Города и годы

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Нет, не с голоду.

– Если не с голоду, тогда должно быть чем заплатить.

– В том-то и дело, что нечем. Было бы – я бы не торговался.

– Дешевле нельзя. Не можете – тогда в очередь, через недельку-полторы…

– Таких денег нет, – сказал студент.

– Мы не добровольцы, у нас по таксе… Воля ваша.

– Нет, таких денег мы заплатить не можем, – решительно повторил студент.

Могильщик подумал и спросил:

– А хоронить будете по-православному иль по-гражданскому?

– По-граждански.

– Тогда дороже.

– Это почему же?

– Как сказать… От православного какой-никакой доход: глядишь, за крестиком накажут посмотреть, чтобы не слямзили… Да разве усмотришь? В дровишках-то нужда… А по-гражданскому – что от него проку? Закопают, да и ладно. Намедни схоронили летчика, на могилу дубовый винт поставили, от машины. Что с него возьмешь, с винта? Его не уколупнешь, он как железный. За такие деньги, что вы даете, по-гражданскому нет расчета.

– Как же нам быть?

– За такие деньги могилу вырыть – еще куда ни шло. А хоронить – как вам угодно.

На том и было решено: яму выроют могильщики, а опустят и закопают покойника провожатые.

Отдать последний долг профессору явилось четверо студентов, худощавый рыжебородый человек, похожий на учителя, и университетский швейцар.

Мороз в этот день надломился, и серый мелкий дождик порошил, как сквозь сито. Кучка людей, жавшихся от холода, с мокрым, обвисшим красным знаменем, дожидалась гроба под воротами. Гроб вынесли жильцы дома, поставили на телегу и, перекрестившись, велели трогать. За телегой пошли студенты со знаменем, худощавый человек, похожий на учителя, швейцар, Андрей и председатель домового комитета. И так как было тяжело нести мокрое знамя, его положили на гроб, и от тряски оно плотно облегло крышку, прилипнув, как обивка.

Когда засыпáли могилу, Андрей стоял в стороне, глядя поверх бесчисленных насыпей с редкими крестами. Он слушал, как падали в яму размытые дождем комья грязи, как звуки падения становились короче и резче, приближаясь к поверхности земли. И ему казалось, что профессор, так нечаянно появившийся в его жизни, унес из нее какую-то последнюю возможность сказать о самом важном. Что это было – самое важное, Андрей едва ли знал. Но у него было такое чувство, будто чья-то жестокая рука держала его за горло, и он понимал, что она не отпустит его, пока он не выскажет самого важного.

Он покинул кладбище после всех, сутулый, тупой, пронизанный сумеречным туманом. Он не шел, а тащился, почти полз по безлюдным, нескончаемым улицам пригородов. Он был похож на больного, которого выкинули из лазарета, едва он успел переломить болезнь.

Дома ему отворила дверь Рита.

– Тебя ждет какой-то солдат.

– Солдат?

– Да. Он не назвал себя, говорит, что ты знаешь его…

– Странно, – безразлично протянул Андрей и пошел в комнату, все так же, как на улице, изнуренно и тупо волоча повисшее свое тело.

У железной печки, лицом к огню, грелся солдат. Шинель его висела на стуле, около печки. Он сидел на корточках и потирал руки. Когда скрипнула дверь, он поднял голову, огонь перебежал с его лба на полуоткрытый рот, обведенный тонким кругом чуть заметных морщин, и губы его покривились в какое-то подобие улыбки.

– Вот и вы, – сказал он и поднялся с полу.

Андрей разглядел гостя только тогда, когда огонь заиграл на его губах. Он ухватился за косяк. В нем почти мгновенно исчезла вся мягкость. Из расслабленного и сгорбленного человека он превратился в одеревенелого, прямого, как столб, истукана. Рита, входя следом за ним и закрывая дверь, отстранила его, он сделал всего один шаг и опять застыл.

– Здравствуйте, – проговорил солдат, подходя к Андрею.

Руки Андрея дернулись назад, как будто он хотел заложить их за спину, потом он бросил взгляд на Риту и быстро пожал гостю протянутую спокойную руку. Солдат тоже взглянул на Риту и поклонился в ее сторону:

– Не имею чести знать имени… вашей… а-а… Она была любезна. Вот видите, я сушусь… Я думаю, не лучше ли нам…

И он ровно произнес по-немецки:

– Нам будет удобнее не говорить по-русски.

Точно от этих непривычных, нарубленных слов чужого языка Андрей всколыхнулся и быстро спросил:

– Как вы нашли меня?

– Увидел на улице. Я отличу вас среди батальона солдат. Потом проследил.

– Почему вы не уехали до сих пор?

– Это длинная история.

– Что вам нужно от меня? Зачем вы пришли?

Андрей выталкивал из себя вопросы с таким напряжением, как будто силился придушить ими отчаянный крик.

– Я мог рассчитывать на более радушный прием, – ответил гость и скользнул сощуренными глазами по лицу Андрея. – Разденьтесь, вы мокрый, – прибавил он снисходительно и пожал плечами. – Как вы взволнованны! Я смотрю на вещи спокойней. Раз навсегда я сказал себе, что каждую минуту я могу умереть. Я готов к самому страшному – к смерти. Поэтому я всегда спокоен. Что может быть опаснее смерти?

– Вероятно – так, если ничего не любишь в жизни, – пробормотал Андрей, стягивая шинель.

Он повесил ее на спинку стула, пододвинул к печке, неторопливо, медлительно, следя за каждым своим движением, и сел.

– Как случилось, что вы не уехали?

Гость опустился рядом с ним.

– Я с большим трудом попал в Москву. На это ушло около месяца. Я пробирался одиночкой. В Москве я в первый раз решил воспользоваться своим новым именем. Оно оказалось не совсем удобным. Я не хочу сказать ничего дурного о его прежнем владельце, но имя кто-то скомпрометировал раньше меня. Признаться, – ухмыльнулся гость, поглаживая Андрея смеющимся взглядом, – признаться, я подумал одно время о вас…

– Узнали? – шепотом спросил Андрей.

– Узнали, – сказал гость.

Андрей вскочил, кинулся к Рите и в страшном испуге забормотал:

– Узнали, боже мой! Рита, узнали! Рита, пойми, узнали…

Рита сидела на кровати, как всегда – в платке, уткнувшись подбородком в колени.

– Андрей, – проговорила она, дернувшись к нему и высвобождая руки из-под платка, – я не понимаю, о чем вы? Прошу тебя…

– Ах, ты не должна понимать, – простонал он, снова бросаясь к своему стулу, – ничего не должна понимать! Неужели узнали?

Гость помолчал немного, потом, как будто нарочно медля, с расстановкой и паузами произнес:

– Однако ненадолго хватило вашей выдержки. Вы на моем месте давно попались бы. Я, как видите, уцелел.

Андрей схватил его за рукав:

– Да говорите же, черт вас возьми, говорите! Узнали?

– Вот так-то лучше, – сказал гость, и его рот опять передернуло подобие улыбки.

– Узнали, – сказал он брезгливо. – Но я не могу с уверенностью сказать, что именно они узнали. Наверное, им стало известно, что я выдаю себя за другого. Но кто я в действительности – они могут только предполагать. Относительно вас…

– Боже мой! – опять простонал Андрей.

– Относительно вас я ничего не могу сказать. Одно время я думал, что именно вы скомпрометировали мое новое имя. Но потом решил, что это было бы рискованно для лас.

– Рискованно?

Гость пристально посмотрел на Андрея.

– Да. Даже если бы вы пожелали выдать меня, чтобы тем самым несколько упростить свое положение. Потом я вспомнил, что вы русский. Выдавать и предавать – не в духе русских, насколько я изучил их.

– У меня нет охоты философствовать на национальные темы. Я хочу, чтобы вы сказали, что вы думаете… как по-вашему… что известно.

– Ха-ха! Как хорошо вы начали и как путано кончаете! Вы хотите знать, стала ли известна роль, которую вы сыграли…

– Ну да, да! Роль, которую я… не все ли равно? – перебил Андрей. – Говорите!

– Судя по тому, что вы спокойно гуляете в таком большом городе, вас ни в чем не подозревают. Вообще мне кажется, что дело обошлось благополучно. Я почти уверен в этом. Во всяком случае, здесь меня беспрепятственно включили в эшелон.

– Что? Вы были… Вы назвали себя? – вскрикнул Андрей и схватил за плечи своего собеседника.

– То есть не себя…

– Конрада Штейна?

– Успокойтесь, милый мой друг. С этой стороны не грозит никакая опасность. Конрада Штейна больше нет.

– Нет? – отшатнулся Андрей.

– Конрад Штейн умер.

– Я ничего не понимаю!

– Ну, слушайте. В Москве могло все обнаружиться. Я вовремя убежал. Я попал в Клин, оттуда – в Тверь. Там я работал поденно. У меня был товарищ – славный парень, берлинец. Мы ночевали то тут, то там, у нас не было постоянного угла. Где получали работу, там и жили. Нас нигде не знали как следует. Так что, когда умер этот берлинец, все вышло само собой. Я взял его бумаги, а ему сунул свои.

Андрей сидел молча, как будто не слушая. Гость заглянул ему в глаза и, точно спохватившись, проговорил:

– Нет, вовсе не то! За кого вы меня считаете? Я забыл сказать, что этот берлинец заболел тифом. Я ухаживал за ним недели полторы. Славный парень.

Андрей поднялся.

– Значит, дело о Конраде Штейне прекращено за его смертью?

– Вероятно.

– Значит, мы квиты?

Гость быстро вскочил, сжался, медленно расставил отточенные холодные слова:

– Нет, мы еще не квиты, товарищ Старцов.

– Что вам надо от меня? – опять вскрикнул Андрей.

Гость покачал головой, расправил лицо ласково-насмешливой улыбкой и, подойдя к Андрею, взял его за локоть.

– Милый мой друг, я говорю так, потому что чувствую себя обязанным. Вы сделали все, что может сделать доброе сердце. Но мы еще не квиты. Я обещал доставить от вас письмо вашей невесте. Я считаю это своим долгом. Я даже запомнил ее имя: фрейлейн Мари Урбах, из Бишофсберга, не правда ли? Что же вы молчите? Кажется, я не ошибся? Фрейлейн Мари Урбах, не правда ли?

Андрей закрыл лицо руками.

– Но, видите ли, я затерял ваше письмо. То есть не затерял, а сунул его этому покойному берлинцу вместе с бумагами Конрада Штейна…

– Вы с ума сошли! – почти задыхаясь, прохрипел Андрей. – Ведь если с бумагами Конрада Штейна найдут мое письмо…

 

– Ну что вы, кому придет в голову связать ваше имя с Конрадом Штейном?

– Не издевайтесь! Вы не смеете издеваться надо мной!

– Я говорю, что думаю.

– Бумаги непременно направят в Семидол, Курту! Ведь Курт поймет все сразу!

– Об этом я не подумал, признаться…

– Послушайте, вы… черт… Послушайте! Найдите себе кого-нибудь еще для шуток! Не забывайте, что вы в моих руках…

Гость повел оттопыренным пальцем перед глазами Андрея.

– Но и вам я не советую забывать, что вы в моих руках. Да… Однако что за раздор, – снова расплылся он, – разве вы не чувствуете, что я благодарен вам безмерно и готов чем угодно отплатить?

– Как вы могли не подумать, что…

– Я пошутил, милый мой друг; поверьте, пошутил. Я сунул покойнику только бумаги Штейна. Больше ничего.

– Письмо осталось у вас? Давайте его, давайте!

– Нет. Письмо я разорвал, чтобы случайно как-нибудь не повредить вам.

– Ах, я не верю, не верю ни одному слову!

Андрей забегал из угла в угол, охватив руками голову и раскачивая ею, как от боли. Гость следил за ним прищуренными глазами и говорил медленно, точно насаживал слова, как наживку на крючки.

– Что вы волнуетесь, милый мой друг? Неужели трудно написать еще одно письмо? Это вам лишний раз доставит удовольствие побеседовать с любимой женщиной. Даю вам слово, что, как только вернусь на родину, я разыщу фрейлейн… Мари Урбах – так, кажется? – вручу ей письмо и расскажу все, что знаю о вас.

– Вы знаете Мари? – спросил Андрей, вдруг перестав бегать.

Гость замолчал и посмотрел на Андрея в упор.

– Нет.

– Не говорите ей ничего обо мне, – сказал Андрей, становясь лицом к лицу с гостем.

– Вы же сами просили меня.

– А теперь я прошу, чтобы вы не делали этого. Не разыскивайте Мари. Не надо.

Гость опять помолчал, потом хлопнул Андрея по плечу, кивнул на Риту и засмеялся.

– Мы совсем забыли даму. Я понимаю вас отлично. Но вы напрасно беспокоитесь: фрейлейн Урбах ничего не узнает об этом.

И он еще раз кивнул на Риту.

– Будем говорить о деле, – сказал Андрей, заслоняя собой Риту. – Зачем вы пришли ко мне?

– Будем говорить о деле, – в тон Андрею отозвался гость. – Я пришел к вам переночевать. Завтра меня отправляют с эшелоном. Я избегаю бывать там, где много людей.

– Хорошо. Дайте мне слово, что вы оставите меня навсегда в покое.

– Даю.

Андрей широкими шагами вышел из комнаты.

– Сергей Львович, – сказал он, войдя к хозяину, – у меня должен переночевать один товарищ. Это необходимо. Я положу его в соседней комнате, на диване.

Сергей Львович всплеснул руками.

– Постойте, – настойчиво продолжал Андрей, – никаких возражений. Он должен остаться. Иначе будет плохо. Слышите? И – молчок. Никому ни звука. Благодарю вас.

Он повернулся и ушел, не заметив, как Сергей Львович осыпал себя частыми, испуганными крестиками.

Андрей отвел гостя в соседнюю комнату, показал ему диван, прикрыл дверь и вернулся к себе.

Там он постоял несколько секунд неподвижно, провел рукою по голове, потер лоб, щеки, шею. Потом сжал кулаки и проговорил самому себе:

– Он знает ее, знает, знает!

Качнулся, подошел к кровати, положил голову на колени к Рите. Потом закрыл глаза.

Рита обняла его голову, наклонилась над ним. На его губы упала горячая капля. Он тихо спросил, не двинув веками:

– Ты о чем? – и облизал соленые губы. – Если бы можно было начать жить сначала… Раскатать клубок, дойти по нитке до проклятого часа и поступить по-другому. Совсем по-другому…

Рита всхлипнула громко и прикоснулась щекой к его лбу.

– Милый, милый…

– О чем ты? – опять спросил он.

– Кто этот человек, скажи? О чем вы говорили?

Он долго не отвечал.

Было тихо, какие-то далекие гулы слышались за окном. Медленно, неохотно угасал электрический свет.

Андрей повернул голову, уткнулся лицом в колени Риты и – в колени, в платье, в душную теплоту ног – проговорил:

– Этого я никому не могу сказать. Никому.

Глава
О девятьсот четырнадцатом

Центрифуга Амура

– Belegte Brötchen!

– Warme Würstchen!

– Bier, Bier, Bier, gefälligst!

– S-s-simplicissimus, Berliner Tageblatt, Lustige Blätter!

– Woche, Woche, Woche!

– Bier, Bier, Bier!

– Belegte Brötchen, warme Würstchen!

– Zigarren, Zigarren, Zigaretten!

– Kladderadatsch, Kladderadatsch!

– Einsteigen![2]

Сигарный дым голубыми простынями колышется под потолком и мягко пеленает жужжащие голоса. Объемистые животы, потные лысины, белые юбки, крепкие оголенные локти, большие круглые груди под кружевцами и прошивками плавно качаются на сиденьях.

За окнами медленно проплывает дородное, умытое, благословенное солнцем отечество.

В Эрлангене пышный, жужжащий, разряженный поезд вылился на вокзал и потек вниз по узкой улице в конец города.

Андрей с Куртом отделились от толпы, вошли в университетский сад.

Здесь было тихо, теплые тени лежали на дорожках, ясени и дубы заслоняли небо. На стволах желтели полированные дощечки с латинскими надписями, такие же дощечки торчали на жердочках, воткнутых в клумбы. Пахло упитанной, сытой землей и – откуда-то – свежей масляной краской.

– Есть ли у вас это чувство, – спросил Курт, – покойное, миротворящее – чувство родного? Мы довольствуемся пустяками, потому что это наши пустяки. Уверяю тебя, я счастлив, что приехал сюда. Глупый, милый праздник, глупая, милая привычка. Еще раз смотрю вот на этот ясень – какой он старый, рыхлый, ноздреватый. Грибы на нем в прошлом году были мне по пояс. Теперь, видишь, они поползли выше… А вот ворота анатомического театра. Пойдем, я покажу тебе музей.

Из двери, выходившей в сад, по земле стлался холодноватый, сладкий запах йодоформа. В комнате, куда они вошли, вдвинутый в нишу сырой стены, стоял оцинкованный большой сундук. Крышка его была чуть приподнята.

Курт открыл ее. В сундуке валялись человеческие ноги и руки с содранной кожей, куски посиневших мышц, белые кости с раздерганными, как мочало, сухожилиями, багровые, черные, сизые внутренности – кишки, печень, легкие. В уголке сундука, освещенные дневным светом, проникшим через дверь из сада, прижались друг к другу две головы. Затылок одной был оскальпирован, и мелкой кровавой пилкой бежали по голове черепные швы. Шея другой головы – безволосой и хорошо сложенной – была обнята, точно галстуком, пухлой, синей детской ручонкой. Тут и там желтели горки какого-то порошка.

– Пойдем, – сказал Андрей.

Курт молча смотрел в сундук.

– Пойдем, здесь задохнешься.

Курт опустил крышку и, улыбнувшись, тихо взял Андрея под руку.

Они прошли просторной, светлой комнатой, уставленной высокими узкими столами, крытыми стеклом. Столы были чисто вымыты, пол блестел, от двери к двери гулял холодноватый, попахивавший камфарой сквознячок. Полумрак сводчатого коридора вел к широкой лестнице. На площадке, подле столика, сидел сторож. Он снял фуражку, спросил:

– Господа желают осмотреть музей?

Потом двинулся вперед.

Один за другим тянулись стеклянные шкафы. В шкафах на стеклянных полках строились по высоте и диаметру стеклянные банки с заспиртованными препаратами человеческих органов. Стекло, спирт и синие, сизые, красные куски, нити, волокна, комки человеческого тела – все, что наполняло просторные, высокие залы.

Солнце безудержно лилось в чистые окна, и по стенам, потолку, полу, на платьях, руках и лицах людей дрожали горячие многоцветные спектры, преломленные шкафами, полками, банками и спиртом.

Вдруг сторож остановился, отставил одну ногу, заткнул большой палец правой руки за борт мундира и открыл неторопливо рот:

– Отделение эмбриологическое. Первое во всем мире по числу препаратов.

Здесь, в баночках, едва отличимых друг от друга по величине, плавали желтоватые комочки зародышей – целый сонм нерожденных душ. Потом тянулись сомкнутые ряды головастых человечков с прижатыми к животам тонкими ножонками и перепончатыми пальцами рук. В конце – в банках вместимостью в ведро – глядели себе на коленки дети, похожие на тех, каких видят у своих постелей очнувшиеся после родов матери. Дальше, в другом зале, мутнели на солнце куски мозга, и за ними, под особым стеклянным футляром, осела на дно широкой банки человеческая голова.

Она была низколоба, и через весь лоб ее шли стежки небрежного шва. Карие глаза были открыты, зрачки расширены и устремлены в какую-то цель, стоявшую, наверно, прямо перед ними. Над верхней губой и на щеках торчали в разные стороны короткие, толстые темные волосы, – они были бриты не раньше, как за неделю до смерти. И все лицо, обрубленный кусок шеи и уши были густо-сини. Под футляром стояла дощечка:

ГОЛОВА ЗНАМЕНИТОГО УБИЙЦЫ

КАРЛА ЭБЕРСОКСА

(ПОСЛЕДНЯЯ ПУБЛИЧНАЯ КАЗНЬ

В НЮРНБЕРГЕ)

– Мой отец присутствовал при этой казни, – начал сторож, отставив одну ногу, – и если господа желают…

– Послушай, – вдруг проговорил Андрей, – на кой черт, собственно, мы все это смотрим?

Курт вскинул голову.

– Это знаменитый музей.

– Я приехал сюда на карусели, а не к покойникам.

– Мы успеем и на карусели. Но этот музей…

– К черту музей, к черту Карла Эберсокса, я хочу на воздух, на солнце!

В Эрлангене много воздуху.

Вдыхать его, сидя на балконе с трубкой в зубах и за чашкой кофе, – наслажденье, каким может похвастаться только маленький городок.

За полдень, когда ясно обозначится покойная теневая сторона главной улицы и когда в каждом окне повиснут коврики, подушки и перины, на эрлангенских балконах в покатых креслах полулежат студенты.

Из университетского сада плывут легкие ароматы цветущих деревьев, снизу, от шумливой, верткой речонки тянет холодком и влагой. Небо поднялось бесконечно высоко, и городку легко, приятно и удобно. Дороги и тротуары безлюдны.

– Ге-ге! – несется с балкона звонкий голос. – Ге-ге! Эрих! Как поживаешь после вчерашнего казино?

– Не смейся, малыш: за ночь моя талия увеличилась на пять сантиметров…

– Ха-ха!

И вот с балкона на балкон из одного конца улицы в другой:

– Ге-ге, коллега! Что вы там ржете?

– С Эрихом хирургический случай: у него растяжение талин!

– Ха-ха!

– Корпорация Альфа против радикального вмешательства. Попробуйте бужирование.

– А что вы пропишете против легкой хрипоты?

В узких переулках от дома к дому:

– На главной улице ищут подержанные брюки: пояс – полтораста сантиметров.

– Ха-ха!

За балконами, в невысоких комнатах с занавесочками и ковриками, старательные хозяйки начищают сапожным кремом башмаки своих жильцов. В университетских лабораториях и кабинетах сторожа неторопливо полощут пробирки, реторты и колбы. В просторном зале прибирают и устанавливают в штативах рапиры, сабли, шпаги и эспадроны.

– Ге-ге, Отто! Что ты скажешь о нашем Эрихе?..

К речонке, вниз по главной улице, все еще шествовали разряженные, кружевные, декольтированные гости. Но шума не было, и струйки табачного дыма на балконах тихо взбирались по гладким стенам.

– Как мирно, как бесконечно мирно, – проговорил Курт.

Он шел с непокрытой головой, медленно, любовно оглядывая каждый уголок, точно отыскивал что-то давно утраченное и родное. Андрей молчал.

Ни одна прогулка из тех, что совершили наши друзья за годы, которые предстояли им, не была столь добровольна и бесцельна, как путешествие в Эрланген. Вот почему мы не торопимся забегать вперед и радостно идем шаг за шагом по улице, в конец города, через мост, и дальше – в гору, покрытую частой рощею. Кто знает, может быть, эта прогулка – последний отдых, полней которого – одна смерть?

Гора, увязанная – как голова платком – липовой, березовой, кленовой чащей, кружилась в живой воронке звуков. Звуки толклись на месте, метались из стороны в сторону, извивались змеями вокруг деревьев, стлались под ногами. Здесь были все инструменты, придуманные Востоком и Западом, сделанные кустарем и фабрикой, автоматические, духовые, струпные и ударные. И они свистели, бубнили, гудели, трещали, пели, вопили все сразу и ни на минуту не переставая. Все оперетки и оперы, мазурки и вальсы, марши и галопы, сочиненные когда-нибудь на свете, не считая торжественных ораторий, печальных кантат, рапсодий, менуэтов, полонезов и песен, – все эти классы, виды и роды музыкальных сочинений, во всех тонах и всех темпах известных животному миру и органным фабрикам, – все они с величайшим старанием и неправдоподобным фортиссимо пыжились заявить о себе здесь, на этой горе, покрытой, как платком, липовой, кленовой чащей.

 

И гора кружилась, кружилась.

На вершине ее, в длину аллей, кучились балаганы, будки, лавчонки, карусели, паноптикумы, панорамы, кино, гипнотические кабинеты, перекидные качели, тиры со стрельбою в цель, силомерные и спортивные залы, киоски с предсказателями судьбы и гроты с гадальщицами. Каждый человек на этом гулянье был вбит в толпу, как пыж в патрон, и непрекословно довольствовался тем, что мог вертеть головой во все стороны.

– Прекраснейшие дамы, почтеннейшие господа! Я призываю вас к нечеловеческому усилию: остановиться передо мною всего на две минуты. Усилие должно быть сделано, чтобы задержать натиск тех баранов, которые стремятся запять ваши места. Вы не захотите уступить своего места баранам, почтенные господа! Одна минута внимания. Перед вами – подтяжки, скромный вид которых приводит в уныние простаков и деревенщину. Но мы знаем, что истинная добродетель всегда скромна. Смотрите, я тяну изо всех сил эти подтяжки, я рву их, я раздираю их зубами, как лев из гамбургского зоо, я вяжу из них узлы, я рублю их топором, вот – ак, аак, гак! – я подымаю на них гирю в двадцать пять кило! Смотрите – они становятся только эластичней, мягче и приятней, ничуть не изменяя своего цвета, своей прочности и привлекательности. Подождите, подождите! Я кладу их в воду, я намыливаю их, я тру их щеткой…

– Сюда, сюда, сударыня! Вот зонт, который призван защитить вашу бесподобную кожу от солнечного зноя. Попробуем полить его водой, попробуем вывернуть его наизнанку, попробуем сломать его ручку или проткнуть его пальцем – безуспешно! Из такого шелка Наполеон великий сшил платье своей второй жене – своей любимой жене, как это установила историческая наука. Если свернуть этот зонт умелой рукой, то он станет тонок, как швейная иголка, сквозь ушко которой верблюд вошел в царство небесное. Если бы его увидела ваша бабушка, не верблюдица, конечно…

– О-ля, о-ля! Вот люди, которые рады развесить уши перед всяким болтуном! Слава богу, вы защищены от солнца деревьями. Зачем вам расходоваться на зонты? Зато эрлангенский магистрат свалил в ваш разинутый рот всю пыль со своих улиц, и вам не мешает пополоскаться настоящим лимонадом со льдом и чистым сахаром…

– Дорогие мои, во имя цивилизации и добрых отношений союзных немецких монархий – только полминуты внимания! Цепочка из золота, изобретенная профессором…

– Давно ли дамы стали носить панталоны на подтяжках? Довольно слушать этого подтяжечника, черт побери мой послеобеденный отдых…

– Начинается, начинается!

– Вы увидите человека, всю жизнь питавшегося старыми кожаными подметками. Вам продемонстрируют…

– Пятьсот марок тому, кто докажет, что он щупал своими руками лилипута меньше Понди-Ронди-Какса, ростом в девятнадцать сантиметров и весом…

Багроволицые, текущие потом и слюнями зазывалы пьют рюмку ликеру и опять вопят хрипучими глотками, накачивая жилы на лбах и шеях синей тяжелой кровью:

– Начинается!

– Начи-на-а-ается!

Крики попугаев, рев ученых ослов, граммофоны, органы, шарманки, оркестры, оркестрионы, рояли и одинокие пронзающие скрипки. А над всем этим – вой человечьих голосов, вой беспримерный, бесподобный, вой титанический. Потому что человеку нужно покрыть все звуки, весь гам, весь гром машин, инструментов, зверей и птиц. Потому что необходимо в этот прекрасный, единственный в году праздник – праздник престольный, летний, любовный – необходимо не только продать, не только показать товар лицом, но и посмеяться, и поострить, и объясниться в любви.

О да, объясниться в любви.

Для этого нужно орать над самым ухом возлюбленной, как на колокольне в трезвон.

Но разве подлинная страсть умещалась когда-нибудь в элегическом пиано?

Ах, страсть! Ах, юная, жестокая, стремительная страсть!

Сидеть в коляске, залитой позументами карусели, сидеть, прижавшись, впившись всем телом в кружевную, жаркую, пышногрудую, подкрашенную, чуть-чуть вспотевшую девушку, с которой встретился, столкнулся, сблизился минуту назад в толпе, где каждый человек как пыж в патроне, сидеть, – ах, ах, нет! – лететь, нестись, кружиться, точно в облаках. Вот темный полукруг – туннель, ни зги не видно – никто не видит, – секунда, еще, еще; вот день, слепящий, яркий; под ногами – люди глядят, показывают пальцами, смеются; вот снова тьма – нет никого, только она – какая? – неизведанная, закруженная каруселью, – секунда, еще, еще – свет, день, люди; и опять в туннель!

Придумало ли человечество другую машину, которая перерабатывала бы сердца, души, взгляды, объятия, поцелуи – все это любовное сырье в такой кристальный и конденсированный фабрикат счастья, какой выделывает карусель, эта волшебная центрифуга амура?

Все эти перекидные качели, все эти прыгающие лестницы, и бесконечно бегущие дорожки, и американские горы – все они не вырабатывают и малодобротного суррогата счастья, производство которого составляет непохитимый патент карусели. Подлинное счастье, единственная на земле блаженная нирвана, настоящая вихревая страсть (остерегайтесь подделок!) – монополия карусели.

Радуйся, позументная, многоцветная, мишурная, разноогненная, сочетавшая конный бег с плавным качанием лодок, навсегда покоренная голосами шарманки, в вечном кружении – радуйся!

2Выкрики продавцов на вокзальном перроне: – Бутерброды! – Горячие сосиски! – Пиво, сигары, папиросы!.. Названия журналов, газет и т. д. Последний выкрик – приглашение кондуктора: – Войти в вагоны!