Za darmo

Ha горных уступах (сборник)

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

О Вальке уроде

Валек был урод. Голова у него была огромная, как боченок. На ней были редкие желтые волосы, торчащие, как щетина. Целые полянки были у него на голове; волосы местами росли, местами нет.

Все, что гуляло у него в волосах, могло греться на солнце, сколько душе угодно, тем более, что Валек никогда не носил шапки. Может быть, у него никогда её и не было.

Большое, разбухшее, бледное, как у утопленника, лицо; вытаращенные, бледно-голубые, как у сонной рыбы, глаза; обвисшие, красно-желтые, толстые губы, из которых всегда текли слюни. Ноздри словно сраслись. Под горлом зоб, даже не один, а целых два. Один на другом, как голуби весною.

Все тело искривлено, изломано, сгорблено, – ничего прямого не было у Валька, разве палка, на которую он опирался. Красив был, нечего сказать! Урод-уродом; вдобавок он заикался, говорил с трудом. Когда ему было семь лет, родители смекнули, какой из него выйдет работник, и прогнали его из дому. Он вернулся. Они его избили. Он ушел и опять вернулся. Опять его избили. Снова ушел он и опять вернулся. Эх, уж и избили его так, что он омертвел весь. Живого места на нем не оставили. Всего исполосовали лозами. Сначала его бил один отец, потом мать с отцом, а в третий раз и родители, и оба брата, и сестра. Били, били, и он уж не вернулся. Полдня пролежал за садом, полдня в сосновой роще, потом ушел совсем.

Ходил, ходил, пока не выходил, наконец, того, что ему дали пасти гусей. Пас он в разных деревнях; чуть что случалось, его били и прогоняли.

И опять он ходил, пока снова не находил кого-нибудь, кто ему давал пасти гусей. Он был не совсем никудышный – из уродов самый сметливый.

Так прожил он десять лет, и стало ему семнадцать.

Летом он пас гусей, одетый в мешок, зимой милостыню просил; и летом и зимой ходил в холщевых портах, а наесться ему еще не случалось ни разу. Вечно голодал он, такая уж была его судьба.

Думал он разные думы. Думал: – И отчего это я такой? Что я сделал и чем я виноват, что я такой?

Должно быть, он хорошо знал, какой он…

Раз – он тогда служил у Слодычков в Острише – увидел он, как молодой Слодычек, Ендрусь, красавец-парень, долго смотрелся в зеркало. Взял он потом зеркало с окна, когда Ендрусь ушел в поле, и стал рассматривать себя.

– Урод я! – подумал он и вздохнул.

Там была девушка, сестра Ендруся, Агнися, тоже красивая. Она пасла коров, он гусей. Ей было лет четырнадцать.

Пастухи, что коров пасли, пекли раз картошку в золе. Валек подошел, авось бросят ему хоть одну; хозяйка ему ничего не давала с собой в поле; хорошо еще, когда не приходилось выгонять гусей рано утром натощак. Он подошел к пастухам; их было несколько человек – девки и парни; присел и стал смотреть. То на картофелины смотрит, что в золе пеклись, то на Агнисю, которая ворочала их кнутом в углях. Те едят, а он смотрит и слюни глотает. Подойти близко не смеет, сидит поодаль от других.

Наконец, Агнися протянула к нему руку с картошкой и говорит: «На!» Он наклонялся к ней, да ближе, чем надо было, притом как-то дохнул на Агнисю. Хотел ли он дунуть на картошку, – она горяча была, – или что… Только Агнися бросила картошку и попятилась назад.

– Что такое? – простонал он.

– Да ведь изо рта у тебя воняет, не приведи Бог!

Не поднял он картошки, отошел. Вскоре пастухи собрались с коровами, а он остался. Когда они ушли, он подошел к пепелищу, поискал, но ничего не нашел, кроме тоя картошки, которую бросила Агнися. Поднял ее. Вдруг, смотрит: собака идет. Что он задумал, Бог весть; зовет собаку. протянул руку с картошкой и кричит: «Возьми! возьми!» Собака остановилась. Манит он собаку картошкой, подманил к себе. Делает вид, что дает ей картошку, а сам наклонился к ней и дохнул ей прямо в ноздри. Собака чихнула, мотнула головой и смотрит на него одним глазом.

– Э! должно быть, здорово воняет! – подумал Валек и задумался.

В раздумьи он опустил руку с картошкой, собака взяла у него картошку из руки и съела. Валек озлился – хвать камень с земли. Собака на утек – только он и видел и ее и картошку! Но зато убедился, что даже собаки от него чихают.

Больше он ни к кому близко не наклонялся.

Вдруг с ним стало твориться что-то неладное; точно он гнить стал. Какая-то вода у него стала течь из ушей, из носу, даже из глаз, на голове нарывы повыскакивали, появились болячки. – Валек на полянах стоги сена расставил, – смеялись дети. По всему телу пошли нарывы, стали лопаться, так что он был весь мокрый от гноя.

Приходит раз утром хозяйка и говорит ему (голос у неё был резкий, как свист кнута, часто это на Подгальи у баб бывает):

– Собирайся, больше гусей не будешь пасти.

– Нет?

– Что я тебе два раза говорить буду?! – свистнула она у него над ухоме голосом, как кнутом.

Валек хорошо знал, что переспрашивать нечего: по голове бить будут, в брюхо ногами лягать, в спину накладут! Ушел. Идет и думает. – Уж, конечно, не из-за чего другого выгнали, а из-за этих ран. Эх! вот, должно быть, воняет, страсть! – сам он мало слышал сросшимся носом.

Вышел он на берег ручья, высокий, гористый; в ручье, внизу, острые кални торчат один на другом. Поглядел он вокруг. День был майский, светлый. В поле работали люди, возились, пели. Весело было.

Неподалеку была часовенка; Господь Иисус Христос в ней сидел, полуобнаженный, в терновом венце, окровавленный, и опирался подбородком на руки.

Проходит Валек мимо, видит Господа.

Его никто не учил молитвам, но кое-что он знал о Боге. Знал и слышал, что люди молитвы говорят, молятся, не раз слышал он, что они о Боге говорили. Знал, что Он есть, знал немного, какой Он. Он людей создал, Его нужно просить и благодарить, Его нужно славить, Ему можно жаловаться, рассказать и то и другое, особенно горе: Он утешит.

Остановился Валек-урод перед Господом Богом, смотрит на него и говорит:

– Отчего так?

И показалось ему, что Господь кивнул ему головой в венце и тоже говорит:

– Отчего так?

Видит Валек, что Он тоже полуголый, окровавленный, в терниях на голове; не знает только, о ком Господь Бог думает. И спросил он Господа.

– Ты, или я?

Господь Бог ни слова, только опять показалось Валеку, будто он кивнул головой в венце.

– Мы, видно, с тобой не сговоримся, – подумал Валек и пошел.

Остановился над ручьем, между кустами, и смотрит. Весело в поле. Все полно движения, песен. Идут около него, мимо кустов, парень и девка. У него шляпа на бекрень, у неё платок на шею свалился.

– Валек, когда придешь? – спросила девка.

– Завтра.

– Нет, сегодня приходи, терпеть невмоготу.

– Отчего так? – спрашивает парень и шельмовски смеется.

– Ну! – кричит девка и показывает с стыдливой и вызываюшей усмешкой зубы, белые, как у куницы. Видно, что у неё так, нечаянно, вырвалось из груди то, что она сказала.

Парень обнял ее рукой и слегка прижал к себе; она прильнула к нему, а шаги её стали медленнее и тяжелее, словно кто-нибудь подломил ей ноги в коленях.

Прошли они.

Парня случайно тоже звали Валек, так же, как и Валька-урода.

А Валек-урод сидел, прижавшись в кустах, как дикий зверь, весь в нарывах, болячках, весь липкий и мокрый. Хотел он выйти в поле, без всякой цели, но удержался. Зеленые поля и люди на них наводили на него робость.

– Эх, если б их не было! – подумал он. – Недурно бы ты там выглядел! – словно кто-то шептал ему.

Он чувствовал, что осквернит собою людям поля и что, пожалуй, даже полям он будет противен… Кто знает, может быть, он и земле противен, когда ступает по ней…

Влез он на небольшую скалу у потока, сел, свесил ноги, смотрит в воду.

– К людям мне ходить не надо, – думает он, – урод я… С Господом Богом сговориться я не мог. И чем Он мне может помочь? Ведь Он такой же бедняга, как и я. Даже мешка у него нет, а кровь по нему льется, как у меня из болячек. Нечего и просить такого, у которого даже и мешка нет. Коли Сын так одет, так и у Отца не многим больше. Ну, так живи себе, Боже, как можешь, живи! Эх, а ты, вода? Не поможешь ли ты мне как-нибудь в моей беде? Есть мне хочется, мешок мой изодрался, валится с меня, портки тоже еле держатся, все у меня болит, зудит, все тело как в огне, гниет, блохи по мне ползают, живьем съесть хотят… Теперь, когда я таким стал, гусей мне не дадут пасти… Эх, вода, вода, помоги ты мне в этой беде… эх, вода светлая, вода…

И вдруг ненароком соскользнул со скалы и бултых в воду с берега…

Открыл глаза, думает: небо!?

Потолок над ним чистый, с балками, святые намалеваны у стен, он лежит на мягкой соломе, на земле, а над ним чьи-то глаза склонидись.

– Ангел… – думает он.

Глаза светлые, как вода в ручье, большие, ясные.

– Терезя! – слышит он женский голос.

– Терезей ангела звать… – думает он.

– Терезя, очнулся?

– Смотрит, мама!.. – зазвенело над ним из-под светлых глаз.

Хотелось ему посмотреть, какая это ангельская мама и какой это колокольчик звенит. Попробовал двинут головой – нельзя.

– Ага! – вспоминает он, – я в воду упал, разбился…

Увидел над собой еще другие светлые глаза, только на сморщенном лще.

– Мама ангельская! – думает он. И спросила его ангельская мама:

– Мальчик, ну-ка? жив?

Хотел он ответить… не смог! Только захрипел, застонал.

– Ничего с ним не поделать! – услышал он третий голос, низкий, из угла, увидел клубы дыма; потом на пол упала слюна, которую кто-то выплюнул сквозь зубы.

– Отец ангельский. – подумал он. – Трубку курит.

– Стасек, а что если мы Яська позовем, он ему поможет? – слышит он беззвучный голос. – Он ведь искусный лекарь.

– Упал со скалы, – отозвался низкий голос, – такого и он не вылечить. Тут смерти не миновать[6].

 

Тихо стало в избе; страх сжал Валькову грудь. Он услышал про смерть. Хотел кричать, звать – спасите меня! не давайте меня! – но крик застрял у него в горле, он только захрипел.

– Тут смерти не миновать! – повторил низкий голось. – Такого лечить не будут. Никогда еще такой не выживал. – Светлые глаза с тревогой взглянули в глаза Валька. А он вспомнил вдруг… и только старался не дохнуть, не дохнуть, не дохнуть…

Затем он услышал медленные, тяжелые шаги на полу, и над ним закачался клуб дыма, упала слюна, которую выплюнули сквозь зубы; через некоторое время послышался низкий голос.

– Он сейчас умрет. Дайте ему поесть на дорогу.

Валек повернул глаза туда, откуда раздался голос, но не мог повернуть головы и ничего не увидел. Светлые глаза исчезли. Ему хотелось удержать их… Вскоре он увидел их опять с другой стороны, увидел и лицо и всю фигуру.

– И, да ведь это девка, а не ангел, – подумал он и у него помутилось в голове. Он видел все, но ничего не помещалось у него в голове; он знал только, что он не на небе и что вокруг него люди…

Рядом с девушкой появилась старая женщина, словно из тумана; у него запахло капустой под носом.

Он напряг зрение: старая женщина видна была яснее. Она стояла перед ним на коленях, на соломе, и держала у его губ ложку с горячей, дымящейся капустой.

– Поешь на дорогу! – сказала она.

– Поешь на дорогу! – отозвался низкий голос.

– Поешь на дорогу! – зазвенело над ним.

И чьи-то руки подняли солому у него под головой и поддерживали ее легко, осторожно, мягко.

Святые светились у стен, потолок был весь белый, балки блестели посередине.

– Умирает, – услышал он беззвучный голос.

– Тут смерти не миновать! – послышалось откуда-то издалека…

– Умер… – зазвенело над ним…

Как странного горца закружило

Странный Горец на дудке играл, а эхо разносилось по долинам от Кшижного озера до Пятиозерья и Панщицы; и разные призраки охотно его слушали.

Как возьмет он тонкую ноту, летят они, окутанные туманом; когда возьмет низкую, поднимаются они над озерами, а когда он запоет, летят там, над Татрским хребтом, мчатся к яркому солнцу, захваченные подвижным дуновением ветра.

И бегут они к нему волнами, горят их крылья на солнце или мелькают, звездотканные, там под Татрским хребтом, горя звездами, мигая, утопая в белой пене облаков…

Странный Горец играет на лугу, эхо звенит по скатам, плывет, уходит в долину, пролетает далеко за Татрским хребтом, утопает где-нибудь в озере, колышется на зеркальной воде, скользит по водной синеве – звенит эхо…

Странный Горец водит глазами, ловит пляшущие призраки, что летят туда, к Татрскому хребту, мигая, звеня – под его дудку…

Был он родом из Скрипного, звали его Янтек Кудлач; он был пастухом, нас овец.

Эх! как пойдет он в горы!.. Как начнет играть… Дудка у него была хорошая, длинная. Казалось, что горы слушают, что сосны слушают, что озеро в Панщице и Пятиозерье блестят, как стекло, от звуков его дудки… Вот была музыка! Обойди хоть полсвета, а другой такой не услышишь. Далеко было даже Яську музыканту до него! Очень далеко!

Призраки, что сидели в горах, любили его игру и бежали к нему, только он заиграет, откуда кто может, где бы они ни были. Можно сказать, как мотыльки на огонь.

Сыпались роем из глубоких тайников и ущелий, из-под скал, из-под мхов, что повисли над краями черных пропастей, из чащи вековых лесов, из стародавних вод. Сыпались роем. Одни неслись от Быстрой горы, от Воловца, пролетая длинною лентой облаков над Пятиозерьем; другие мчались из долины, от чудной двухвершинной Старолиственской башни, вместе с дыханием теплого восточного ветра. Шумела от них воздушная глубина, а Странный Горец играл на своей дудке.

Играя, он всегда глядел в пространство перед собой, но ничего не видел и ничего не слышал. Звали его за это Странным Горцем. Эх! не сравняться с ним ни одному музыканту в мире!

Эти призраки, прилетавшие к нему, кто издалека, кто из близких мест, из Панщицкой долины, от Медной горы, брались за руки и плясали вокруг него, – эх, как он им играл тогда! Стоило послушать… Разные они были, а он их всех знал. Были там Лесные Тени, были там Горные Мглы, были там водные Яросветни, были ветряные Посвистни, были те, что мир золотят, были те, что его ночью кроют, были те, что разрушают его; были светлые Лазоревики, были синия Мертвые Головы, прилетавшие из тех сторон, где случились убийства, где смерть прошла.

Были и тихие призраки, бледные, улыбающиеся, словно упыри, с огромными мертвыми глазами, и смотрели они, как орлы, что летят неведомо откуда… Одни кружились у него над головою, улыбались, как змеи, вытягивали к нему шеи, длинные, блестящие белые шеи, – бледные губы, полуспаленные от каких-то страстей, которые крылись в туманах. Другие кружились над скалами большой, тихой, ровной толпой, вытягиваясь на тутах, как на больших, гибких перьях, и холодили мир, как град.

Когда летела такая толпа, под горами вяли цветы и травы, поникали желтые лютики, – это видел Странный Горец.

Там были разные призраки. Одни мчались, заложив под голову руки, лежа навзничь на тучах… Другие мчались из бездн мира, протянув к нему руки, распустив крылья по ветру, как огромные птицы.

Каждый день ходил играть Странный Горец. Уже с самого полудня слышалась его дудка. Нельзя сказать, чтобы он уж очень за стадом смотрел; но зато он так дивно играл, что горцы рады были его послушать. Сам хозяин не раз вместо него овец загонял.

Был у него, впрочем, пес, Хорнась, ростом с теленка и такой умный, что, казалось, у него человеческий разум в голове. Он знал все, что надо делать с овцами, – только доить не умел. С ним нечего было Странному Горцу об овцах заботиться.

И звенели долины. Он мог слушать, сколько хотел. Из долин шли подвижные, сдавленные, но сильные голоса; они поднимались к нему вверх, с обеих сторон: по пескам, из северных теней, от Панщицы, по ясным скатам, по певучим сосновым лесам, в лучах солнца, с юга, от Пятиозерья.

Странный Горец слушал и играл.

Он не песни играл – он словно несся на своей дудке, словно небо его тянуло, словно он растянуться хотел по всему небу. Дудка его так звенела иногда, словно звуки её плыли из конца в конец мира. Он маленький был, едва виднелся на лугу, а дудкой своей, казалось, весь мир обнимал, там, далеко за Татрами. Так, говорили люди: змий Светоглав землю окружает. Лежит это он в воздухе, хвост в зубах держит, в хвосте у него камень ал, рубин, большой, как солнце, на лбу глаза из двух зеленых камней, больших, как два месяца, – зовутся смарагдами. На голове у него корона бриллиантовая, а каждый бриллиант такой большой, как Ледяная гора и Каменная Ломница вместе. А в пасти у него зубы, страшные, как зубцы Высокой горы, что колышется в бездне мира. Меж зубов у него огон бегает, настоящий огонь, похожий на вечно пылающую ленту Перуна. А посредине, в кругу змия, земля.

Так своей игрой окружал землю Странный Горец. Брал он свои песни у сосен, из оврагов и обрывов, брал и у кущи зеленой, брал у лугов и скатов, где только дикия козы ходят, похожия издали на ржаво-желтых кузнечиков, скачущих по траве. Великое озеро плыло к нему с зеркальною песнью, и глубина её доходила до Татрских порогов. Оттуда снизу, от каменного основания гор, от самого корня гор подымался холод безмерной мертвенности, вечной стужи и, вырвавшись на поверхность воды, шел вверх, вверх! Затвердевала в нем эта музыка, что от дудки шла, как в холодном речном ключе затвердевает поток расплавленного железа, когда его выльют в воду кузнецы.

И распаленная, вихревая солнечная музыка сразу холодела и звучала невыразимыми звуками, словно золотые, горящие живым огнем звезды, падая, ударялись об лед вечно замерших пещер.

И что случилось раз! Однажды в полдень, в воскресенье, в конце поля, в страшный зной, как заплясали вдруг призраки вокруг Странного Горца! не пляска, а водоворот какой-то. Особенно лихо, порывисто, бешено заплясали те призраки, плывущие неведомо откуда, у которых улыбка упырей. Глаза у них разгорелись, как угли; из волос повыползли ящерицы, закружились, летая за ними; искрясь, помчались, словно потерянные среди вихря огоньки факелов. Эх! Трудно было поспеть играть.

Все быстрее и быстрее, все ближе мчались пляшущие призраки вокруг головы Странного Горца. Не было для него большей радости, не было для него ничего лучшего в жизни, как играть на своей дудке, когда эти призраки, и Посвистни, и те, что мир золотят, и те, что его ночью кроют, и те, что его разрушают – летели к нему из пространства и плясали под его музыку. Эх, как он радовался! Ему казалось, что он мир заворожил у своих ног, – да так, пожалуй, оно и было. Конечно, дивной была игра, которую и духи слушали. Тешился он ею, играл себе, играл на высотах, на высоких гранях, где гордые выси гор оперли свои руки, чтобы сапокойно разостлать огромные тела и уснуть под горным ветром. Эх! он играл там, где ветер гнет шею и крылья перелетного журавля, летит вниз к озерам, кружит вокруг гор, как орел, и, как огромный гриф с мечущей грады гривой, взвивается к звездам и расстилается туманом по земле.

Так он играл!..

Но теперь вдруг его охватил страх. Пляшущие призраки, безумно кружась вокруг его головы, плясали все ближе и ближе, все быстрее и порывистей, и стали задевать его волосы и лицо. Дивились два горца, что слушали его внизу, под скалами. Из дудки Странного Горца вырывались звуки, похожие на вой покрытых льдом скал, когда зимой об них ударяет бешеными крыльями буря. Вдруг дудка замолкла. Пляска захватила в свой вихрь Странного Горца за волосы, за плечи, за руки. Странный Горец с дудкой в руке кружился на скале, чуть не летал в воздухе. Изумились, испугались горцы. Он кружился, скакал на лету, вертелся, как обезумевшая в вихре ветка, которую ураган сорвет и начнет кружить плашмя на месте. Круги его становились все быстрее, скорее, порывистее. Призраки, которые слетались на его игру, как мотыльки на огонь, захватили его в свою пляску, в пляску, которую он вызвал своей игрой.

Вот те, бледные, с улыбками упырей, что пришли неведомо откуда, начали сосать из него кровь, впиваясь губами в его лицо, шею и руки, роняя из всклокоченных волос огненных ящериц, похожих на пляшущие в ветре язычки факелов. Странный Горец не мог защищаться, не мог остановиться. Мглы вытянули кривые когти, Лазоревики оплетали его тело цепкими сетями, – со всех сторон, отовсюду падали на него хищные тенета. Он хотел вырваться из плясового вихря, из роя безтелесных призраков. Хотел вырваться, упереться, – не мог.

Земля уходила у него из-под ног, камни становились скользкими, словно их покрыл лед. Он плясал на скале, влекомый какою-то силой, под такт музыки, которая замолкла в дудке, но звучала в воздухе. И скалы над ним, и долины и озера под ним – стали вертеться в чудовищном хороводе, в страшном хаосе. Мозг стал лопаться в голове Странного Горца. Сердце не успевало биться.

– Погибаю! – раздался отчаянный крик.

Его призраки! Его призраки! И те, и те что пришли – откуда?

Завороженные игрой, завороженные в пляску – под его музыку…

Вдруг дудка лопнула в руке Странного Горца, а он сам закружился и грохнулся вниз головою к Пятиозерью, на скалы, со скал на камни внизу – мозг брызгал на острых камнях, кровь падала каплями, как искры головни, брошенной с горы.

– Смотри! Смотри! Что случилось!? Он на ту сторону упал! – крикнул в ужасе один горец другому, один из тех, что слушали и смотрели снизу.

– Господи! Словно его что-то сдунуло! – крикнул другой в ужасе.

– Ей-ей! Да что? Ведь там с ним никого не было!

– Кто знает? Может, кто и был, да только нам видеть нельзя! – ответил второй.

Помолчали минуту.

– Да кто ж это там мог быть?

– Нечистый!

И оба бросились бежать вниз по пескам к Панщицким шалашам, держа в руках шляпы, чтобы они не свалились от их козьих прыжков. От ужаса волосы стали дыбом у них на голове.

6По поверьям карпатских горцев, кто упадет со скалы, с дерева, кого придавит падающее дерево, или кто на смерть ранит себя топором при рубке дерева, того лечить не надо. Смерть здесь неминуема. Это её «привиллегия».