Дочки-матери

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ты судила тупо поверхностно: услышала из моей комнаты современную музыку и потом устроила мне выволочку с поджатыми губами на тему, какое наше поколение дурное, раз слушает такую гадость. Помнишь, как ты истерила из-за услышанной песни «АББЫ» «Мани, мани»? Ты спросила, что это значит, я ответила, что «деньги», и ты заахала, заохала, как это «бездуховно» – слушать песни с таким названием и, очевидно, что с безнравственным содержанием.

На этом твой интерес к моей внутренней жизни заканчивался, зато выводы делались. А как же тебе – дипломированному педагогу (вот смех-то!) и инженеру человеческих душ (писатель!), как же тебе без выводов? Ведь ты должна учить людей, это ничего, что сама ни черта не знаешь. Назови сейчас навскидку, чем я увлекалась в отрочестве! Какими книгами я зачитывалась до полночи? Какое кино заставляло меня плакать, а мою душу рваться? Не сможешь назвать ничего, тебе это не было ведомо. Так как ты смеешь судить о том, что там у меня в голове и в сердце, если ты знать этого никогда не знала и знать не хотела! Откуда столько наглой самоуверенности? На том основании, что «ты-же-мать» и всё понимаешь и так? Хлипенький аргумент, прямо скажем. Ни на чём не основанный. Любой ребёнок с самых малых лет – сложное и мыслящее существо, в нём происходит миллион всяких работ, и пытливая мысль бьётся постоянно и неустанно. Ты пропустила много интересного, ма, в своём космическом равнодушии. Впрочем, возможно, для тебя это вовсе и не было неинтересно… Позже тоже никакого интереса не появилось – тогда, когда я выросла и у меня уже сформировались совсем взрослые предпочтения и вкусы. Да в гробу ты их видала! В общем-то, имеешь право. Но судить, в таком случае, ты не смеешь – по той простой причине, что ничегошеньки не знаешь. Ты просто придумываешь, как привыкла, и лжёшь, как обычно. Да и называть себя матерью при таком раскладе как-то даже неприлично. Если только и исключительно в смысле физиологическом… Ах, что бы подумал Чехов?

И не тешь себя сладкой надеждой: я не рыдаю, мне сейчас вовсе не плохо, а даже наоборот – хорошо. Правда, я всё ещё нездорова, но лечусь и надеюсь поправиться. Рядом любящий и любимый человек, тёплое море, солнце круглый год. Мы счастливы, и всё у нас хорошо, не надейся. Не дождёшься, моя «добрая» мама.

Я не знаю, что может вправить тебе мозг. Думаю, что уже ничто и никогда. Но подумай хотя бы о себе – ты же захлебнёшься в своей ненависти! Ты именно в ней и захлебнёшься… В твоей крови слишком много яда, злобного желчного яда. Что там у нас отвечает за кроветворение? Печень? Твоя печень, ма, видно состоит из какой-то гадости, раз рождает больную, отравленную кровь. Подумай, что ли, о печени, ма…»

Вот такое было письмецо от этой… от дочери. Оно лежит, напечатанное на принтере, в письменном столе Антонии вместе с другими, полученными потом ещё много раз из Израиля. Антония не отвечала на них. Вернее, отвечала другим способом… Иногда она перечитывает эти письма, чтобы подзарядиться нужными эмоциями, чтобы адреналинчик или желчь (яд в крови?) простимулировали её мозг, её чувства, её руку, в конце концов, да-да, руку, которая не отсохла, дорогая доченька, и не отсохнет до конца!

Ух, как разозлила её тогда Таська своим первым письмом! Разозлила точным попаданием в цель и… качеством формулировок (писательница не могла не оценить очевидное). Ну, с кем Антонии лукавить? С дочерью, которая, как выяснилось, понимает её лучше других, чувствует тоньше и вернее? Масик был в жутком в гневе на дочь за письмо, а Антония немножко испугалась тогда: Таська-то усекает всё с полуслова. Она, в отличие от прочих, знает её, Антонию, очень и очень хорошо. Антонию настоящую. Ещё, кстати, даже неизвестно, до какой степени она её понимает. Девочка всегда была чувствительная, внимательная. Что она там накопила в душе с самого детства? Что замечала, видела, слышала? Вот чёртов шпион в собственном доме!

Очевидно, в силу жизненных обстоятельств, Тася наблюдала мать намного больше, чем кто-либо другой, видела её подлинные реакции и слышала настоящие, идущие из сердца слова – в минуты откровения или сильных эмоций. Масик, конечно, тоже, но он… он глупее Таси. С этим нужно смириться. И он полностью, до самых потрохов принадлежит своей знаменитой супруге, он – её рыцарь, охранник, преданный паж и поклонник. А она, Антония – его мозг. И его чувства. Своих у него уже, похоже, нет. Умная же Таська с этой своей самостью… опасна. Предательница. Предательница, знающая самые сокровенные тайны. Это страшно. Очень страшно!

Иногда Антония ловила себя на пугающей мысли: лучше бы Тася умерла. Антония ёжилась от этого, но не потому, что впадала в материнское горе, а потому, что понимала: старая писательница, продолжательница дела Чехова, «шестидесятница», филантропка и гуманистка не вправе испытывать такие чувства и допускать подобные мысли. Значит – под замок их! И никогда никому! Достаточно того, что она тогда позволила себе вслух пожелать смерти этому еврею, мужу Таськиному. Вот ведь как аукается! Держать себя в руках, держать себя в цепях, в канатах, в стальных тросах!

Поэтому, прочитав тогда самое первое письмо дочери с экрана компьютера, Антония нашла в себе силы сделать то, что нужно. Сыграть то, что требовалось в той ситуации. Она тяжело вздохнула, закусила губу, пару раз всхлипнула и дрожащим голосом произнесла:

– Масик… Напечатай мне это письмо… Пусть оно будет у меня. Не спорь! Так нужно… И… накапай мне сердечных капель, мне нехорошо… Я прилягу… Это надо просто пережить… просто пережить… дочка ведь…

Муж засуетился, забегал – всё в порядке. Антония на самом деле прилегла, красиво стуча зубами о стакан, выпила капли. Её трясло. Но не от сердечных перебоев, а от гнева. Она ясно отдавала себе отчёт: она ненавидит свою дочь. Давно ненавидит, очень давно… Настолько давно, что даже страшно листать назад – а вдруг воспоминания упрутся в детскую колясочку? Да что там миндальничать с собой-то! Упрутся, да. Она что – виновата в своих чувствах? Вон, дочь пишет, что не разрешать себе испытывать чувства вредно для здоровья, вот и ей вредно было, ведь она всю жизнь запрещала себе даже близко подходить к этой мысли! И каков итог? Кому хорошо? Все друг друга ненавидят. Сначала тайно, теперь уже явно.

Значит, хотя бы сейчас нужно ситуацию «отпустить» и разрешить себе чувствовать то, что чувствуешь. Она уже имеет на это право, она его заслужила, заработала, выстрадала.

И в тот день Антония себе, наконец, разрешила это в полной мере. И потому придумала писать дальше о том, о чём ей хотелось. А хотелось сделать больно Таське. Очень хотелось. Очень больно…

Публика – дура. Дети – зло. Пьянству – бой?

А ведь права, израильская сучка, права! У многих литературных критиков проза Антонии всегда проходила по ведомству «человеколюбивой, в русских традициях нежности к „маленькому человеку“, доброй и светлой литературы». Иногда сама писательница с удовольствием отмечала, что, несмотря ни на что, именно так и получалось. Хотя порой она чуть не прорывала бумагу шариковой ручкой, когда писала, настолько сильно недобрые эмоции захлёстывали её. А вот поди ж ты…

Если, говоря с людьми, почаще употреблять с придыханием имя Чехова, слова «нравственность, добро, милосердие», то публика, как те крысы под дудочку, идёт в правильную сторону. В данном случае, оценивает твою писанину именно так, как требуется, и помещает тебя в нужную нишку русской классики – по соседству с нашими великими из века 19-го. В общем-то, не очень сложно управиться с российской полуобразованщиной, реагирующей на символы, делающей стойку на слова, а не на суть. Это потрясающее воображение открытие Антония сделала уже давно, кстати, благодаря Таське, которая ещё в противном своём подростковом возрасте любила подкалывать родителей за их «припадание» к словам и именам – «к наборам букв», как выражалась эта сопливая девка. К примеру, она имела в виду их реакции на определённые фамилии, «аж приседание», хихикала гадюка и изображала: «Солженицын – а-а-ах!» – глазки закатывает и приседает. Потом в точности такие же приседания они увидели в фильме «Кин-дза-дза». Таська хохотала пуще всех, когда смотрела… «Ах, Чехов! Жёлтые штаны – два раза КУ!» – и опять раскоряченный реверанс и состроенная морда блаженной идиотки. «А дальше вам могут говорить, что угодно, вы примете из рук своего кумира всё, абсолютно всё. Возможно, даже людоедство. Потому что у вас в голове критика отключена…»

Антония тогда вправила мозги дочери, объяснив, что у них, у российских интеллигентов, тем более, шестидесятников, не могут быть недостойные кумиры, тем более – людоеды. Это у таких, как Таська, безнравственных современных профурсеток, дур и мизантропок… Дочь, как обычно, всё это проглотила, не возражая. Антония всегда побеждала в спорах. А как же иначе? Таська уходила побеждённая, ссутулившаяся, ничтожная, как побитая собачонка. Антония чувствовала себя после таких споров с дочерью двойственно: с одной стороны – очередная победа и унижение противника, с другой – горькое осознание наличия сильного оппонента, который умнее, чем хотелось бы, и мыслит как-то не так, как надо, как ему внушается, как от него требуется. И противник имеет перспективу – растёт, развивается, умнеет, читает, размышляет. Куда-то не туда развивается! Почему нельзя остановить, запретить этот неправильный поворот взросления собственного ребёнка! Как-то это неверно устроено, какой-то недосмотр – то ли природы, то ли общества. Дети – любовь и радость? Возможно. Когда они такие, как их задумывали родители. А не когда «цветут и пахнут» своими собственными красками и запахами. Ведь тогда они – чужие! Как же можно требовать от существа мыслящего, отнюдь не животного, а очень даже гомо сапиенс, любви к совершенно чужому, порой, чуждому организму, который к тому же ещё своё мнение имеет и проявляет собственный характер? Точнее, пытается иметь и проявлять, потому что кто ж ему даст. Ну, по крайней мере, не Антония. Слишком дорого ей достались все её нынешние понимания, знания и убеждения, чтоб терпеть «оппозицию» под боком, в собственном доме.

 

Уже напившись чаю, Антония поняла, что совершила ошибку. Не чаю надо было пить. Водочки. Нехорошо, конечно, на пустой желудок да и доктор запрещает из-за печени, но обеда всё равно нет, есть совсем не хочется, а вот отпраздновать окончание работы следовало. По традиции. Как же она забыла? Слишком задумалась, что ли, о Таське? Антония почувствовала сильную досаду и гнев – на дочь. Вот ведь стоило о ней лишь только подумать, как из головы будто ураганом выдуло саму мысль о рюмочке-другой, об удовольствии… Что это – безусловный рефлекс, что ли? Образ Таськи – и тут же условный рефлекс «не пить»? Да ну, ерунда… Не было мысли «не пить», просто в голове не поместились сразу две мысли. Потому что там, в мозгу, расселась вольно дочь и, как обычно, заняла своей персоной всё пространство, вытеснив оттуда даже радость и удовлетворение, какая уж там водочка… М-да, как обычно, мысли о Таське портят всякое хорошее настроение и сбивают с толку.

Антония достала из холодильника запотевшую «Столичную», из висячего шкафчика взяла «дежурную рюмашку» и, наконец, отметила важное событие своей жизни: окончание очередной книги, которую с нетерпением ждут в издательстве. С нетерпением, между прочим! Тут же бросят её работу на конвейер издательского производства, так что книга выйдет очень даже скоро. Никакой редактуры, разумеется, не будет: Антония уже давно проходит по рангу мастодонтов, мамонтов, аксакалов… в общем, неприкасаемых. Так что процесс предстоит чисто технический: корректура, набор, печать. За это, пожалуй, стоит выпить ещё рюмочку!

И опять думалось о дочери. Почему-то не о сыне, которого сгубила именно водка, а о Таське. Эта зараза делала несчастные глазки ещё в детстве, когда они с друзьями «гудели». Ну, очень культурно гудели-то! Просто становились весёлые, бесшабашные… пели хорошие песни – Окуджаву или из качественной российской эстрады что-нибудь. Все мягчели, улыбались, были ласковые и нежные. Чего она злилась-то, девчонкой? Однажды даже плакала… Антония пошла за чем-то в её комнату, а та сидит, хлюпает носом. Лет восемь ей, наверное, было.

– Что случилось, доча?

И что вы думаете? Эта малявка решительно вытерла нос и довольно-таки твёрдо заявила:

– Мам, когда вы все выпьете, вы такие противные становитесь! Мне от этого грустно и неприятно… Вы все, и ты с папой, даже пахнете плохо, гадко…

Нет, ну вы такое видали? И подобное ляпнуть матери, сказать и не постесняться. Антония тогда рассмеялась и попыталась объяснить дурочке, что та просто ничего не понимает: взрослые расслабились, потому что очень устали на своих работах; они все хорошие, порядочные, никакие не алкаши подзаборные, а, напротив, весьма культурные и интле… интетл… интеллигентные люди: на слове «интеллигентные» Антонию тогда здорово застопорило, но она всё-таки справилась, в конце концов. Хотя успела заметить, как сжались кулачки у дочери. Ах, ты маленькая дрянь! На мать кулачки сжимать?! Но даже это её в тот момент только лишь рассмешило. Она стояла в дверях, на всякий случай держась за косяк, потому что слегка штормило… стояла и негромко смеялась. А Таська сжимала кулачки. Я тебе, доча, эти кулачки навсегда запомню! И насчёт того, что мы как-то не так пахнем, тоже. Ох, запомню… не забуду.

И запомнила, несмотря на то своё сильно хмельное состояние. И не забыла.

После двух рюмашек настроение немного улучшилось. Даже образ Таськи перестал донимать, вроде как исчез, растворился, улетел в приоткрытую форточку. Антония решительно достала из корзины под столом несколько грязных, облепленных землёй картофелин, бросила их в раковину, взяла нож и, пустив тоненькой струйкой воду, начала чистить. Пришли обычные в такой момент мысли… «Интересно, каково было бы моим читателям увидеть свою любимую писательницу в роли домохозяйки, каждый день чистящей картошку, моющей посуду, драющей раковины и так далее. Они ж, идиоты, небось, думают, что у меня полный дом прислуги, а ручки вечно в маникюре и в атласных перчаточках. Что я исключительно за письменным столом и в кресле с книгой… Чёрт!» Антония с досадой шваркнула овощем о раковину: каждый раз именно такой ход мыслей приводит к одному и тому же – к дикой обиде. Обиде на жизнь за то, что таки нет у неё полного дома прислуги, что всё приходится делать самой, а её руки ничем не отличаются от рук простой деревенской бабы! Разве это честно, справедливо?

Много лет назад, когда дети ещё были маленькими, а они с мужем вполне нестарыми, но Антония пока не была известной и публикуемой писательницей, в моменты чистки картофеля она также размышляла о неправильной этой ситуации: она не должна заниматься грязной домашней работой, обслуживая свою неблагодарную и глупую семью. Разве она рождена была для роли кухарки, поломойки? В общем, тогда одна из её основополагающих идей была такова: добиться многого, добиться всего и всем доказать, что она им не кухарка.

Доказала. Стала известной и уважаемой писательницей. А всё равно стоит на том же самом месте кухни и чистит картошку. Ничего себе подлянка! На том же самом месте…

Вдруг вспомнилось… В кои-то веки Антония попросила тринадцатилетнюю дочь начистить картошки. Надо отдать должное Таське, она никогда не кочевряжилась. Сама инициативу сроду не проявляла, но если попросить, то всегда была готова, как пионер. А Антония тем временем квартиру пылесосила – они ждали гостей. И, одурев от воя пылесоса, Антония решила пойти проверить, как там дела с картошкой…

В кухне ей представилось зрелище: Таська вовсе не стоит перед раковиной, как лист перед травой, а удобно сидит, нога на ногу, на мягком табурете, перед стоящей на обеденном столе кастрюльке с картошкой, для очисток приспособив старую газету. Сидит себе, ногой покачивает, что-то напевает. Антония остолбенела. Ей ни разу в жизни не пришло в голову, что можно чистить картошку, не насилуя свои больные ноги. Что можно сесть и сидя делать эту противную работу! Хотя бы ноги не устанут, да… Осознание того, что она сама ни разу до этого не додумалась (как и её мать, всю жизнь стоймя чистившая картошку, как и бабушка) оскорбило её до глубины души. Ах, Таська, ищущая удобства и комфорта! О! Тут же, молнией пришло «спасение» – это вовсе не сообразительность, а неимоверная лень и необоснованные требования от жизни сплошных удобств. Радость от «спасения» тут же кубарем вывалилась изо рта словами:

– Ой, гляньте на неё, люди добрые! Сидит! Картошку чистит, сидя. Совсем обленилась, голубушка?

Дочь подняла на мать взгляд, полный недоумения и обиды.

– Почему, мам? Что такого? Почему обязательно надо стоять? Так же удобнее!

– Удобнее! Вот главное слово в твоей жизни. И нитка в твоей иголке всегда длинная-предлинная, я ж замечаю. «Длинная нитка – ленивая девка». Может, ты, не поднимая задницы, пыль вытирать приспособишься? – Антония засмеялась умелым, натренированным глумливым смехом. А потом картинно махнула рукой и вернулась к пылесосу, чтобы подумать, отчего же ей ни разу в жизни не пришло в голову чистить картошку сидя. Ей было всё равно, что там кумекает дочь по поводу услышанного от матери, ей хотелось разобраться в себе, как же так получилось, что она вечно себя вымучивает всяческими неудобствами, считая это нормой жизни, а Таська, вся из себя современная и мизинца матери не стоящая, вот так легко и непринуждённо разрешила одну из маленьких, но болезненных проблем быта. Просто села на попу и ноги её не работали в этот момент, а вполне себе отдыхали. Инстинктивно, что ли, у нее это получается? Вот, наверное, да: у неё самой, у Антонии, нет инстинкта этого – искать удобства и комфорта, а у нынешнего поколения лоботрясов это есть. Растут, паразиты, в благополучии и неге, и не могут себе даже представить, что жить надо, преодолевая боль и муки, и именно из такой жизни вырастает мудрость и понимание… Чего? Эта мысль требовала завершения, какой-то морали, всеобъемлющего вывода о… правильности образа жизни отцов (её, Антонии образа жизни) и порочности мышления поколения детей, нынешнего поколения (Таськиного образа жизни). Досада прошла, «вкусно» думалось, как она непременно отобразит эту деталь в своих книгах. Как заострит на этом внимание читателя, как подчеркнёт эту пропасть между ней и ими… между собой и дочерью… Всё к лучшему, всё – в топку творчества. Спасибо, Таська, подарила ещё одну ценную мысль. Ты их даришь мне, деточка, много, даже сама не подозревая об этом. Причём, с самого раннего детства. Хорошо, что ты сообразительная и говорливая. Продолжай, девочка моя. Хоть этим ты оправдаешь своё существование на этом свете, оправдаешь то, что я, как папа Карло, уже столько лет гроблю свои силы и свой талант на обслуживание тебя, на твои проблемы, на твоё воспитание… Сколько сил моих ты жрешь, ребёночек, сколько здоровья! Ну, хоть какая-то отдача.

Оргазмы шестидесятников

Антония дочистила картошку и поставила её на огонь. Идти в магазин? Антония выглянула в окошко: слякоть, грязь, серость и дождик накрапывает… Ну его, не стоит. «Нарежу, как обычно, толстыми ломтями сёмгу, салатик сварганю из огурчиков и помидорчиков, чёрный хлеб имеется… И ещё с Масиком водочки тяпнем за ужином – отметим окончание большой работы.» Не просто работы – знаковой книги! В ней Антония, наконец, расставила все точки над «i», всему миру показала, кто есть кто, какие они с Масиком, какие у них дети… А главное – ох, как больно будет тебе, Тасечка, очень больно! В новом произведении я ответила на все твои упрёки, на все вопросы, которые ты задавала мне в своих письмах из Израиля. Ждала ответа, девочка? Так ты его получишь в литературном виде. А литература – это на века! Тошнёхонько тебе будет, милая… Антония улыбнулась своим мыслям и мечтам об этом самом будущем: о том, как дочь будет читать новую книгу. Она представляла себе выражение лица Таськи и сладкое чувство отмщённости и удовлетворения дочкиной болью заполнили всё её старое и так подводящее в последнее время тело. Эта сладость была похожа на… оргазм. Да, да, именно так, на оргазм! Господи, сколько уже лет (десятилетий?) она не испытывала этого чувства, только читала про него и сама много-много писала. Писала по воспоминаниям о тех временах, когда это было… Плюс помогало богатейшее воображение! Зато она давно научилась получать почти такое же удовольствие от интеллектуальных упражнений, от умения с помощью языка и своего литературного дара полностью выразить себя, свои чувства и мысли на бумаге, донеся их таким образом до огромного количества людей… и словить кайф на понимании и принятии себя, своей личности публикой. О, какой глупый физиологический оргазм может сравниться с оргазмом интеллектуальным! Пусть она обделена известной радостью жизни, пусть! У неё это было, было давно, в молодости, можно сказать, в жизни прошлой. Ну и что? Зато ей открыты такие возможности и наслаждения, которые тебе, Тасечка, сроду не испытать, хоть ты и нашла в свои сорок лет вторую молодость и женское счастье. Якобы… А всё равно тебе не доказать мне ничем, что твой путь, твоя жизнь – правильны и прекрасны. Потому что ты никогда не узнаешь настоящей сладости – сладости победы и торжества ума и таланта. Что такое твои постельные утехи рядом с могуществом писателя, который уже всё испытал в этой жизни – не думай, что ты такая уникальная! – зато мой талант способен продемонстрировать всему миру твою ущербность и убогость в сравнении с писательской мощью, мудростью и… правильностью во всём. Ты-то, деточка, неправа и глупа. Своей глупостью ты загнала себя в угол, борясь с тем, кто тебе не по зубам. Зачем ты ввязалась в это, дурочка?! Куда тебе…

Главное противоречие, в которое они вошли с дочерью ещё в совершенно нежном Таськином возрасте (лет эдак в двенадцать-тринадцать) было, на первый взгляд, ужасным забавным, смешно сказать – идеологическим. Посмотреть со стороны, бред сивого мерина – из-за этого матери войти в глухое непонимание с дочерью. Но так это выглядит со стороны глупого обывателя, разумеется. У каждого человека в жизни есть своё святое, то, что нельзя грубо трогать, нельзя не уважать, не испытывать пиетет и даже трепет. И никто – никто, слышите? – никакой родной человек (дочь, сын, отец) не имеет права не то, что надругаться, но даже подвергать сомнению святыню. В конце концов, если это для кого-то святое, значит, будь любезен придержать язык и эмоции, что бы ты там ни думал по этому поводу. А Таська не удерживалась…

Для Антонии святым всегда было шестидесятничество. То самое, имени Солженицына, Окуджавы, Визбора, Галича и так далее со всеми нужными литературными остановками. Антония была убеждена в том, что их поколение, хрущёвское поколение интеллигентов, прозревших, всё понявших, настрадавшихся в душной тирании, образованных, прочитавших всё то, что должен прочитать культурный человек, переосмысливших прошлое отцов, а заодно заново воспринявших христианские ценности – поколение особенное, выдающееся, знаковое. Их дети уже не такие. Они не сумели вобрать в себя высокие дух и философию, которые родители буквально дарили им с самого младенчества, а если выражаться метафорично – сразу положили в их колыбельки вместе с погремушками. Нет, дети оказались не достойны своих отцов, не восприняли, не вобрали. Ну, ладно, не дано, что ж поделать… Но так хотя бы должны понимать, что такое их отцы и матери, какова их роль в истории страны, каков их вклад в нынешнее благополучие этих самых детей.

 

Может, кто-то счастливый из шестидесятников этого и дождался от своих отпрысков, но только не Антония. То есть, сын-то да, он – свой, родной, такой же. Он всегда пел с ними за столом «Милая моя, солнышко лесное…», «А мы по тууууууундре…», как это было прекрасно! А вот Таська при этом презрительно морщила нос, а порой даже слышался ее насмешливый шёпот: «Тоже мне туристы, зэки политические…». Не туристы, а шестидесятники! Вот.

Ух, тема болезненная… Антония не один раз возвращалась к ней в сочиняемых произведениях, размышляла – с помощью своих героев, конечно. Герои мучились, страдали, задавались теми же вопросами, что и она, рефлексировали, не находили понимания у своих детей. Иногда Антонии даже удавалось встать на точку зрения этих самых детей с помощью персонажей и кое-что прочувствовать и объяснить себе (и читателю заодно), понять… Но не принять! Например, в своей предпоследней книге, в очередной раз вступив в заочную полемику с дочерью, Антония написала так:

«Девушка из приличной семьи, где пальто носили не менее пяти лет, где лишние деньги шли на книги, где слово „демократия“ было свято, а за славословие Сталина могли набить и морду, а уж выставить из дома могли и за менее крайние мысли, одним словом… храни вас Бог родиться у шестидесятников».

Хотя дальше по сюжету героиня (Таська), которая и была вот этой «жертвой» шестидесятников, проявилась как последняя дрянь и мерзость, важные слова были сказаны, то есть, написаны. И случилось кое-что не очень приятное.

Антонии позвонила её совсем старенькая подруга Фрида (светлая ей память) – из интеллектуальной советской элиты, филологиня, критикесса, журналистка et cetera. Лет ей было, как Мафусаилу, крохотная худенькая старушка с удивительной силой духа и потрясающе ясным умом. Когда-то в середине семидесятых они оказались в одном доме в гостях, сцепились языками и с тех пор общались часто и подолгу, иногда встречались и много времени «висели» на телефоне, что позволяло называть эти отношения дружбой. Фрида даже помогла Антонии в её литературной московской карьере, как могла, не шибко, но постаралась.

Если говорить откровенно, Антония всегда ощущала некоторую интеллектуальную неполноценность рядом с Фридой: та и соображала быстрее и острее, и образована была много лучше (можно ли сравнивать провинциальный пединститут и МГУ) … Но Антония высоко и гордо держала голову и никогда не давала ни малейшего повода своей старенькой подруге хоть как-то доминировать. Антония давно научилась скрывать незнание за многозначительной улыбкой, непонимание – за междометиями и фразами типа «ну, конечно, это само собой разумеется», а любое несовпадение с собеседником в принципе – за талантливым умением выдёргивать из памяти классические цитаты и, козыряя оными, демагогически уводить разговор в нужную ей сторону. А с Фридой применять всё это приходилось нередко, ибо старушка была въедливой и, несмотря на то, что ценила творчество Антонии достаточно высоко, часто придиралась к сути написанного и спорила довольно-таки резко. Антонии бывало не слишком приятно, но, во-первых, отлично стимулировало её ум, заставляя размышлять над контраргументами, а во-вторых… во-вторых, она слишком дорожила этими отношениями, чтобы их прервать: они давали ей ощущение уверенности в том, что она принадлежит к интеллектуальной российской элите, что она с ней на дружеской ноге и имеет право на своё собственное мнение и даже философию, раз с ней беседуют такие мастодонты от литературы, раз с ней спорят и считаются с её мнением.

Так вот, из-за той повести, в которой была эта цитата, а точнее даже именно из-за этих слов, у неё с Фридой состоялся довольно жаркий разговор по телефону. Старушка не поленилась и зачитала Антонии отрывок из её собственного текста по телефону (можно подумать, что она их не помнила практически наизусть, выстрадано же).

– Милый мой писатель! – вещала Фрида своим скрипучим голоском. – Позвольте в очередной раз полюбопытствовать: почему вы раз за разом противопоставляете материальную обеспеченность духовности и ненависти к тоталитаризму? А ещё опять отделяете следующее за вами поколение нешестидесятников, то есть, ваших детей, от себя таким жестоким образом – «не дай бог родиться у шестидесятников»? Никак не могу понять, кому и что вы доказываете? Вот я старше вас, я, скорее «сороковница-пятидесятница» со всеми вытекающими, хотя и либеральных, то есть ваших убеждений, но, простите, всегда жила благополучно, как и многие из таких же, как я, любила менять пальто чуть не каждый сезон, для чего свела знакомства с очень хорошей портнихой. Вы знаете, что сталинизм ненавижу, но вместе с его нищенским аскетизмом… В общем, всё вы понимаете прекрасно и, тем не менее, из книги в книгу я вижу у вас постоянные противопоставления благородства и достатка, любви к красивому и наличие морали… После очередного этого вашего утверждения я чётко осознала, что сие – твёрдая позиция, которую я разделить ну никак не могу…

Фрида не могла видеть, как крючит от всех её слов Антонию, как она терзает телефонный провод, как кусает губы и щурит глаза. Нет, Антония никогда и никому не признавалась, что в своих книгах постоянно спорит с родной дочерью, доказывает именно ей, кто прав, а кто плохой. Более того: она никогда никому не говорила, что у неё с Таськой отношения хуже некуда. Казалось бы: расскажи той же Фриде всё, как есть, и получи её поддержку! Но Антония отнюдь не была уверена в том, что старуха её поддержит… Для Фриды дети – предметы обожания, у неё потрясающая дочь, такая же, как мать, интеллектуалка и умница, известная на всю страну политобозревательница, которую рвут на части радиостанции и печатные СМИ. Конечно, с такой дочкой нет и не может быть никаких проблем и непониманий! И Фрида никогда не сможет понять, что такое ребёнок-враг. Почему и как это получается, ей тоже не взять в толк сроду. И её непонимание Антонии может очень дорого стоить: дружба рискует закончиться. Фрида не тот человек, которому реально «впарить» историю про то, как девочка с самого начала, буквально с пелёнок была чужой и странной, не такой, какой должна была быть. Фрида – материалистка до мозга костей, но на генетику не молится, поэтому внушить ей идею о «генетической чуждости» собственного дитяти невозможно. В общем, старушка не знала про «вечный бой, покой нам только снится», надо было её как-то убеждать.

– Фридочка, родная! – чирикала Антония. – Я не противопоставляю, что вы! Точнее так: это не я противопоставляю. Замечаю я с сожалением, что есть такая тенденция у людей: морщить нос от якобы неотмытой интеллигентщины, которая не заморачивается чистотой ногтей, зато яростно блюдёт моральные и нравственные принципы…

– Боже ж мой, так за ногтями следить необходимо! – почти кричала старушка. – Опять противопоставление нормы и другой нормы! Ну, как у вас это получается?

– Да не у меня, Фридочка! – тоже повысила голос Антония. – Это веяние времени, отказ от идеалов во имя наносного, внешнего…

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?