваво-красного цвета был и не прямоугольными картинами, и не круглыми, а бесформенными, как лужи во время ливней на асфальте. Привычный интерьер квартир и домов тридцатого года включал в себя строгие деревянные и как правило не крашеные стулья, тяжелые столы, скромные комоды и шкафы. Еще многие любили стелить на столы или комоды вязаные крючком белые салфетки или полотенца и выставлять семейные фотографии. Мягко сказать, интерьер спальни Норина был непривычный.

Без каких-либо комментариев или эмоциональной реакции на лице я молча двинулась дальше по коридору и толкнула перед собой вторую дверь. Не знаю, что за предназначение было у этой комнаты. Скорее всего, рабочий кабинет, только очень небольшой кабинет. Когда-то он обмолвился, что учится в университете, вот мне и подумалось, что эта комната была бы лучшим местом для занятий. Хотя бы потому, что она была светлая и имела в наличие широкий стол. Все было сделано из натурального дерева, и лишь стул и стол натерты воском для более гладкой поверхности, и повсюду были резные изделия в стиле маори. А еще на всех полках, на столе, на полу, на этажерке стояли книги. Я не стала их рассматривать, потому что – надеялась – у меня еще появится для этого возможность, и потому, что сейчас не они являлись моей целью, а сама комната. Я заметила, что в углах комнаты от пола до потолка стояли стволы будто проросшего насквозь настоящего дерева – или декоративного – и создавалось впечатление, что ты попадаешь в лес. Там не было даже электрических ламп, были лишь лампады и кованые подсвечники. На некоторых полках лежали короткие полена, как обычно их выкладывают у камина или печи. На какое-то время я забыла, что нахожусь в Окленде.

Самая дальняя комната привела меня в смятение. Я будто смотрела на Норина в интерьерном выражении. Однажды, выполняя задание по искусствоведению, я писала реферат об эпохе ренессанса, но от скуки стала пролистывать энциклопедию искусства и дошла до импрессионизма и примитивизма. Мой взгляд прирос к картине Гогена «А, ты ревнуешь?». Яркие краски, минимум деталей и искаженная красками реальность изображения, тихоокеанские мотивы и обнаженные таитянки – я не могла понять, нравится ли мне картина или нет. Есть какой-то особый уровень произведения искусства, который никак не воспринимается. Эти произведения не могут ни нравиться, ни не нравиться, потому что они совершенно другие, и такого сознание еще не видело, чтобы сравнить с уже существующими. Это искусство не попадает ни под одну категорию и остается в отдельной категории. То же самое я испытывала, когда смотрела на последнюю комнату Норина, расширив широко глаза в неосознанной попытке охватить хотя бы взглядом, если не сознанием, как можно больше. Она привлекала и пугала своей несочетаемостью и буйством красок. Мысленно я поставила между комнатой и Норином знак равно. Я перевела туманный взгляд на Норина. Он все еще стоял в холле с руками в карманах. Было заметно, что он немного волновался. Волновался, но не нервничал. Он глядел чуть исподлобья, закусив нижнюю губу, и ждал моего выбора. Я произнесла:

 

– Эта.

Он поднял голову выше и чуть улыбнулся.

– Это моя мастерская. Она больше всего пострадала от моего воображения.

«Мастерская» отличалась практически полным отсутствием мебели, за исключением одного столика, заваленного кипой бумаг, карандашных набросков, цветных рисунков. Прямо на стене были нарисованы глаза, а на оконном стекле акварелью изображен пейзаж одной из тех местностей, где любили орудовать пираты с Тортуги. Через акварельную гавань с ост-голландским галлионом, пляжи, усыпанными пальмами и тростниковыми бунгалами еле просматривался оклендский пейзаж заднего двора. На полу было огромное количество подушек разных форм и ярких цветов. Посреди комнаты стоял мольберт с картиной, которую я не берусь описать, во-первых, потому что не смогу подобрать нужных слов, а во-вторых, потому что существуют вещи, находящиеся за гранью понимания человека. Я сморгнула, чтобы заставить себя очнуться от одурманивающего эффекта картины и спросила:

– Ты рисуешь?

– Это слишком очевидно, – ответил Норин и прошел в комнату, не сводя с меня глаз. Он сел на пол в углу на многочисленные подушки. – Спроси о том, что незаметно.

Я тоже села на пол и подумала, как удобно сидеть прямо вот так, на полу, без мебели, на мягких подушках. От того, что меняется поза тела по сравнению с той, к которой мы привыкли с самого рождения, каждый раз, когда садились на стул, я чувствовала себя необычно. Здесь не было никаких принятых поз, и можно было усесться так, как тебе хочется. Казалось, что мелочь, а такое отличие меняет не только положение тела, но и, возможно, положение мышления. Норин вытянул ноги и сцепил руки на груди. Он откинул голову к стене и внимательно смотрел на меня.

– Ты куришь? – я не знаю, почему я спросила об этом. Первое, что пришло мне в голову. Может, мне бы хотелось выбрать какой-то умный и коварный вопрос, на который так просто не ответить, и при котором собеседник начинает с восхищением глядеть на тебя, поражаясь твоему остроумию и интеллекту, но я не обладаю таковым умом, а потому и спросила, не задумываясь над качеством вопроса. Но, видимо, мне это тоже было интересно.

– Только когда нервничаю.

– Ты никогда не нервничаешь, – возразила я.

– Почти всегда. Я и сейчас нервничаю.

– Но ведь не куришь?

– Или просто ты этого не замечаешь?

Думаю, этой фразой Норин пытался мне сказать, что не все вещи такие, какими мы их видим, и смотреть нужно глубже. Но вообще, я до сих пор не знаю, что он имел в виду. Переспрашивать я не стала.

– Спасибо за книгу. Сейчас я говорю «спасибо», потому что оно на самом деле означает «спасибо».

Я посмотрела на него, ожидая ответной реакции или каких-либо комментариев, но Норин просто внимательно слушал меня. Каждый раз (говоря «каждый» я подразумеваю действительно всегда), когда я начинала говорить, на его лице появлялась сосредоточенность и внимательность. Мне захотелось ему обо всем рассказать, обо всех моих секретах и самых страшных тайнах, даже о том, в чем я сама не всегда хотела признаваться. Я подползла к нему ближе. Даже если между нами не было физических препятствий, само расстояние как существующее измерение отделяло меня от Норина, и мне хотелось избавиться от всего, что мешало сейчас говорить откровенно. Он не шевельнулся, и лишь его глаза неотрывно следили за каждым моим движением.

– Норин, со мной что-то происходит, – проговорила я полушепотом. – В последнее время мне кажется, что я не в своей тарелке. Как тебе это удается – не обращать внимание? Мы говорили с Николь о тебе, и когда она мне рассказала, кто твои родители, и в каком обществе ты вырос, у меня это просто в голове не могло уложиться. Как у тебя получается уживаться с этим? Потому что лично я так нетерпима к…

Он сел повыше и приложил палец к моим губам:

– Лоиз.

Звук моего имени его голосом вмиг заставил меня замолкнуть. Я лишь сморгнула и вновь приковала свой взгляд к его зеленым глазам.

– Давай договоримся, что отныне все будет происходить только между нами двумя. Нужны ли нам посредники? И хотя я теперь только о тебе и говорю с Николь, а ты, насколько я понимаю – только обо мне, я хочу, чтобы с этого момента все было лишь нашим с тобой и больше никому не принадлежало. Только я и ты – договорились?

Я вновь сморгнула, чтобы прийти в себя.

– Впервые.

– Что впервые? – учтиво переспросил он.

– Ты впервые произнес мое имя.

Он пару раз кивнул:

– Мне кажется, я перешел недоверительную грань и считаю, что имею права теперь произносить твое имя.

– Звучит, как какое-то правило…

– Это… нечто более личное. Я не могу заставить себя обратиться к человеку, вернее, к его самой личности, если не чувствую, что человек важен для меня.

– А я для тебя важна?

– Это тоже слишком очевидно. Спроси что-нибудь еще.

Почему-то мне хотелось улыбнуться, но, боясь, что улыбка может выйти самодовольной, я сдержалась.

– У тебя не будет здесь кофе?

– Для тебя – будет, – в отличие от меня он свою опьяняющую улыбку сдерживать не стал, но почти сразу же после этих слов улыбка перешла в задумчивую, и он добавил, – вообще-то я есть хочу. Встал в шесть, ничего еще не ел.

Он поднялся с пола и направился к двери.

– Ты встал в шесть? – удивленно переспросила я.

– М-хм, – хмыкнул он с небрежностью, будто это само собой разумеющееся – просыпаться в субботу в шесть утра. Он уже был в дверях, но я снова спросила:

– И ничего еще не ел?

– Забыл.

Норин развел руки и скрылся в коридоре. Из кухни послышались звуки чайника, воды из-под крана и бряканье посуды. Я все еще сидела на полу, раздумывая, что может вообще заставить человека встать так рано в первый после трудовых дней выходной. Не знаю, можно ли считать меня человеком ленивым, но мой организм всегда требует хорошего сна, и суббота, как святой день – та самая возможность хорошо отоспаться после пяти дней, в течение которых приходится вставать в семь и ложиться не раньше одиннадцати из-за домашних заданий, внешкольного чтения или статей в газету. Я поднялась с пола и подошла к столику. Нельзя было брать исписанные листы бумаги и читать, я это понимала где-то в глубине души, но с того самого момента, как мы сели на пол, на эти бесчисленные подушки, все правила будто рухнули. Казалось, что я нахожусь в другой стране, где правила морали и воспитанности имеют совершенно другие формы. Моя рука непроизвольно дотянулась до нескольких исписанных несвязанными между собой фразами листов с пометками на полях. Записи чем-то напоминали дневники Сэй Сёнагон. Это были пятистишия, хотя и не танки по количеству слогов.

– Норин, чем ты занимаешься? – не оборачиваясь, крикнула я, чтобы он меня услышал в кухне.

Его голос смешивался с шумом керамики и кипящего чайника:

– Сейчас – готовлю поесть. Вообще – дышу, сплю и ем. Детально и глобально, – он зачем-то снова открыл воду в раковину. – Что именно тебя интересует?

– Весь ты.

Его не было слышно некоторое время. Вскоре шум посуды и воды затих, и Норин появился в дверях с подносом в руках. Он водрузил все на пол и, наконец, произнес:

– Я не могу тебе ответить на этот вопрос. Я себя так хорошо не знаю. Поджаренный хлеб с сыром и помидорами и печеный аспарагус. Расскажи про школу.

Мы снова сели на пол.

– Боже, школа. Мое отношение приближается к тому, что я буду вздрагивать от неприязни каждый раз при ее упоминании.

– Это серьезно.

Я быстро взглянула на Норина, чтобы понять, пошутил ли он. Но его лицо на самом деле было крайне серьезным и сосредоточенным. Я взяла хлеб с тарелки и сунула в рот довольно большой кусок.

– Это правда. Наш колледж – как миниатюрная копия высшего общества. Из нас лепят, как из глины непонятно что, вернее, им-то понятно, это мне непонятно. И при этом маскируют все так, что не придраться.

– Маскируют? – переспросил Норин, жуя аспарагус, как ленно жуют соломинку в поле в один из жарких дней летнего зноя.

– Ну да. Утверждают, что дискриминации нет, а сами втолковывают нам, что маори – это дикое племя плебеев, и что Англия – единственная держава культуры и… не знаю, высоких традиций. Или говорят, что все на равных, но при этом все время как-то дают понять, что мы принадлежим тому обществу, которое является движущей силой, авторитетом, и что мы будем в будущем определять развитие страны, что к нам будут прислушиваться, ведь мы – Боже, самые сливки! – я немного разошлась, и когда помидор упал с хлеба обратно в тарелку, когда я сотрясала рукою воздух, я снова подобрала его и, сунув рот, немного сбавила тон. – Нам даже вбивают в голову, что Томас Гарди и Бернард Шоу – это красиво, а Гуддини, который четыре года назад расковал себя в воде из цепей – это шулер. Почему за нас должны решать, что есть искусство, а что – ширпотреб?

Норин, похоже, забыл про свой аспарагус, и у меня в голове помимо моих воинственных возмущений промелькнула еще и пугливая мысль, что из-за меня он может вновь забыть поесть, но я так разошлась, что остановиться не смогла. Я отложила вилку на поднос и села на колени:

– Сказать тебе, что на самом деле происходит в стенах нашей школы? Николь там училась, она может все подтвердить. В старших выпускных классах начинается негласное соревнование, вроде как погоня за популярностью. Все подсчитывают рейтинги, все начинают выбирать, с кем общаться, а кого сторониться, кого-то преподаватели подталкивают к пьедесталам, а сами ученицы будто по инстинкту сбиваются в группы по критерию, Господи, популярности. Или влияния родителей. Или… А знаешь, что произошло на прошлой неделе? На уроке миссис Линн, ну, то есть по истории. Я что-то там возразила по поводу дискриминации, но мне даже не дали наказания, потому что решили, что я поддерживаю классовое разделение! Или, может, из-за моих родителей, потому что папа все время выделяет какие-то средства колледжу. Не знаю, не в этом дело. Суть в том, Норин, что мне все это не надо. Но так несправедливо, что я не могу ничего выбрать. Зачем я родилась именно в этом высокомерном обществе? Ведь я этого никогда не просила и не хотела! Я еще даже в него толком не влилась, а уже все это ненавижу! Почему я должна всем этим заниматься? Быть сливками общества, влиятельной стороной, авторитетом, который при этом не думает ни о чем, кроме своего состояния! Я не против благ цивилизации, вовсе нет, здорово, что теперь есть автомобили и свет, и радио BBC, но ведь не у всех это есть, не все могут себе это позволить. А почему я должна быть до визга счастливой от всего этого? Я не понимаю, почему я в этом обществе родилась! Наверное, мне здесь не место.

Я нахмурилась и мысленно повторила последние слова. Я так и не поняла, что есть мое место. Странно, что неожиданно я почувствовала себя очень уставшей и даже потерла переносицу, чтобы немного сбавить давление в глазницах. Когда мысли затихли, подобно словесному извержению, я ощутила непривычную тишину и посмотрела на Норина. Он лег на подушки и продолжал жевать аспарагус, смотря в неопределенную точку на потолке. Похоже, он о чем-то думал. Я открыла рот, чтобы сказать что-то еще, но поняла, что все, что было в моей голове, я высказала, и мне хотелось, чтобы Норин как-то на это отреагировал. Не найдя, что еще добавить, я закрыла рот и отвела взгляд в неловком молчании. Неожиданно Норин произнес:

– Я хочу перекрасить потолок, но не знаю, в какой цвет.

Я непонимающе посмотрела сначала на Норина, потом на его потолок, потом снова на Норина. Такая быстрая смена темы меня крайне обескуражила, если вообще не задела. Но все же я не стала выдавать обиды.

– А что, белый тебе не нравится?

– Конечно, нет. Я тебе отдам вот эту половину, – он ткнул пальцем в потолок от окна до середины. – Ее будешь красить ты.

– Я? Почему я?

– Не любишь красить потолки?

– Откуда ж я знаю, я ведь никогда не красила!

– Боишься испачкаться или все испортить?

– Ничего я не боюсь! Просто, почему я должна красить потолок?

– А ты спрашиваешь, потому что не знаешь, или…

– Да ты и сам не знаешь!

– Я знаю. Или потому, что тебе нужно оправдание, что красить все равно придется?

– Не знаю. Может быть. Назови мне хотя бы одну причину, почему я должна это делать, и я буду красить, вот увидишь! Я этого не боюсь.

– Кажется, ты сама ответила.

– На что?

– Дай тебе причину, и ты успокоишься. Ты ищешь оправдания, что принадлежишь светскому обществу по умолчанию. И вроде ты замечаешь те миллионы новозеландцев, лишенных твоих привилегий, и тебе вроде как стыдно, что они не видят и половины того, что для тебя считается нормой, привычными вещами, но тебе хочется, чтобы кто-то утихомирил твою совесть. Лоиз, тебе кажется, что твой вопрос: «Почему ты принадлежишь именно этому обществу?», но ведь на самом деле не на этот вопрос ты искала ответ. Не это причина твоих доскональных поисков. Мы не всегда то, где рождаемся. И то, что ты родилась в состоятельной семье, не определяет всю твою дальнейшую жизнь. Титулы сейчас покупаются. Правда в редких случаях, бывает, и честно зарабатываются. А бывает и наоборот: падения с высот. Гоген вот отказался от карьеры брокера, чтобы писать картины на Таити. И богатые могут выбрать путь аскета. Все дело выбора. Но я к тому, что вопрос: почему ты родилась в высшем обществе, и как это несправедливо, – немного неправильно поставлен. Тебе нужно, чтобы кто-то оправдал твой эгоизм. Признайся, тебе хочется быть там, где ты есть. Может тебе не хочется, чтобы остальные были по другую сторону, но свое место ты менять не хочешь. Просто ищешь оправдания, – он приподнялся на локте и с легким испугом посмотрел мне в глаза. – Подожди, ничего не говори сейчас. Это похоже на обличение через цветок радиолы. Если ты хоть словом возразишь, ты возненавидишь меня, потому что я обличаю тебя. Перестанешь со мной встречаться, а ты знаешь ту очевидную вещь, и я сейчас не про свое рисование говорю. Обдумай сначала мои слова, потом скажешь, согласна ты с этим или нет. Тогда мы снова поговорим.

 

Я сидела на корточках, в шоке и ужасе открыв рот. Первое возмущение, нахлынувшее на меня, уже немного спало, но какое-то упрямство мешало пропустить его слова сквозь сознание. Эмоции бурлили, как молоко на огне, но постепенно я стала чувствовать уколы самолюбия, потому что понимала: он прав, и я на самом деле все это знала и без него. За что я была благодарна Норину, это за то, что он давал мне возможность все обдумать, осмыслить и оспорить, если нужно. Он никогда не навязывал свое мнение, и уж точно никогда не пускался в упорную полемику, когда каждый собеседник просто упрямо отстаивает свою точку зрения, не важно, верит ли он в нее на самом деле. И еще я чувствовала благодарность за то, что он вовремя меня остановил, пока я не возразила, движимая гордостью, и не разрушила наши отношения глупым спором.

Норин меня не торопил ни с каким решением. Он вернулся к своему завтраку, ставшим его обедом, и увлеченно ел поджаренный хлеб. Я с большим усердием подавила свое самолюбие и придвинулась ближе к подносу. Мы просто ели и некоторое время молчали, пока я сама не вернулась к разговору.

– Но ты ведь знаешь, – я проглотила очередной кусок, чтобы не говорить с набитым ртом, – ты сказал, что знаешь причину, почему я… ну…

Он с улыбкой покачал головой:

– Я знаю, почему ты должна потолок мой красить, а не почему ты принадлежишь своему обществу.

– Хм, и почему?

Он мельком взглянул вверх:

– Потому что моя комната и есть весь я. А раз уж ты стала частичкой моей жизни, то должна перенестись и в эту комнату. Стены уже все исписаны, ходить «по твоей частичке» я бы не хотел, потому и выделил тебе самое высокое в этой комнате – потолок.

– Разумно, – тихо ответила я больше самой себе, уже предвкушая, что нас ждет после обеда. До самого последнего момента я верила, что он просто шутит. И только когда он действительно стал перетаскивать все вещи из комнаты в коридор, я осознала, насколько это правда, хотя и постаралась не смутиться и не выдать беспокойства. Я ведь обещала, что не буду бояться, дайте мне только причину, а причина была веской, отрицать не приходилось.

Я помогла ему перетаскать все подушки, а он перенес стол со всеми своими чертежами и набросками и мольберт, и мы застелили пол газетой «Новозеландский Вестник». Норин попросил меня подождать немного, пока он принесет все банки с краской, и уже вскоре он протянул мне свою рубашку:

– Чтобы платье не испачкать, – пояснил он на мой вопросительный взгляд. Пожалуй, только после этих слов я осознала, насколько все серьезно. Я держала малярную кисть впервые в жизни. Я даже не знала, как вообще нужно ее толком держать. Она все время норовила выскользнуть из моих рук, потому что была слишком широкой для моей ладони.

– Я могу рисовать все, что захочу? – уточнила я перед началом работы.

– Все, что приходит в голову, – он склонил голову и сбоку подбадривающе взглянул в мои глаза, – здесь нет цензуры, потолок, кроме меня, никто не увидит, а самое главное, об этом, кроме нас, никто не знает. За работу.

Насколько это меня подбодрило, я сказать не могу, но я еще минут десять ходила из угла в угол, пытаясь понять, что именно приходит мне в голову. Она как назло казалась пустой. В ожидании вдохновения истинного художника или обычной решимости маляра я уставилась взглядом в окно с рисунком корабля, и, как оно бывает, на меня снизошло откровение, и буквально сразу же я придвинула стремянку к окну и, засучив рукава рубашки и поправляя ее подол, босиком взобралась на предпоследнюю ступеньку с кистью и банкой желтой краски в руке, изредка спускаясь, чтобы взять то полотенце, то кисть пошире. В отражении окна я заметила, что Норин бросил свою работу, заинтригованный моим неожиданным решением, и просто наблюдал за мной, не замечая, что с его кисти капает краска. А я в то время пыталась изобразить солнце, что сделать было крайне сложно, учитывая размеры моего огромного светила, которые окинуть единым взглядом не так просто. Оттого форма солнца была даже не овальной, а будто состоящей из нескольких кругов, и мне несколько раз приходилось слезать со стремянки, чтобы проверить правильность окружности, и снова взбираться и исправлять кривизну моего солнца, расположенного над самым галеоном. Задумка была простая: пусть считается, что свет на самом деле исходит не от окна, а от моего солнца. А дальше будет небо странных цветов, включающих в себя оттенки и розоватого рассвета, и золотого заката, и синего солнцестояния, и даже серой хмурости дождливой погоды. А Норин изображал, я даже не берусь сказать что, но судя по цветам – радугу, которая по форме напоминала просто или жидкую смесь или отражение радуги в бурлящей воде. Почти два с половиной часа бедный потолок претерпевал издевательство нашим воображением, но в конце все же утихомирился, как и мы с Норином. Мы пытались отдышаться, сидя на полу и запрокинув головы, рассматривая результат. Мне нравилось, что у нас получилось. Будто прочитав мои мысли, Норин довольно произнес:

– По-моему, неплохо.

– М-м, я тоже думала, будет хуже.

Мы враз усмехнулись. Я повернулась к нему боком и откинула голову ему на плечо, все еще разглядывая потолок:

– Но знаешь, несмотря на это, не обижайся, но я вряд ли позову тебя красить свой потолок. У меня в комнате все в более сдержанных тонах.

Норин несильно отодвинул меня от себя и пересел напротив, чтобы видеть мое лицо. Хотя я просто шутила, его выражение было серьезным. Он взял мое лицо в свои ладони:

– Ты не обязана, Лоиз, приглашать меня к себе домой, знакомить со своими друзьями, родителями. Наши отношения ни к чему не обязывают. Наверное, потому что мы с тобой настолько свободны, что у нас даже нет прав друг на друга.

Я знала, что не обязана, понимала, что нас даже друзьями можно назвать с большой натяжкой, но хотела объяснить ему, что это неважно, что вежливое ответное приглашение тут ни при чем, это не правила и обязательства, это – мое желание:

– Но я бы на самом деле хотела тебя пригласить. Просто не уверена, что они все готовы к… такому.

Он улыбнулся и покачал головой:

– Не переживай. Тебя это не должно беспокоить.

Он поднялся с пола и стал собирать газеты, но потом бросил это занятие и замер посреди комнаты, задумчиво глядя по сторонам:

– Знаешь, я хочу здесь немного изменить обстановку. Чувствую, что я изменился. Повзрослел что ли, стал реальнее. Наверное, когда ты сюда придешь в следующий раз, здесь все будет по-другому.