Тайная река

Tekst
31
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Тайная река
Тайная река
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 38,89  31,11 
Тайная река
Audio
Тайная река
Audiobook
Czyta Алексей Багдасаров
19,23 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Судя по виду, джентльмен понятия не имел, что делать с женскими ножками, но обнимал даму, хотя и без всякого удовольствия: дама, ее белые чулочки, шелковые туфельки и все такое прочее, была предметом его гордости, гордости обладателя, но в том, как он произносил «любовь моя», любви-то не было ни капли.

Но нога – нога-то была, как раз на уровне глаз лодочника, она переступила через планшир так близко, что лодочник мог бы, если б захотел, до нее дотронуться, почувствовать пальцами шелк. Туфелька, венчавшая ногу, была чудом, непонятно каким образом оказавшимся на старом грязном причале Хорслидаун. Было совершенно невероятно, что столь внушительная особа могла стоять и передвигаться в таких крошечных башмачках из ярко-зеленого шелка. Задников у туфелек не было, зато были маленькие каблуки, придававшие щиколоткам особое изящество, и когда она ступила на корму, ножка была повернута так, что взгляд Торнхилла не мог не заметить изгиб щиколотки, узкую пятку, элегантность каблука.

Там, где-то над ногами, было лицо, рот на нем поблагодарил мужа – «любовь мою» – за заботу, но само лицо выглядело скучающим, словно его обладательница давно уже не ждала от супруга никаких радостей, кроме этой жеманной галантности.

На Торнхилла она не смотрела, на него смотрела ее ножка, она приоткрыла ее специально для него. Может, показывая ножку простому лодочнику, она надеялась расшевелить своего вялого муженька? Или это делалось для ее собственного удовольствия, как напоминание о том, что на свете существуют и другие мужчины, которые, завидев дамскую ножку, знают, как с ней обращаться?

Но тут джентльмен одернул ей юбку и влез в лодку – каким-то образом ему удалось втащить и супругу, при этом он чуть ли не сел задом Торнхиллу на физиономию. Торнхилл помочь пассажирам не мог, так как обеими руками еле удерживал суденышко, а когда вскарабкался на борт, мокрый и дрожащий от холода так, что его собственные ноги едва слушались, пассажиры уже сидели на корме, и белая юбка прикрывала зеленые башмачки.

Владелица ноги произнесла: «Генри, дорогой, боюсь, моя туфелька совсем испорчена». Она вытянула ногу. И действительно, зеленый шелк промок, и маленькая оборка, украшавшая перед туфельки, печально повисла. Юбка была задрана почти до колен, и к северу от туфельки лежали тени, в которых притаились прелести, о коих мужчина мог вполне догадываться.

«Любовь моя, – на этот раз голос джентльмена звучал резче. – Ты снова выставила ногу!»

Теперь дама определенно смотрела на Торнхилла, и, Господи Боже мой, это был откровенно дразнящий взгляд, но он промелькнул так быстро, что никакой муж не мог бы ни к чему придраться. Взгляды, которыми они обменялись, были взглядами двух живых существ, мужской и женской особей одного вида и одной крови.

Денди обвил руками плечи супруги, хотя, на взгляд Торнхилла, этот жест не обещал ей ничего интересного даже среди пышных кустов Воксхолл-Гарденз, когда они туда, наконец, добрались.

В любой битве за выживание с этим Генри – Торнхилл прекрасно это сознавал – он всегда выйдет победителем, например, случись кораблекрушение, денди скиснет и умрет, в то время как он сам – грубиян и все такое – найдет способ преуспеть. И все же на этом пустынном лондонском острове, в этих полных опасных созданий джунглях в год от Рождества Христова тысяча семьсот девяносто третий, Торнхилл был в полной зависимости от таких жеманных педиков, которые смотрели на него, но не замечали, как не замечают они швартовую тумбу.

Надо сказать, не все господа были такими; у него имелось несколько постоянных клиентов, которые говорили с ним на равных – капитан Уотсон, например, который всегда выбирал именно его на причале в Челси и с которым у него было договорено, что по средам он утром возит капитана к даме сердца в Ламбет. Для капитана он удерживал лодку изо всех сил, потому как капитан был человеком дородным и ему было непросто сходить по трапу, да и когда клиент помещал свой зад на корму – зад настолько увесистый, что трудновато было отталкиваться от берега, – Торнхилл все равно не жаловался, потому что капитан был человеком хорошим и не в обычае у него было торговаться с бедняком из-за нескольких пенсов.

Речнику и головой приходилось все время работать, потому что, едва проснувшись и еще не встав с постели, он уже чувствовал, что там с рекой, с приливами, ветром. Он вычитывал это в цвете неба на рассвете, в криках носившихся над водой птиц, в том, как во время прилива шла волна. И он мог определить, к какому причалу швартоваться, чтобы заработать в этот день как можно больше.

Со временем эта мутная река и корабли, которые она несла на себе, словно собака блох, стала для него как большая комната, в которой он знал каждый угол. Он полюбил бледный свет, разливавшийся по воде, на фоне тусклого неба все неважное, незначительное куда-то исчезало. На Хангерфорд-Рич он сушил весла и сидел, отдавшись течению, он знал, что оно принесет его куда надобно, и смотрел вдаль, на воду, где все было словно нарисовано этим светом.

• • •

Иногда по воскресеньям он, по соглашению с мистером Миддлтоном, не работал, и они с Сэл могли побыть вместе. Ему нравилось находиться рядом с ней, нравилось чувствовать, как где-то там, в глубине, под кожей, пляшут его мысли, которыми он не мог поделиться ни с кем, а ей мог рассказать абсолютно все, признаться в чем угодно, рассказать всякую, даже стыдную, правду. Она выслушала бы и ответила в своей привычно-добродушной манере.

В ту первую зиму ей взбрело в голову научить его буквам, совсем как учила ее мать. Он согласился, только чтобы ее порадовать, но без особой охоты. Ему казалось, что все эти марашки на бумаге иссушают мозг. Он видел, как Сэл записывает что-то для памяти – список того, что надо купить у мануфактурщика или в бакалее, сам-то он мог запросто удержать все в голове. И цифры тоже. Он видел многих джентльменов, которым, чтобы подсчитать, сколько будет стоить до Ричмонда и обратно, приходилось вытаскивать из карманов карандаш и клочок бумаги, особенно если подсчеты были сложные – два человека туда, один обратно, да еще пакет туда, а если по воскресному тарифу… Он же, неграмотный лодочник, еще пока джентльмены рылись в поисках бумажки, уже успевал сложить всю сумму у себя в голове, да еще накинуть десять центов за обслуживание и шестипенсовик в благотворительный фонд.

Они занимались, сидя рядышком за столом, в неровном свете воткнутой в подсвечник свечки. Он чувствовал ее фруктовый женский запах, этот сладкий аромат заставлял вспомнить о лете, о забытой в деревянной коробочке клубнике. Она наклонилась к нему и сказала: «Нет, не надо пока макать в чернила, просто держи – видишь? – как я держу», – и протянула свою маленькую ручку, показывая, как надо держать перо.

Он пытался, и это было неестественно, движения требовались осторожные до бешенства. Бессмысленные какие-то. Совсем не то, что требовалось, чтобы удержать весло – там он его просто обхватывал всей пятерней, и дело с концом. А чтобы удержать перо, требовалась акробатическая ловкость – и пальцами, и кистью, да еще руку по-дурацки вывернуть. Перо крутилось, выскакивало у него из пальцев. Он возился с этим пером, только чтобы ей угодить.

Потом они окунули кончик пера в чернила, и стоило ему поднести перо к бумаге, как оно принялось плеваться, и по скромной белой бумаге побежали наглые черные кляксы. Сэл расхохоталась, и он едва сдержался, чтобы в ярости не перевернуть к дьяволу этот стол и не рвануть к реке. Вот там он был самим собой. Он мог пройти на веслах к Ричмонду и обратно против течения. Он выиграл приз Доггетта, а ветрище в тот день, между прочим, был ужасный, и все равно он всю дорогу шел на корпус впереди Льюиса Блэквуда. Он не позволял мыслям разбегаться, сосредоточившись исключительно на том, что делали руки. Он тогда пришел к финишу, на десять ярдов опередив Блэквуда, и почувствовал, что выдержит любое напряжение и любую нагрузку.

Вот только не может никак усидеть за столом и удержать эту верткую штуковину.

Сэл посмотрела на него и поняла, что сейчас ему точно не до смеха. Она вытерла чернила со стола, с бумаги, с пера, с его пальцев. А потом нанесла на бумагу точки в форме буквы «Т». «Просто иди по точкам, Уилл, – сказала она. – Мы пока букву “У” трогать не будем». Он провел робкие линии через точки, изо всех сил стараясь удержать непослушное перо. В первый раз промазал: кривая горизонтальная линия выступила за точки. Он провел вторую линию, внимательно следя за чернильным следом. Шаткая, неуверенная, но все равно вот они была перед ним – две линии, буква «Т».

Только теперь он понял, что все это время сидел, высунув кончик языка, помогая языком выводить букву. Он откинулся назад, облизнул губы, положил перо и произнес голосом, который и ему самому показался скрипучим: «Хватит на сегодня». Сэл снова глянула на бумагу с кляксами: «Ох, Уилл, ты только погляди! Как здорово у тебя получилось, гораздо лучше, чем вначале!»

Он потер руку, которую даже свело от усилий. На его взгляд, каракули выглядели постыдно, какие-то дурацкие закорюки. Больше всего ему хотелось разорвать листок в клочья. Но она подталкивала его локотком, а ему так нравилось чувствовать рядом ее руку, да тут она еще произнесла: «Обещаю, – и произнесла так легко, словно и обещать-то не стоило, словно это само собой разумелось, – обещаю, что к следующему воскресенью ты и это “У” напишешь, просто, как нечего делать».

Зима миновала, и вот он уже мог написать имя целиком: «Уильям Торнхилл», медленно и ровно. А поскольку никто не видел, как он это делает, то никто и не знал, сколько времени это у него занимало, и сколько раз он ловил себя на том, как кончик языка помогает перу.

Уильям Торнхилл.

Ему ведь всего шестнадцать, а в его семье еще никто не добивался таких успехов.

• • •

Любовь пришла к нему так неторопливо, что он даже не сразу сумел назвать это чувство. Все годы ученичества он знал только, что, когда ветер на реке пробирался сквозь старую выношенную куртку, его согревала мысль о ней, сидящей подле матушки, вдевающей для нее нитку в иголку и складывающей уже подшитые рубашки и носовые платки. Он дивился ее ловким пальцам, подворачивавшим белоснежные квадраты легкими мелкими движениями, такими скорыми, что и не углядишь. Только что был махристый обрезанный край, а вот он уже скручен, свернут, чудом превращен в аккуратный рулончик, и все это пока матушка даже еще не успела и на иголку посмотреть.

 

Он не знал, что это такое – то, что делало его внутри таким мягким и тихим, от чего – он ясно ощущал – его лицо при мысли о ней разглаживалось, почему он думал о ней целыми днями, а потом вечерами, когда шагал по ступеням пристани и вода хлюпала у него в башмаках. Он лежал на своем соломенном матрасе на кухонном полу, поджидая, когда придет сон, и мысль о том, что она тоже здесь, над ним, в своей комнатенке под крышей, заставляла его горло сжиматься. Иногда, случайно столкнувшись с ней в доме, он не мог и слова вымолвить в ответ на ее приветствие. А она восклицала: «Ой, Уилл!» – как будто удивлялась тому, что этот широкоплечий отцовский ученик возникал вдруг на пороге, заполнив собой весь дверной проем и наклонив голову, потому что дверь была слишком для него низкой. Она, разговаривая с ним, дотрагивалась до него, клала руку ему на рукав, и он еще долго потом ощущал прикосновение ее маленькой ручки, словно эта ручка что-то сообщала ему сквозь грубую ткань куртки.

Ротерхит теперь разросся – здесь тоже появились и сыромятни, и бойни, и жилые дома на месте пустынной заболоченной равнины, где двое детей когда-то находили себе убежище. Отсюда согнали даже цыган. Но они все-таки обнаружили для себя новое местечко – Церковь Христову в Боро, задами выходившую к реке. В хорошую погоду двое всегда могли найти уединение среди могил.

Радуясь возможности побыть вместе, перешептываясь, они сидели, прислонясь к надгробьям, и Сэл читала то, что на них написано, медленно, по одному слову. А он должен был запоминать те слова, что она уже прочитала, тоже по одному, потому что это было непросто – и прочитать, и запомнить все сразу.

Голос Сэл был особенно нежен, когда она распутывала эти узелки слов: «Сюзанна Вуд, супруга мистера Джеймса Вуда, изготовителя измерительных инструментов, – произносила она. – У нее откачивали жидкость девять раз, и всего из нее вышел сто шестьдесят один галлон воды, а она ни разу не пожаловалась на болезнь и не боялась операции». – «Ну прямо как мех для вина», – пробурчал Торнхилл, и Сэл едва сдержала смех. «Ох, Уилл, – сказала она. – Только подумай об этой бедняжке, а мы над ней смеемся!» Она взяла его за руку, и он почувствовал, какая мягкая и маленькая у нее ручка и как она умещается в его грубой клешне. Она улыбнулась, и он увидел ямочку у нее на щеке – одну, словно само лицо ее ему подмигивало.

Он уставился на реку, где прилив начинал гнать воду вверх, и силился найти слова, которые лежали у него на сердце. «В общем…» – начал он, и почувствовал себя дураком, продолжить никак не получалось. Он начал заново, и сам услышал, как громко и решительно звучит его голос: «Скоро меня сделают членом гильдии, и первым делом я на тебе женюсь». И тут же подумал, что она наверняка его высмеет – чтобы подмастерье с Таннерс-Лейн да сказал такое! Но она и не думала смеяться.

«Да, – сказала она. – Я подожду». Она смотрела ему в лицо, на этот раз без улыбки. Он видел, как она сначала посмотрела ему в глаза, потом перевела взгляд на его рот, потом снова заглянула в глаза, читая за его словами ту правду, что была написана в его сердце. И он тоже смотрел ей в глаза, так близко, что видел в них маленькие отражения себя самого.

Семь лет будет длиться его служение. Время пройдет само по себе, и перед ним откроется совсем другая жизнь.

• • •

Они поженились в тот же день, как он стал свободным лодочником, накануне того, как ему исполнилось двадцать два. Мистер Миддлтон подарил им на свадьбу свой второй ялик, и они сняли комнату неподалеку от Мермейд-Роу, там муж и жена могли наслаждаться куда большей свободой, чем за могилой Сюзанны Вуд.

Сэл оказалась в постели куда смелее, чем он. В первую ночь она прижалась к нему, говоря, что боится темноты. Взяла его руку – ей, мол, нужна поддержка. Он чувствовал ее тепло, слышал ее шумное дыхание. Им нужно было вести себя тихонечко, потому что стены были тонкие, как бумага. Кашель мужчины, занимавшего соседнюю комнату, слышался так явственно, будто он лежал с ними в постели.

То, что произошло потом, не было громким и не требовало усилий. Все произошло как бы само собой – семя, пробившееся сквозь почву, бутон, развернувшийся в цветок.

Ночь стала лучшим временем суток. Теперь, когда у них была своя постель, она любила свернуться у него под боком клубочком, свеча горела на табуретке. Ее груди ласкали его, и он был одновременно и шокирован, и возбужден. Она очищала мандарин и скармливала ему дольки прямо из своего рта, и когда они завершали все то, что надо было сделать и с мандаринами, и со ртами, а свеча догорала в лужице сала, они лежали рядом и рассказывали друг другу всякие истории.

Сэл любила рассказывать о Кобхэм-холле, где ее матушка была в служанках до того, как вышла за мистера Миддлтона, и где она еще девочкой целый месяц прожила вместе с матерью. Что-то врезалось ей в память – подъездная аллея, зеленый туннель из тополей. Накрахмаленные, жесткие, словно кожаные, скатерти из дамаска – даже на половине слуг. И правила, согласно которым надо все делать. Там был виноградник, рассказывала она, и несколько раз в столовой для слуг подавали виноград. Как-то раз она отщипнула с кисти виноградину, и экономка ее выбранила: «Ешь, что хочешь, сказала мне старая грымза, но никогда не уродуй кисть. Возьми ножницы для винограда и просто отрежь маленькую кисточку, – она повернулась к Торнхиллу и прошептала: – Только представь, Уилл, специальные ножницы для винограда!» Торнхилл пробовал виноград – раздавленные кисти, валявшиеся в грязи после того, как закрывался рынок.

Торнхиллу больше нравилось, когда они рассказывали друг другу о совместном будущем. У них, конечно же, будут свои дети, и их отец, вольный член гильдии лодочников реки Темзы, будет вести достойную жизнь и много работать и станет партнером ее отца.

Торнхилл с трудом верил в то, что жизнь его совершила такой поворот, и о том, что все происходит на самом деле, напоминала только постоянная боль в плечах да мозоли на ладонях. Нет, все это не походило на сказку – то, что с ним случилось, было наградой за труд. Он лежал в темноте, слушая, как Сэл рассуждала, кого ей хочется первым – мальчика или девочку, и потирал свои мозоли, словно они были дорогими сувенирами.

Семь лет в качестве перевозчика благородных господ с берега на берег отвратили Торнхилла от этой работы. Став свободным гребцом, он предпочел работать на лихтерах, перевозивших уголь или древесину. Немногим хватало сил управлять тяжело груженой плоскодонной лодкой в капризных водоворотах Темзы, но он справлялся. Тяжелой работы он не боялся никогда, а этот труд был честнее и чище, чем кланяться перед господами за несколько лишних пенсов.

Это также означало, что он мог взять в помощники брата. У Роба, конечно, с головой было не все в порядке, но зато он был на реке самым сильным и самым послушным. Когда Роб взваливал на плечи мешок с углем, его мышцы напрягались так, что задняя пуговица на штанах грозила отскочить. Но он соглашался работать весь день за плату, которой хватало только на то, чтоб не сдохнуть с голоду.

Вместе Торнхиллы составляли отличную пару.

• • •

Через год после свадьбы родился ребенок, крепенький здоровый мальчик. Он плакал, орал, производил гигантское количество желтовато-коричневых какашек, а когда его распеленывали, писал крутой дугой. Его окрестили Уильямом, но звали Уилли. Еще один Уильям Торнхилл – что ж, мир переживет эту напасть, тем более если это твой собственный сын.

Ребенок размахивал перед Торнхиллом ручками, будто посылал тайные сигналы, моргал, таращился на склонившуюся над ним фигуру, указывал на нос отца крошечным пальчиком, словно что-то заявлял. Четко очерченный красный ротик все время двигался, губки выпячивались, растягивались, надувались, кулачки мелькали в воздухе, выражение личика постоянно менялось, словно волны в океане.

Ему нравилось брать сына на руки, чувствовать его вес на своей груди, то, как обвивают ручки его шею, ощущать невинный запах его волос. Ему нравилось смотреть на Сэл, как она, улыбаясь про себя, сидит у окошка и шьет очередную маленькую рубашечку или как, воркуя, склоняется над мальчиком. Он слушал, как она, возясь по дому, что-то напевает. Мелодия ускользала от нее, но для Торнхилла эта нестойкая мелодия была музыкой его новой жизни. Он часто улыбался про себя.

• • •

Та зима, когда малышу сравнялось два годика, выдалась ранней и суровой. Торнхилл никогда еще не видел таких туч и не сталкивался с такими ветрами. И ветер, и тучи всегда были врагами лодочников, но в тот год что вверх, что вниз по реке только и говорили о суровости ветра и холода. Да, зима будет трудной.

Собравшиеся над головой облака пролились дождем, и куртка Торнхилла, при легком дождичке отталкивавшая воду, промокла насквозь, резкий ветер, дувший вдоль реки, словно ножом пронизывал старую выношенную ткань. Ветер хлестал по щекам, лицо покраснело, опухло, закаменело. Он испытывал те же мучения, что и любой человек, но не жаловался. Какой смысл жаловаться на погоду? Такой же, как на то, что он родился на Таннер-Корт в Бермондси в сырой вонючей конуре, а не на Сент-Джеймс-сквер с серебряной ложкой во рту, на которой выгравировано его имя.

Так что его почти отпустило, когда в начале января вода выше Лондонского моста подернулась жемчужной пленкой, словно облачный налет на старческих глазах. В одно прекрасное утро река превратилась в пространство, покрытое грубым серым льдом, и лодки застряли в нем, как кости в застывшем жире. Втроем они забрались в постель и провели все это время, греясь друг о друга. Жили на деньги, отложенные на такой вот случай, растягивая их в ожидании оттепели.

В этот морозный месяц, когда река перестала кормить семью, мир Торнхилла лопнул по швам.

Сначала сестра Лиззи свалилась с ангиной, такой, какая была у нее в детстве. Она лежала вся красная, задыхалась и плакала от боли в горле. Лекарство стоило шиллинг за пузырек, маленький такой пузырек, и сколько нужно было таких шиллингов…

Потом миссис Миддлтон поскользнулась на льду возле входной двери и упала, сильно ударившись о ступеньки. Что-то там, внутри у нее, сломалось и не желало заживать. Она лежала, вытянувшись и побелев от боли, плотно сжав бескровные губы, и отказывалась от еды. Несколько раз звали хирурга, он брал по три гинеи за визит, но про него говорили, что он лучший по этой части.

Мистер Миддлтон все время проводил у постели жены, обливаясь потом в жарко натопленной комнате, потому что в тепле бедной женщине становилось немного легче. Новый ученик, понадеявшийся, пока река стояла, на небольшой отдых, непрестанно таскал по лестнице уголь.

Недели шли за неделями, мистер Миддлтон сильно похудел, вокруг глаз у него появились черные круги. Компанию ему теперь составлял постоянный легкий кашель. Когда Торнхилл и Сэл приходили их навестить, они уже от входа слышали этот кашель и знали, что мистер Миддлтон сидит подле жены и либо гладит ее по голове, либо вытирает ей лоб пропитанной камфарой салфеткой.

Лицо у него оживало, только когда он придумывал, чем бы таким вкусненьким соблазнить жену. Придумав, он тут же вскакивал и мог отшагать мили, только чтобы принести ей вишен в бренди или фиг в меду.

Как-то раз Торнхиллы встретили его на выходе – день был такой морозный, что, казалось, брусчатка на мостовой трескается от холода. Он собрался в аптеку на Спитафилдз за зельем из апельсинов и корицы – кто-то сказал, что это может помочь. Сэл пыталась его разубедить, а Торнхилл развернул его, чтобы завести обратно в дом, сказав, что сам сходит. Но тот выказал удивительное упрямство и отверг помощь зятя. Сэл и Торнхилл обменялись взглядами – они оба подумали, что, наверное, мистер Миддлтон больше не в состоянии провести еще один день у постели жены, протирая камфарой ее восковое лицо. Когда он вышагивает по промерзшим улицам, ему кажется, что он хотя бы пытается сделать что-то полезное – пока не возвращается домой и не пытается накормить жену этими апельсинами: она пробует чуть-чуть и снова отказывается есть.

Так что они позволили ему уйти. Торнхилл смотрел, как он спешит по переулку, как у него изо рта вырываются клубы пара. Эти облачка были такими плотными, что могли бы следовать за ним, однако не следовали – а он казался таким маленьким на фоне огромных сугробов.

Домой он вернулся уже затемно, бледный и молчаливый. Достал из кармана куртки, которую даже не снял внизу, перед тем как подняться по лестнице, микстуру и попытался напоить жену. Она слабо улыбнулась, приподняла голову, чтобы попробовать немного с протянутой им ложки, затем в изнеможении снова откинулась на подушку и отказалась выпить еще.

 

Сэл увела его в кухню, где, наконец, выпростала его из куртки и теплого кашне. Он послушно уселся и уставился в горевший в очаге огонь. Она встала на колени, чтобы снять с него ботинки и вскрикнула – ботинки промокли насквозь, ноги у него совершенно заледенели. Он пояснил, что по дороге набрал в ботинки снега, и пока ждал, когда аптекарь приготовит снадобье, снег растаял, так он и шел в промокших башмаках домой.

После ужина он расчихался, и на следующее утро у него начался жар, он потел, но мерз под четырьмя одеялами, и беспокойно метался по подушке. Снова позвали лекаря, теперь уже для мужа. Врач дал ему какое-то темно-коричневое и густое лекарство из маленькой бутылочки, после чего он заснул беспокойным сном, все время вскрикивая и пытаясь вскочить. Несмотря на лекарство, лихорадка не отпускала. Щеки у него были пунцовые, кожа сухая и горячая на ощупь, язык покрылся серым налетом, глаза ввалились.

Через неделю он умер.

Когда об этом сказали миссис Миддлтон, она вскрикнула – это был ужасный хрипящий звук. Потом отвернулась к стене и не произнесла больше ни слова. Сэл проводила с ней рядом дни, спала в изножье материнской кровати. Врача звали снова и снова, пока весь стол у постели не был уставлен пузырьками со снадобьями и пилюлями. Но путь миссис Миддлтон к смерти не могли преградить никакие врачебные ухищрения. С каждым днем она словно становилась все меньше, глаза все время были закрыты, будто она больше не могла смотреть на белый свет, она ускользала из своего тела.

И наступил серый рассвет, когда она больше не шевельнулась под своим одеялом. Ее положили в гроб и отвезли в похоронную контору Гиллинга, где она вместе с мистером Миддлтоном ожидала, когда земля оттает, и их обоих смогут похоронить.

Мистер Миддлтон делал все правильно, так, как делал бы на его месте любой. Он жил экономно, откладывал впрок. Вкладывал средства в хорошие лодки и содержал их в порядке, следил, чтобы подмастерья работали на совесть и были честными. Дело у него шло хорошо, и на жизнь никто не жаловался.

Но после его смерти все начало рушиться с ужасающей скоростью. Этот морозный месяц поглотил все его сбережения. Каждый день приходил врач, и редко какой визит обходился без рецепта на новое снадобье по фунту за пузырек. Кладовая была забита нетронутыми горшками с вишнями в коньяке и фигами в меду. Река стояла подо льдом, и у подмастерья не было работы, но все равно его надо было кормить, а уголь, который он таскал наверх, тоже стоил пять фунтов за мешок.

Но, что самое ужасное, хозяин дома каждый понедельник присылал своего человека за арендной платой, а тому было все равно, замерзла река, или нет, есть работа, или нет работы.

Дом на Суон-Лейн всегда казался Торнхиллу крепостью, защищавшей от нужды. Что дурного может случиться с человеком, у которого имеется кусок земли и строение на нем? Если у человека есть крыша над головой, он непобедим – всегда есть, где переждать трудные времена.

Что дом не в собственности, а только арендуется, Торнхилл понял гораздо позже. А когда понял, то у него словно что-то от души оторвалось, оставив зияющую лакуну. Дом на Суон-Лейн, всегда такой теплый, такой надежный, оказывается, мало чем отличался от убогих обиталищ, в которых прошло его детство.

Чтобы заплатить долги за дом, пришлось распродавать мебель. Сэл и Торнхилл наблюдали за тем, как выносили кровать, на которой умерла миссис Миддлтон. Когда и этого оказалось недостаточно, бейлифы пришли за лодками. Сначала отобрали «Надежду», на которой работал ученик, и тому пришлось искать нового хозяина, чтобы отработать положенное для ученичества время. Потом забрали и вторую лодку, потому что Торнхилл ничем не мог доказать, что это был свадебный подарок. К тому моменту река только-только оттаяла, Торнхилл проработал всего неделю, и теперь он смотрел, как судебные приставы взяли его лодку на буксир. То, чем он зарабатывал на хлеб, то, что составляло основу его существования, исчезло под мостом Блэкфрайарс. Отныне он станет наемным работником, гребцом на чужих лодках, со страхом гадающим, будет ли завтра работа для него или нет.

Он сидел на Бычьей пристани и смотрел на красные паруса, на то, как надувались они, когда моряки, следуя речным изгибам, меняли галс. Был прилив, и поверх речной воды, рябой, вспененной, суровой, устремлялись иные потоки, иная пена – вода моря. Он смотрел на прилив и думал о том, что река будет продолжать этот свой танец – шаг вперед, шаг назад – и после того, как Уильям Торнхилл и все, что его терзает, будут похоронены и забыты.

Какой смысл в стремлениях и надеждах, если все может так легко пойти прахом?

• • •

Сэл держалась до последнего. Она сидела с отцом все время, пока он болел, растирала ему ступни, которые, несмотря на лихорадку, были ледяными. Когда он умер, губы у нее сжались в угрюмую гримасу, словно она хотела кого-то наказать. Когда умерла мать, она пешком – повторив путь отца – прошла до Спитафилдз и обратно, чтобы купить тонкий красный бархат, который всегда так нравился матери, и стояла в мастерской Гиллинга, пока гробовщик обивал этим бархатом гроб – чтобы все было сделано как надо. Лицо матери выглядело на фоне бархата белым как мел, но Сэл осталась довольна результатом, и пока родителей не предали земле, она неустанно топталась по дому, раскладывала вещи по комодам и снова их вынимала, перемыла все чашки на кухне, каждый соусник и каждую ложку, стоя на коленях, выдраила щеткой полы. Как будто, загоняя себя работой, могла вернуть родителей к жизни.

Она сломалась, когда первый гроб – гроб отца – ударился о дно могилы с коротким глухим стуком, похожим на стук в дверь. Торнхилл знал, что она обязательно сломается. Ее слезы были слезами скорее не горя, а возмущения. Чтобы задавить их, она вцепилась зубами в руку, как это было, когда она рожала, и Торнхилл снова испугался, что она прокусит руку насквозь.

Отплакав, она вроде как подвела итог чему-то и восприняла появление судебных приставов куда спокойнее, чем он. Торнхилл не мог смотреть, как на повозку грузят любимое кресло ее отца, но Сэл взгляда не отвела. Она смотрела вслед повозке с родительскими пожитками, пока та не скрылась за углом, а потом, повернувшись к Торнхиллу, сказала: «Что ж, Уилл, слава богу, он этого не видит. Он купил это кресло за семь фунтов в Чипсайде. Я хорошо помню, как он принес его в дом».

Именно Сэл первой поняла, что они уже не могут позволить себе снимать мансарду. Посадив ребенка на бедро, она вышагивала по переулкам, выискивая жилье подешевле. Когда и это жилище стало для них слишком дорогим, она отправилась искать другое, еще дешевле. Когда они уже спустились на самую низкую жилищную ступень – следом шла только улица, – она все равно продолжала искать что-то дешевле, но лучше, и сама перетаскивала их нехитрый скарб, пока Торнхилл был на реке.

Была комната в подвале на Спаррик-Роу; чтобы ее не заливало водой, приходилось строить дамбы из рваных мешков; еще одну вроде этой они снимали на углу Кэш-Граунд; оттуда они перебрались за реку, к церкви Святой Марии в Сомерсете, где их сводил с ума колокольный звон; потом вернулись на свою сторону и поселились в Сноу-Филдз, но там их ограбили, и они переехали в дом Батлера на Брансуик-Лейн, где задержались. Это снова был третий этаж, в комнате было одно окно, правда, разбитое, и чулан с оторванной дверью. Каждый понедельник Сэл отсчитывала четыре шиллинга, и он спускался к мистеру Батлеру, который стоял возле входной двери и колотил палкой по полу, напоминая жильцам, что пришел час расплаты. Это был натуральный грабеж, к тому же они задыхались от вони находившейся рядом солодовни. Но здесь было по крайней мере сухо, и черпальщики недавно очистили выгребную яму во дворе, да и труба чадила совсем чуть-чуть. «Мы привыкнем к вони, Уилл», – сказала она.