Za darmo

Соло на два голоса

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Он уже сильно сдал, ему худо, в комнате просто вонища от валокордина, топор можно вешать! Что, неужели тогда ничем другим не лечили ещё, не могли ему помочь как-то иначе? Почему сплошной дурацкий валокордин? А ведь, вроде, помню, были какие-то ещё таблетки. В сущности, какая теперь разница – можно подумать, что я могу его спасти – из сегодня во вчера!

Я села в ногах у папы. Он пока что не отрывал взгляда от телевизора.

– Па-а-ап! – тихонечко позвала я, чтобы не напугать. – Ты меня слышишь, пап?

Папа вздрогнул и как-то неуверенно повернул ко мне голову. Прищурился.

– А?

– Папочка! – всё-таки не смогла я сдержать всхлипа радости. – Неужели ты меня слышишь?

– Слышу? – папа ещё сильнее прищурился. Почему он не носил очки? Ах, да… Он же был ещё почти совсем молод. – Да я вас… вас… кажется, вижу. Так, галлюцинации… – последнюю фразу он сказал уже почти шёпотом, как бы себе самому и сильно озабоченным тоном. Он даже закусил губу и побледнел.

– Нет, папа, нет, никаких галлюцинаций! – затараторила я. – Тебе не мерещится, я здесь, рядом с тобой, – в доказательство своих слов я положила руку на плед, которым были укрыты папины ноги. Он дёрнулся, как от укуса змеи!

– Боже, что же это? И почему «папа»? Какой папа?

– Я твоя Анька, папочка. Вот так получилось. Не знаю, как, но я к тебе пришла из… страшно сказать, какого года.

– Так… Это всё… Оказывается, не сердце у меня больное, а шизофреник я, – печально констатировал отец, глядя мне прямо в лицо. – Я вас вижу. У меня замечательное чёткие зрительные и слуховые галлюцинации.

– Это не так, нет, ну, поверь же!

– Конечно, сейчас я уговорюсь так не думать, и окончательно стану шизофреником. Они всегда твёрдо знают, что здоровы.

– Думай, что хочешь. Только поговори со мной, а?

Отец внимательно разглядывал моё лицо.

– А ведь и в самом деле похожа. Очень похожа! Какая ты красивая, Анечка. Но уж слишком взрослая, прости.

Ну, всё! Я сам с собой разговариваю, привет полный! Я всё же сбрендил по-настоящему, эх! – папа явно сильно распереживался. А ведь ему нельзя – сердце.

– Да нет же, па, нет! – я схватила его за руки. И почувствовала тепло его рук, боже! А он испуганно смотрел на меня глазами ребёнка, увидевшего настоящего Бармалея. – Ты не с собой, а со мной разговариваешь. Это правда, па. И я не знаю… не знаю, как сюда попала и как исчезну обратно, не знаю! И, кстати, когда, в какой момент – тоже! Может, у нас с тобой совсем мало времени! А мне с тобой так надо поговорить! Папа! Мне с тобой очень-очень нужно поговорить!

– А… ты откуда явилась? – в папиных глазах я вдруг увидела такое сильное почти детское неуёмное любопытство, что поняла: ещё немножко, и мы с ним уже будем говорить совершенно спокойно и как прежде.

– В смысле – времени или места?

– Во всех! – отцу явно не терпелось уже знать как можно больше. Или смирился со своим таким интереснейшим безумием, или поверил?

– Я уже из XXI века, папулечка. А откуда… Не поверишь! Из Израиля.

Что такое быть «из Израиля» в 78 году – понятное дело. Вот мой бедный папа и сошёл с лица тут же. Даже XXI век не произвёл такого сильного впечатления.

– Ой, так, больше не надо про это. Точнее, лучше потом… про это. А-а-а, вот, что мне скажи! – оживился отец и почему-то хитренько заулыбался. – Когда я умру? Или я до сих пор там, прости, господи, тоже в Израиле живой старичок-боровичок?

Я окаменела. Ну, как сказать родному, любимому человеку, что через пару недель как раз его не станет? Зачем я всё это затеяла, зачем это делаю, зачем полезла к нему? Ах, да, хотела узнать что-то там про любовь – что это такое, какая она, почему и отчего. Узнала? Идиотка…

– Что ты молчишь? Так когда же?

Я покосилась в экран телевизора, где вовсю лицедействовал Калягин. Я будто искала спасение где-то там, в ещё более нереальном мире, чем прошлое, в котором я находилась каким-то непостижимым образом. В кино из прошлого в телевизоре прошлого в прошедшем давно времени. И это вдруг сработало.

Через мгновение я видела то же самое лицо артиста в той же сценке, но уже опять в своей комнате в Нетании, и показывал кино вовсе не «Рубин», а вполне себе Самсунг. Замыкание кончилось. На жутком папином вопросе, к которому я, дура, готова не была.

Мне нужен, очень нужен разговор с папой про то, как и почему близкие люди любят друг друга. Без этого я не умею жить дальше, не понимаю, как. По крайней мере, среди людей, рядом с ними.

Мне нужно знать про то, как вовсе неблизкие и неродные умеют любить – как он любил, к примеру, маму. Такую чужую и совсем неродную ему по крови. Или он не считал её чужой? Какой он считал маму? Вот сколько у меня вопросов. Но как я могу их задавать папе, если сама не в состоянии ответить на его такой простой один-единственный вопрос, ответ на который мне прекрасно известен?

Или… может, сказать? Что изменится, если я скажу? Папа не умрёт, примет какие-то меры? О, а это мысль! Папа останется жив! И всё изменится? И для меня тоже всё изменится?

В голове с бешеной скоростью закрутились воспоминания обо всех прочитанных фантастиках и просмотренных фильмах на эту же тему. Что-то там про пространственно-временной континуум, в который ни в коем случае нельзя вмешиваться, ну, и, разумеется, пресловутый эффект бабочки…

Бред. Это всё горячечный бред. Происходящее творится лишь в моей голове. Я могу делать, что угодно, говорить всё, что угодно, творить любые вещи – это всё только в моей голове и ни на что не влияет. Так что дождаться следующего раза и… И где логика? Если всё происходит лишь в моём сознании, то каких сторонних ответов на свои вопросы я жду? Возможно, я просто больна шизофренией (папа правильно ухватил диагноз), разговариваю в своих глюках сама с собой и по-прежнему продолжаю надеяться на новое знание.

Так, хорошо. Приму, как данность, что я – шизофреничка. Исхожу из этого. Угу, больна и лечению не поддаюсь. Что это меняет? В том-то и дело, что ровным счётом ничего. Я хочу снова видеть папу. И разговаривать с ним. Хочу опять взять его за руки. Хочу его поцеловать, обнять.

Я опять хочу к папе. Столько раз, сколько это возможно. И пусть я шизофреничка. Ну, и ладно.

Все последние дни стоит особенно приятная погода: середина наября. Вода около 24 градусов, солнце уже не убийственное, дышать – сплошное наслаждение и не только вечером, но и днём. Кондиционером уже никто не пользуется, нет никакой необходимости. Солнце, как главный похититель кислорода, выведено из игры. Если вспомнить, какая гадость месяц ноябрь в Москве, то становится совсем весело.

Утром я выглядываю в окно: иссиня-голубое небо с редкими золотыми облачками, лёгкий ветер с моря, живительный бриз, приносящий ощущение здоровья и силы; яркие цветущие клумбы, зелёные деревья – неужели мы в пустыне?

Не торопясь бреду к пляжу: уже не нужно непременно прятать голову под панаму, можно не мазаться солнцезащитным кремом – светило совсем ленивое и, по сравнению с летом, работает в четверть силы.

Водичка в море уже освежает, она вовсе не парное молоко, не суп, какой была месяца полтора назад. Но всё ещё приятная, нежная, прозрачная. Сезон закрыт, спасателей на пляже нет, я спокойно заплываю чёрт знает куда, не рискуя получить в спину через мегафон: «Гверет, маспик, ляхзор лемигдаль, бевакаша!» Я ж послушная, приходилось всегда возвращаться. А теперь – свобода! «Пацаны, училка заболела!»

Потом с приятной усталостью, даже негой во всём теле, расслабленная, я прихожу домой. Принимаю душ и сажусь пить кофе. Затем – компьютер, кино и дневная дрёма, самая сладкая дрёма на свете.

И всё это время, каждую его секундочку, я жду, жду, жду… Всё же я поговорю с папой, о чём хочу! Не могу никак от этого отказаться, мне нужно понять.

Мне нужно ему рассказать про всё и спросить, как он считает, умею ли я сама любить? И любили ли меня те люди, которые были в моей жизни? Ну, кроме него, разумеется, в нём я не сомневаюсь. А вот Лёшка – ну, хоть капельку? А Лариска? А… Илюша?

Спросить ли про маму? Ну, он же начнёт, как всякий родитель, кудахтать, что «мама тебя так любила, так любила, просто, понимаешь…» – и дальше миллионы удивительно странных и неубедительных причин, почему я этого не замечала и почему мама её не проявляла. Или сейчас со мной, взрослой, папа будет другим? Как с взрослой, то есть, честным? Я очень постараюсь вывести его на настоящий, очень откровенный разговор, я приложу все силы!

Да-да, я помню и знаю – шизофрения.

Я дремлю на кровати после полудня, я расслаблена и мне хорошо. У окна поют свои заливистые песни горлицы, солнечные зайцы скачут, как безумные по комнате, играя, очевидно, в догонялки. Где-то слышна противная газонокосилка, хорошо, что далеко, ведь они совершенно невыносимые заразы, когда рядом. Мои глаза закрыты, ветерок из приоткрытого окна нежно щекочет шею – боже, как приятно!

– Аня! Анюточка! – вдруг явственно я услышала чей-то шёпот. Резко подняла голову и озираюсь вокруг себя, очень хорошо соображая, что признак-то совсем дурной: слышу голос?

– Анечка! Ты ведь опять где-то здесь, да? Я тебя чувствую! – боже, это же папин голос. Я вскочила и заметалась по комнате.

– Папа? Ты где? Я сейчас не… не у тебя! Что происходит?

– Аня… господи, зато я, кажется, у тебя.

Я резко обернулась и вскрикнула: в кресле под окном сидел мой папа. В тёплом лыжном костюме, в шерстяных носках и с газетой в руках. Мне сразу бросилась в глаза дата: 25 ноября 1978 года.

– Вот это уже галлюцинации зрительные, да? С полным погружением? – с улыбкой спросил мой самый лучший, самый любимый папочка. – Впрочем, я не возражаю, мне нравится. Знаешь, сидел, читал газету, а всё время думал про тебя, про тот твой… приход ко мне. И вдруг вспомнил! Знаешь, меня аж подбросило! Ты ж сказала, что тебе очень-очень нужно со мной поговорить! А я, болван, не отреагировал. Ты, прости меня, а? Что-то я так разволновался, пришлось лишнюю таблетку принять… Анюта, что случилось? Тебе нужна моя помощь? Давай немедленно рассказывай, что стряслось? Это из-за Израиля? Может, тебе необходима помощь советского консула? Тебе угрожают? Давай быстро говори, будем думать, как нам…

 

– Па-а-апочка! – я рухнула на пол прямо перед его ногами, уткнулась в родные колени и зарыдала так, как не рыдала, наверное, никогда в жизни. Мои рыдания заглушали даже голос папы, который судорожно обнимал меня за плечи и что-то говорил, говорил бесконечно, что-то утешительное, ласковое, ободряющее. И мне уже неважны были сами слова. Мне и так было хорошо и спокойно, как никогда. Почему-то подумалось о птенце, греющемся под крылом у своей матери: ему там надёжно, комфортно и совершенно наплевать на весь прочий страшный мир, который где-то там, потому что у него есть самая надёжная в мире защита, самоё тёплое и родное местечко…

Произошло что-то странное. Мы с папой уже часа два сидели за столом и разговаривали, но никто никуда не исчезал. Мы пили чай и ели израильский шоколад. Я успокоила папу насчёт опасности этой страны для моей жизни, он с трудом, но принял новые для него реалии будущего. Бедному отцу пришлось «переварить» рассказ о распаде СССР и обо всём том, «что творилось и творится на твоей земле». Хотя, с другой стороны, папе было безумно интересно. Так два часа и пролетели.

Но мы ещё не подобрались к тому, с чего, собственно, всё началось. То есть, к моим вопросам, которые мне до зарезу надо ему задать.

Я уже было открыла рот, как вдруг папа просительно произнёс:

– Анька, мы с тобой будем говорить долго и обо всём. Но сначала, знаешь, мне ужасно интересно и прям не могу, как хочется… Покажи мне этот твой Израиль, а? Прям не верится, что я сейчас могу увидеть сию «обитель зла».

– Да уж, обитель зла, именно она! – расхохоталась я. – Пошли на экскурсию. Кстати! У меня тут под боком Средиземное море! Пять минут пешком. Ты же не видел никогда, правда? Хочешь посмотреть?

– Ого! Море… Средиземное… – папин взгляд сделался каким-то совсем детским – по выражению. Глаза человека, ожидающего настоящего чуда из сказки, из телевизора, с МХАТовской сцены, где дают «Синюю птицу». Эх, папа, папа! Ты же младше меня сейчас. А я с тобой, как с мудрецом, хочу разговаривать. Какая забавная творится штука!

– Идём прямо сейчас, а? Я должен видеть Средиземное море.

– Ой, пап, ты много чего должен видеть! Знаешь, тут есть такое место, название которого в переводе звучит «Как связаться с Моисеем», представляешь?

– Ну-у-у? – засмеялся папа. – Туда тоже непременно зайдём. Они ведь там точно должны знать, как! – мы смеялись уже вместе.

Я лишь успела подумать, что в лыжном костюме и шерстяных носках ему, наверное, будет очень жарко на улице, но… Но потом эта мысль куда-то потерялась, растворилась, исчезла. Помню только, как взяла папу за руку и мы двинулись к выходу.

В квартире удивительно тихо и не скажешь, что здесь одновременно находится сразу трое вовсе не глухонемых человека. Но тишина такая, будто нет вообще никого. Впрочем, один звук раздаётся периодически и на одной ноте: тоненький всхлип. Всхлип с перерывами в секунд двадцать. Так бывает, когда человек уже нарыдался, у него больше нет сил, и он может лишь изредка икать рыданием.

Это Сашка. Она сидит за обеденным столом, положив голову на сложенные вместе руки. Иногда её спина конвульсивно дёргается, тогда и раздаётся этот единственный в доме звук.

На диване, сгорбившись, сидит и курит одну за одной сигареты Илья. Воздух в гостиной уже ни к чёрту, потому что пепельница, довольно массивная и глубокая, полна до краёв. Даже открытый балкон и дующий с воли морской воздух не спасают положения.

Лариска медленно, будто в полусне, передвигается по квартире. Ходит, вернее будет сказать, таскается туда-сюда, но так тихо, что не слышно ни единого шага, ни единого шороха. На ней балетки, вот оно в чём дело. Впрочем, она очень старается быть тихой и незаметной.

Все трое погружены куда-то глубоко в себя. Каждый думает об Ане, но и о себе – в связи с Аней. А всё творящееся здесь настолько невероятно, для полиции – криминально, а для этих троих – фатально.

Сашка готова убить себя вот прямо сейчас за то, что так и не нашла времени приехать к матери. И тут же мысленно орёт на себя же, что ничего бы это не изменило и вообще – можно ли знать какой кирпич и в какой момент на кого-то рухнет! «Но ты ж её больше года не видела», – не унимается укоризненный голос совести Сашки, ненавидящей сейчас себя до ужаса. «А теперь больше вообще не увидишь!» – злорадно добивает её эта чёртова совесть.

Впрочем… кто может знать? Разве кто-то в курсе, где сейчас мама? Кто сказал, что её больше нет? Никто не сказал. Вот пусть и не говорят, пока нет… пока нет… тела.

Если бы не Сашка, то вообще неизвестно, когда хватились бы пропажи. Ну для кого она здесь пропажа? Ни для кого.

После недели маминого молчания в интернете, дочка забеспокоилась всерьёз. Такого ещё никогда не было, никогда! Чтобы мама пропустила хотя бы пару дней и не узнавала, всё ли у дочери в порядке? Ну, это ещё ладно: бывали у мамы чёрные дни депрессии, когда сама Саша должна была дёргать мать, чтобы та не закукливалась полностью в себе, выпадая из времени и пространства. Но тут ведь ничто не предвещало! Всё было очень хорошо. Буквально накануне они поболтали по скайпу, мама была весёлая, красивая, смеялась. А потом – тишина. И ни одного ответа ни на один Сашкин запрос: ни в скайпе, ни в фейсбуке, ни по электронной почте! А вот такого быть не могло. Тогда Сашка и поняла, что случилось нечто ужасное.

Она позвонила в Москву тёте Ларисе, а также квартирным маминым хозяевам. Как хорошо, что мама, как обычно, на «всякий случай, мало ли что?» заставила Сашку записать их телефон. У тех был запасной ключ, но они не помчались сразу проверять и вскрывать квартиру, они сначала обратились в полицию и пришли в дом только вместе с полицейскими. Тут-то всё и выяснилось. То есть окончательно запуталось. А ведь с момента, как Сашка запсиховала, уже прошла неделя.

Конечно, пришедшие к двери квартиры люди были почти уверены, что там, за дверью увидят нечто ужасное. Поэтому заранее приготовили влажные салфетки – затыкать носы. Всё это Сашке потом в подробностях рассказала хозяйка.

Разумеется, на звонки никто не открывал. Разумеется, дверь была заперта изнутри на щеколду. Градус ожидания жуткой трагедии повышался с каждой минутой.

Квартиру вскрыли, щеколду взломали…

В квартире царил идеальный порядок, всё было чисто, аккуратно, даже идеально (как всегда у мамы, думала Саша, слушая рассказ соседки). Правда, на столе две чашки со следами чая и несколько обёрток от шоколадок. «Две чашки?» – мысленно удивилась Саша. Никаких следов ничего криминального – ни драки, ни поиска чего-нибудь, ни крови (Сашка вздрогнула и побелела), ни разбросанных вещей. Да, вот вещи. Вроде всё на месте – сумки, чемоданы, ни малейших признаков того, что кто-то куда-то уезжал, паковался. Мыло, мочалка, зубная щётка, паста. Халатик. Тапочки – две пары, одна – специальная для ванной комнаты.

Да, холодильник! Там еда, свидетельствующая опять же о том, что никто никуда не собирался. Начатый кусок сыра, куриный бульон, половина пакета яблочного сока, творог.

Мобильный телефон, небрежно брошенный на подзеркальник. Планшет на тумбочке возле кровати.

Впечатление было такое, что хозяйка просто вышла на полчасика, сейчас вернётся. Только вот щеколда изнутри была заперта и нижний замок закрыт. И окна – закрыты. Тоже изнутри. А этаж далеко не первый.

О, боже, зовите мисс Марпл, Эркюля Пуаро и месье Мегрэ! Бедным израильским полицейским с этим, похоже, не сладить. По крайней мере, судя по их лицам. Это всё рассказывала квартирная хозяйка. Потом её «повело» на долгое повествование о никудышней работе местной полиции, о том, как не стоит на них рассчитывать, потому что «ничего они не могут, ну вот совсем ничего!». «Интересно, а что в принципе можно сделать в такой ситуации? – размышляла потрясённая Саша, разглядывая мамино жилище, из которого мама, похоже, просто испарилась, как водичка из стакана, стоящего на столе. А, нет, водичка-то не испарилась до сих пор, почти на четверть стаканчик полон! Впрочем, откуда Сашке знать, сколько воды в нём было с самого начала? Тьфу, что за дурь, чушь, фигня лезет в голову! Это, наверное, потому, что мозг отказывается принимать случившееся. И пытается отвлечься на всякую ерунду. Например, на вопрос оплаты.

– Мама заплатила вам за год, если я правильно помню? – Саша внимательно посмотрела на хозяйку – женщину средних лет и вроде более-менее нормального вида, не из тех, кто сейчас начнёт блажить о своих совершенно невозможных жизненных трудностях. Нет, блажить она не стала. Она совершенно спокойно сказала, что таки да, заплачено ещё за целых пять месяцев, но она не видит никаких оснований возвращать эти деньги. Тем более – некому.

– Как это? А я? Я же дочь.

– Нет, такого пункта в договоре не было, – решительно затрясла головой хозяйка. – Но я могу разрешить вам здесь остаться. Я ж понимаю, каково вам сейчас, не до гостиницы и вообще. Урегулируйте вопрос с полицией и живите, сколько вам потребуется. По крайней мере, на время следствия вы же останетесь в Израиле, верно?

С полицией вопрос урегулировали, Саша осталась в этой квартире. Через короткое время туда подъехала Лариса, а буквально на следующий день и Илья.

И вот в тот самый день, когда они все собрались вместе, Саша подробно им рассказала всё, как было. И ещё о том, как определили последний день, когда видели маму. Видела соседка, видела продавщица в местной молочной лавке. Это было 14 ноября. Первая половина дня. После Аню уже никто не видел и не слышал. Она исчезла. Растворилась в воздухе. Утекла с водой в канализацию. Вылетела в трубу – ах, да, труб здесь нет, здесь нет печей, да мама вроде никогда и не была ведьмой! Все эти слова про воздух, канализацию и трубу Сашка уже кричала в голос, одновременно рыдая и задыхаясь от слёз и ужаса. Лариса схватила девушку за руки и пыталась удержать от размахивания и ударов кулаками по столу, но явно не справлялась. Тогда в дело вмешался Илья: подойдя сзади он сильными руками крепко обхватил Сашку, взял в свои большие ладони её тонкие запястья и прижал их к столу.

– Тсс, малышка, всё-всё, успокойся, не кричи, всё-всё-всё-всё, – он повторял это «всё» как заклинание, как гипнотическое слово, с каждым разом понижая тон и терпеливо ожидая, когда Сашка прекратит дёргаться. Наконец, получилось. Девушка без сил легла лицом на стол и обмякла. Тогда Илья пошёл к дивану, сел и снова закурил. Уже, наверное, в двадцатый раз за пару часов.

А Лариса начала свои бессмысленные хождения по квартире.

Саша думала: «Никогда теперь не узнаю, что же тебе, мама, не давало жить спокойно и счастливо? Почему всегда неуверенность во взгляде, сомнения и страхи, почему даже с шикарным мужиком, Ильёй, ты не ужилась, хотя вовсе была не конфликтная и не стерва? Что тебя жрало изнутри, от чего ты бежала сюда, в Израиль? Ведь не от бедности и невзгод, не было их у тебя! Думала, у нас с тобой ещё тысяча лет впереди, чтобы болтать и обсуждать это всё. У меня было… есть к тебе миллион вопросов. Ты такая хорошая, такая любимая мама, но почему же вокруг тебя всё время ощущался какой-то кокон боли? Заразный кокон, он умудрялся причинять боль даже мне, а каково было тебе внутри него? И лечилась ты у мозгоправа – может, плохо и неправильно лечилась? Ну, что у тебя было не так, что ты носила в себе, как мину замедленного действия или даже бомбу, поставленную на определённое время? И твоё исчезновение… такое для тебя подходящее, логичное, что ли! Жила с непонятным адом внутри, и ушла куда-то в никуда, в непонятное, в ничто. Или не ушла. А что сделала? Что ты сделала, мамусь, что с тобой вот такое приключилось? Разве это часто и много с кем случается? Нет, тут надо постараться, чтобы… Эх, мама, мама! А ведь мне тебя теперь ужасно не хватает».

И тут Сашка снова заплакала по-настоящему. Но тихонько так, с какой-то смиренной обречённостью, полностью закрыв ладонями лицо.

Илья понимал, что такими темпами сегодня докурится до рвоты, но перестать никак не мог. Его раздирали противоречивые чувства. Настолько противоречивые, что хотелось в голос выть. С одной стороны, когда Аня от него ушла, он испытал даже некоторое облегчение: слишком она была «трудной». Обидчивой, тонкокожей, нервной, впечатлительной. Хотелось, чтобы всё было как-то попроще, что ли, чтобы не надо было думать над каждым словом, которое – оказывается! – способно ранить и даже до слёз и поедания таблеток. Какого рожна? Нельзя же так, нельзя всё настолько принимать близко к внутренним органам! И эти испуганные заглядывания в глаза… Что это было? В них всегда дрожал вопрос: а ты меня всё-таки любишь? К счастью, у мудрой женщины хватало ума не задавать этот вопрос вслух. Но её взгляда бывало достаточно, чтобы почувствовать ту самую тоску, какая накатывает на любого мужика при этом вопросе, регулярно задаваемом женщиной. Осатанеть же можно! Тебе слова нужны или действия, поступки, доказательства делом? Шашечки или ехать, мать твою?

 

Хотя, собственно, каким делом? Кормил-поил? Да разве ж пришёл бы ему в голову, столь низкий аргумент свиноподобных двуногих? Конечно, нет. А что ж тогда? Секс? Так оно взаимно. Общие интересы и разговоры обо всём на свете? Опять же – это было взаимно прекрасно, никто никому не делал одолжений, не продавался и не «выполнял долг», оба взаимно дарили друг другу счастье без всяких счетов и одолжений.

Может, не было той самой любви, которая подразумевалась в их союзе? В смысле – с его стороны. Может, не было?

«Кака любовь? Така любовь!» Точно по цитате из классического фильма, аж до тошноты точно. «Не знаю, кака там любовь, а больно вона так, что дышать невозможно!» Как прекрасно актриса просипела эту фразу в том кино! Как, оказывается, правильно с точки зрения физиологии она её просипела! Илья почувствовал, что дыхание перехватило и позорно захотелось плакать. Выть, всхлипывать, прям как Сашка.

Оценишь, когда потеряешь, оценишь, когда потеряешь – барабаном стучала в башке банальность. Что он, болван, делал все эти месяцы? Ждал, когда она вернётся. Был уверен, что вернётся. Да, скучал. Но разве он мог – он! – такой гордый и важный, снизойти до того, чтобы приехать к ней, примчаться самому, сказать какие-то глупые слова (да не отвалился бы язык-то!), допросить с пристрастием, что, мол, не так, хорошая моя? Давай исправим! Но нет, у него же корона слетела б к чёртовой матери. Поэтому мы, наше величество, просто ждали. Милостиво. Дождался, величество?

Трудно тебе с ней было? Неудобно? Слишком много сложностей и непонятностей? Не вовремя смеялась, непонятно с чего вдруг плакала? Слишком реагировала на всё, чересчур нервная, да? Ну, вспомни всех свои баб: они и смеялись по делу, и не плакали при тебе, и реагировали так, как тебе нравилось. Долго ты с ними выдерживал? А после расставания сколько дней ты их помнил? Ты хоть раз произносил слово «любовь» до встречи с Аней?

А как у тебя, мудака, дрогнуло всё внутри, когда Аня фотку свою прислала отсюда, из Нетании. Ты тут же возомнил себя эдаким крутым победякой, да! Вот, возлюбленная фоточку шлёт, уже не выдерживает. Чуть-чуть дожать осталось, и всё вернётся на круги своя. А потом ты вдруг увидел, что стала она ещё красивее и беззащитнее. Внезапно захотелось сильно-сильно прижать её к себе, защитить от всего мира и попросить прощения за всё, даже если ни фига не понял, за что! За всё, в чём виноват или не виноват, но если ей хоть капельку больно, то, значит, виноват. Значит, надо смиренно просить прощения.

На фото улыбалась хрупкая женщина – одна против всего мира. Почему одна? Почему против? Почему не живётся ей в ладу ни с тобой, ни с собой, ни вообще ни с кем? Ей, доброй, умной, глубокой – а нет места нигде, ни с кем рядом, ни в каком самом лучшем доме! Вот она и исчезла – отовсюду, без следа – от всех. Как будто её и не было.       Однажды она сказала: «Хочу, чтобы меня просто не было!» Он, умный и «конкретный» мужчина, строго тогда так высказался: «Ты намекаешь на суицид? Тебе надо об этом непременно сказать своему врачу!» А она посмотрела на него странным взглядом, с сожалением, что ли, и вздохнула: «Да нет, что ты. Конечно, нет. Это другое. Не знаю, как сказать, как передать это чувство. Вот хочу, чтобы меня просто не было». И мудрый кретин важно произнёс: «Дурь это. Обыкновенная дурь, Анечка». Она и не спорила тогда.

А он таки мудак. Илья достал из кармана куртки последнюю пачку сигарет. Хватит её не более, чем на ближайшие пару часов, наверное.

Лариса бродила из комнаты в комнату, будто надеясь найти нечто такое, что раскрыло бы сразу все тайны и помогло найти Аню. Она внимательно разглядывала предметы, но они были в основном хозяйские, не Анькины… А, вот её вещь – шкатулочка для мелочёвки! Лариса помнила эту штучку уже лет двадцать пять, наверное. Откуда она когда-то взялась, бог весть. Такая простая деревянная, с цветочками на крышке. Без замочка. Лариса откинула крышечку: резинки для волос, пара заколок, косметическое зеркальце, складная расчёска, дешёвое рыночное пластиковое колечко… Лара улыбнулась. Эх, Анька, так и не могла пройти мимо всякой дешёвой фигни!

– Знаешь, с тех пор, как начался этот как бы капитализм, появились заваленные товарами магазины, торговые центры, я вот уж сколько лет радуюсь! – смеялась сама над собой Анютка. – Иногда хожу по этим ТЦ – огромным, невероятным, и не нужно мне ничего покупать, я просто гуляю и мне хорошо! Хорошо, когда не надо всякой ерундой заморачиваться, ничего искать, урывать, доставать, убиваться в очередях! Правда же? Вот оно всё вокруг есть – иди да покупай, что тебе нужно, и не забивай себе башку фигнёй. Башка – она для другого предназначена.

– Тогда зачем схватила этот дурацкий ремешок, а? – потешалась Лариска, когда подружка с невозмутимым видом шла оплачивать явно идиотскую покупку.

– А я о таком, может, с тринадцати лет мечтала, и вот, наконец, встретила! – сдерживая улыбку, подчёркнуто серьёзно отвечала та. – Потом – посмотри: три копейки цена. А мне приятно. За три копейки – положительная эмоция!

Так и выходила из московских ТЦ с одним полудетским ремешком для «просто така». Хотя нет, неправда. Ещё она, по её же уверениям, выносила оттуда хорошее настроение.

– Вот мы с тобой вместе время провели, наболтались, напились кофе, намерились шмоток. И мне хорошо! Примитивное бабское счастье! – Аня приобнимала Лариску за плечи и пела дурашливым голосом: «Женское сча-стье, был бы милый ря-дом, ну, а больше ничего не на-да!»

…Лара стиснула пластиковое колечко в кулаке изо всех сил, так, что ладони стало больно. Но надо было как-то сдержаться и не разреветься, хотя бы таким способом – сделав себе больно. Хватит уже рыдающей Сашки, взрослые должны держаться.

Ларису мучило, должна ли она рассказать Саше и Илье о том, о чём она знает. Про Анину болезнь. Про её «замыкания», которые исчезания, между прочим, на секундочку. Вроде бы надо. А теперь включаем мозг! Разве эта информация хоть как-то объяснит то, что случилось? Можно подумать, все сразу скажут: а, ну, теперь всё понятно, она исчезла в прошлое и просто не вернулась, расходимся.

Или все решат, что она, Лариска, свихнулась с горя и поверила в это самое. Тоже великолепный вариант, прямо то, что нужно! Так стоит ли вообще затевать такой разговор со всеми? Аня уже давно не ходила к психиатру, ничего подобного больше ей, Ларке, не рассказывала, а перед отъездом клялась, что всё уже в порядке. Правда, тогда Ларисе показалось, что при клятве она как-то старательно прятала глаза и постаралась побыстрее закрыть тему. Но ведь после этого прошло столько времени. И всё было хорошо.

Тьфу, что за чёрт! Окей, допустим, не хорошо всё было на самом деле, допустим, её болезнь продолжалась! Какое это имеет отношение к её исчезновению, а? Может, пойти о своей «версии» ещё и полиции доложить, чтобы уж ребятам в форме точно было чем заняться: поиском человека, случайно провалившегося в прошлое и застрявшего там. Как раз для полиции задачка. Или для Голливуда. Впрочем, у киношников уже давно перебор с этой темой, даже они не клюнут.

Внезапно Лариса адски разозлилась на себя: даже в трагической ситуации в ней посмел поднять голову писака, увидевший тему. Нет, не тема! Или такая же свежая, как останки мамонта. И не думать больше о таком, не сметь!

Лариса подошла к окну. То самое окно, про которое ей рассказывала Аня.

– Каждое утро я подхожу к нему и вижу море, Лар! Ты представь! Каждое утро я вижу Средиземное море! Вот уже полгода у меня это никак в голове не уложится – в хорошем смысле. Оно первое, кто приветствует меня по утрам. Оно такое живое! Каждый день разное – то бирюзовое, то почти чёрное, когда штормит. Тогда я считаю, что сегодня оно в плохом настроении. Но всё равно мы здороваемся! – хихикала Аня. – А самое крутое, Лар, ты послушай! Самое крутое, это когда полный штиль, и вдалеке, почти у линии горизонта я вижу – что?