Za darmo

Про любовь одиноких женщин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И, в конце концов, мне было мягко, но запрещено самой себе что-либо выбирать из одежды и украшений. Потому что я постоянно покупала "не то", "так нельзя", "такое не носят", "это же безвкусно, как ты не видишь?". А я не видела.

– Зайчик, родная, что это на тебе?

– Бусики…

– Откуда этот ужас?

– Глебушка, ну, почему ужас, смотри, какие красивые, как мне идут… и вот к этой кофте идут… и к сумочке…

– Родная, это же стекляшки, бисер! Это для девочек-тинейджеров из Бирюлёво!

– А у меня не было таких, когда я была подростком. Потому что я не из Бирюлёво?

– Не было – и не надо никогда. Тебе сколько лет, малыш? В твоём возрасте, в Москве, в нашем кругу… Ну, малыш, стыдно такое надевать, даже выгуливая собаку.

– У нас нет собаки…

– Даже не думай мерить эту майку! Кошмар же, слушай…

– Глебушка, сейчас жара, это же хлопок, такая приятная, лёгкая, мне удобно будет!

– Дешёвка! Ты ещё с люрексом выбери что-нибудь!

– Люрекс я ненавижу, а что тут-то не так?

Глеб фыркал и отворачивался. Я вешала вожделенную майку на место. Думаете, дело было в деньгах? Как бы не так. Я просто на самом деле всё время выбирала не то, что НАДО, что ПРИНЯТО НОСИТЬ. И за годы у меня так и не появился на это нюх, то есть, по мнению Глеба, вкус. Поэтому было решено, что меня одевают, мне покупают украшения, а я просто это всё ношу. На мне не экономили, нет. Всё было дорого и круто. Только мне не нравилось.

Назрел вопрос, да? Какого чёрта я всё это терпела, как тряпичная кукла, с которой развлекается маленькая девочка, наряжая её во всё подряд? Я очень любила Глеба и готова была ради него терпеть всё, что угодно. Он не знал, как часто я ревела в ванной комнате, включив воду на полный напор. Он не знал, сколько бессонных ночей я провела под его обнимающей рукой. Я любила его больше жизни, а он был инопланетянином. И на свою голову любил меня. Я старалась изо всех сил дотянуться до его уровня, стать такой же, но моему организму, очевидно, не хватало каких-то веществ или ДНК, чтобы сравняться с существом другой планеты. У меня не получалось, а, главное, я не получала от этого удовольствия.

Мне было скучно слушать бесконечные его рассказы взахлёб о екатерининском периоде русской истории. То есть, нет, в первый раз было очень интересно! И даже во второй. Но это повторялось бесконечно, в разных вариантах – конечно, он работал и узнавал всё больше. Но мне-то уже хватило по маковку.

Все в его семье, как и он, были буквально тронуты на истории и живописи. И это тоже, в конце концов, утомляло. Мне скучно было заучивать историю жизни Климта и бесконечно восхищаться Дали, который мне никогда не нравился. Ведь снова, опять! Опять мне пришлось быть не собой, произносить не то, что думаю, следить за реакцией других, чтобы самой выдать правильную! И если кто-то подумал, что я в претензии к Глебу и его семье, то он – дурак. Это во мне был дефект – да-да, опять и снова я не то и не та! Я – дефективная, потому и не могла погрузиться в новый для себя мир с наслаждением и радостью, стать его частью и впитать его ценности. Я урод, не они…

Но моя любовь к Глебу была настолько огромной, что я смирилась с этим и решила: наши с ним чувства – самое главное, всё остальное ерунда и переживаемо. Я тогда готова была отказаться от своей сущности (было бы, о чём сожалеть), принять, как данность, что мне всегда будет узко, колюче, неудобно, скучно и неловко за свою серость, если бы однажды не открылось кое-что ужасное. Но это случилось позже. А пока мы жили в замечательной квартире, обставленной, конечно же, антиквариатом. Через пять лет после женитьбы у нас родился сынок, Дрюнька. Про имя вы поняли, да? Можно сказать, что в память о первой любви и первом страдании… А на самом деле нам с Глебом просто очень нравилось это имя – Андрюша. Вот и гадайте, какой вариант правдивее.

Появилось на свет наше чудо, наш ангел, моё второе счастье. Первое – Глеб, второе – Дрюнька. Поразительно похожий на Глеба, от меня если только глаза. Да и то – взгляд, выражение глаз всё равно как у отца в точности.

Моя родня… Возможно, уже нужно поставить в этой теме точку. Родственников просто не стало в моей жизни, уже давно не стало, даже ещё до смерти родителей. Я им была неинтересна, по-моему, они плохо помнили про моё существование в принципе. Тем более, что с сыночками у мамы и папы начались бесконечные проблемы, которые нон-стоп нужно было решать. А мне, в свою очередь, происходящее с ними со всеми было глубоко безразлично. Мы месяцами могли не созваниваться, а потом месяцы превратились в годы. В общем, считайте, что не было у меня родни, а у Дрюньки бабули и дедули с маминой стороны. Хотите верьте, хотите нет, но я забыла им сообщить, что у меня родился сын. А больше с ними связи никто не имел, я об этом позаботилась заблаговременно, так как боялась ненужных и лишних контактов. Достаточно того, что они увиделись однажды на регистрации нашего брака, церемонно друг другу покивали, лицемерно нежно расцеловались перед фотографом, но на этом их общение и завершилось. Кажется, между ними сразу же возникло взаимное отторжение, чему я была несказанно рада. Итак, закрывая тему: не было у меня больше отчего дома и семьи.

И вот что я скажу: мне вполне хватало того напряжения, которое я испытывала, стараясь сберечь нашу с Глебом любовь, изо всех сил вылезая из кожи вон, чтобы соответствовать его ценностям, мучаясь в узкой и колючей одежде и на каблуках, зубря предназначение столовых предметов (господи, сколько их, оказывается!), учась держать язык за зубами, когда речь идёт совсем уж о высоком, и прикидываясь в таких случаях молчаливым знатоком, который с умным видом кивает, как Киса Воробьянинов, и со значением произносит "да уж…". А два напряжения – от вышеперечисленного да ещё от своей семейки – не сдюжила бы я, определённо. Всё закончилось бы – ко всеобщему изумлению – моим сошествием в дурдом. Пришлось выбирать, но выбор мне не был в тягость, он был сделан легко.

Зато бабушка и дедушка со стороны папы у Дрюньки были изумительные! Уж как они полюбили своего внучка – дубль-сыночка, а таком можно только мечтать. Словом, сынок рос в любви-обожании, благополучии и радости.

Перелом и катастрофа случились в тот момент, когда мы всей семьёй подыскивали пятилетнему Дрюньке подходящую прогимназию. Оказалось, что понятия "подходящая" у меня и Глеба с его родителями всё-таки разные. Не буду вдаваться в подробности и детали, иначе в этом можно утонуть (вся история длилась почти год), но вкратце так: я выступила как наседка-квохча-сумасшедшая мамашка, а они смотрели вглубь, вдаль, мыслили масштабно о будущем Дрюньки. А на меня нашло. Нашло-наехало… И я вдруг стала дерзить и высказываться, припоминая всё: Прентан, каблуки, колючие костюмы… И однажды во время такого своего выступления поймала на себе очень внимательный взгляд Глеба. Это и был конец всему.

"Аркадий заболел. Очень заболел… Онкология. Вроде самое начало поймали, но оказалось, что Аркашина разновидность этой дряни адски подлая и мощная. Естественно, начался ад. Лидия даже не представляла прежде, что такое страх. Оказывается, не представляла. Она знала испуг, тревогу, беспокойство. Но страх в своём самом жутком и убивающем виде, к счастью, никогда не был ей знаком. А теперь он пришёл сразу, резко, внезапно, во всём своём ужасающем обличии и со всеми своими садистскими приёмчиками. Он давил ей горло холодными пальцами, он тряс её руки так, что они не могли ничего делать. Острым когтем он царапал прямо ей по сердцу. Давление перестало держаться на нормальных цифрах, количество таблеток пришлось увеличить вдвое. Ведь надо, надо было держаться!

Надо было держаться, чтобы помочь Аркадию пройти через то, что необходимо в таких случаях проходить. Нужно было выслушивать врачей и не умирать тут же от ужаса, ибо врачи не говорили ничего хорошего. Нужно было держать себя в руках и не показывать, что она видит, как каждый день Аркаша худеет и будто бы уменьшается даже в росте, как он слабеет и стареет буквально на глазах. Надо было не просто держаться, а ещё вселять в него веру и убеждённость в том, что всё будет хорошо.

Аркадий же всё понимал, точнее – знал. От него ничего не скрывали – попробуй от такого утаить хоть что-нибудь. И он принял решение ехать в Израиль: туда, где с этой гадостью борются успешней всех в мире. Да, это деньги, большие деньги! Вот они и пригодились. Всё равно же далеко не последние.

И вновь они в Израиле, по иронии судьбы в той же больнице, где когда-то давно лежала Лида. Два месяца лечения… Жесточайшая химия. Когда он однажды пришел в себя после очередного сеанса, а Лида сидела рядом и держала его руку у своих губ, он тихонько сказал:

– Лид, ты не волнуйся, перед отъездом я уладил все дела, ты будешь в порядке, я позаботился, чтобы… – он не сумел закончить, потому что сухая и твёрдая ладошка жены очень крепко опустилась на его губы.

– Если ты ещё хоть раз, хоть раз заговоришь об этом, клянусь – я сама тебя убью! – произнесла она весьма убедительно. Аркадий усмехнулся: на что он надеялся? Это же Лида. Ах, эти бровки – бровки в боевой стойке! Ладно, главное, что он на самом деле всё уладил и решил с наследством, никого не обидев. Впрочем, дети, возможно, всё равно найдут причину обидеться, но это уже их дело. Он имел право решить так, как считает справедливым, никого при этом не обделив. Всё, закрыта тема.

Когда они вернулись домой, московские врачи были очень довольны результатами израильского лечения. Появилась вполне обоснованная надежда. Лидия взялась изо всех сил выхаживать и откармливать похудевшего и ослабевшего мужа. И казалось, дело пошло на лад.

Прошло почти два года, прежде чем случился обвал. Возвращение болезни в стократном размере, стремительный рецидив. Доктора прятали глаза и на все вопросы давали уклончивые ответы.

– Как же Израиль? Всё было зря? – задыхаясь, спрашивала Лида у самого главного врача.

– Ну, как же зря, что вы говорите, ведь целых два года.

 

– Так, может быть, снова туда же? Пусть еще раз сделают так же.

– Лидия Витальевна, ну, поверьте: тогда это имело смысл, а сейчас… Не стоит тратить такие деньги, ей-богу, уже ни к чему.

И тут случилось ужасное: Лида закусила губу, сжала правую руку в кулачок и замахнулась на доктора. Она трясла кулачком и… и будто бы собиралась ударить врача, ударить, ударить, чтоб не смел произносить такие слова. Доктор грустно смотрел на исказившиеся болью лицо женщины и не думал защищаться или уворачиваться: он и не такое повидал и знал, что она этого не сделает. И был прав: в следующее мгновение рука Лиды безвольно упала, а она сама обмякла и повисла на подхвативших ее руках в судорожных рыданиях. Это был первый и последний раз, когда Лидия вот так сорвалась. Первый и последний.

– Почему мы, дураки, не завели собаку? – спросил Аркадий Лиду, когда она сидела рядом с его постелью и с улыбкой старалась отвлекать его всякими посторонними темами и пустой болтовнёй.

– Собаку?

– Или кошку. Нет, лучше собаку. Хотя бы маленькую. Нет, лучше большую.

– Собаку?

– Ну да. Тебе сейчас надо было бы её выгуливать, кормить, ты не торчала бы тут со мной, как верный страж.

– Прекрати!

– Я серьёзно. Да и потом тебе не было бы одиноко…

– Пожалуйста, не говори так.

Лида больше не позволяла себе плакать, она обязана была быть сильной. Аркадий должен был видеть, что с ней всё в порядке, иначе ему стало бы ещё тяжелей.

– Лид, ты совсем молодая женщина, ты должна жить дальше, понимаешь? И не просто жить, а быть счастливой.

– Мне надоело трындеть одно и то же и всё-таки прекрати. Ведь я умею орать, ты знаешь, как заору, тебе же будет стыдно.

Всё было как у всех в таких случаях: страшно, мучительно, больно, невыносимо. Кому тяжелее – больному или близким? Смотря о чём речь. Болит у больного, а горит и плавится на медленном огне душа у близких. Боль умирающего облегчают уколами и таблетками, боль любящего человека не облегчить ничем. Близкие хотят остановить время, чтобы оно вообще даже не думало тикать, чтобы замерли эти проклятые стрелки, отсчитывающие приближение неизбежного. А больному, возможно, наоборот уже хочется, чтобы всё поскорее закончилось: он устал… Иллюзия жизни для больного во время всё более кратких пребываний в реальности между забытьём и сном сопровождается сильной болью. Но именно это состояние становится самым желанным, ведь можно всё ещё видеть своих любимых, можно в сотый раз прощаться и произносить бессмысленные уже слова".

Ещё разок позанудствую про эту вашу карму. Я не имею в виду переселение душ и всякие прошлые жизни, а употребляю это слово как возмездие за совершенное лично вами, включая все ваши потроха и душу, если вы в нее верите. Так вот, карма "срабатывает" лишь тогда, когда люди сами берут в свои руки воздаяние по делам. Можно, конечно, как те китайские мудрецы, ждать у реки, когда мимо проплывёт труп врага. Хм, так он обязательно проплывёт, ведь, повторюсь, никто не живёт вечно. Только возможно, ваш труп поплывет по реке раньше. А уж про болезни я и не говорю. Как же глупо в таких случаях каркать "кармой"! Утешение для слабаков и проигравших, не более того. Сидеть и ждать, сложа руки, когда некое воздаяние случится по воле небес, уповая на божественную справедливость – самый ничтожный способ веры в бога, если подумать.

Нет, я вовсе не воспеваю сицилийские способы наведения справедливости – упаси господи! Но не делать ничего, если вам испортили жизнь, предали, изгадили существование доносом, откровенно "кинули" – это, конечно, благородно и всё такое, но только не надо прикрываться несуществующей кармой, которая за вас всё сделает. Как бы вас раньше паралич не разбил или дом не сгорел. Что тогда про карму скажете? А если любимая и, разумеется, святая ваша мама будет корчиться от онкологических мук, что в этом случае вы станете думать про судьбу и воздаяние? Вообще, полезно подумать заранее, прежде чем ляпнешь нелепость – часто на потеху собственным же недругам-врагам.

Я остановилась на взгляде Глеба? Так вот: этот взгляд решил всю мою дальнейшую судьбу. И не только мою. Я вдруг всё поняла, вспомнив задним числом многое мелкое, всякие прежде казавшиеся неважными детали. В его взгляде была адская боль от… стыда. Стыда за меня. Понимаете? Он тоже все годы, как и я, проходил свою Голгофу. Про свою я уже рассказала, но в одну секунду мне стали понятны жуткие мучения любимого человека. Все десять лет он чувствовал неловкость – за меня, такую некультурную, такую простую, как трояк, не умеющую одеваться, не знающую наизусть биографию Пикассо, не разбирающуюся в тонкостях исторических перипетий петровской и послепетровской России. Такую контрастирующую со всем их обществом и укладом.

А ведь наверняка были "хорошие девочки" в их кругу, которых Глебу всячески рекомендовали, и мама, наверно, говорила: "Глебушка, присмотрись к той девочке, какая хорошая девочка, ну просто прелесть и из хорошей семьи!". Умненькие, правильно образованные, чудесного происхождения девицы, а вовсе не дефектные дефектологи! Но он, несчастный, жаждал бури, полюбил меня, а его родители, как культурные граждане экстракласса ни в коем случае не вмешивались в выбор сына и не капали ему на мозги. Может, сказали пару раз: "Глебушка, ты б подумал всё-таки хорошенько, тебе же с ней жить, детей рожать, это надолго!". Слушать маму надо было, Глебушка-голубчик! Мама плохого не посоветует. А теперь вот уже и сыну нашему почти шесть лет, а ты всё краснеешь за меня, за мои слова и спонтанные реакции. И за то, что я до сих пор фыркаю и даже иногда матерюсь, когда для суаре, устраиваемых в правильных домах, вынуждена надевать эти узкие французские костюмы, так страстно мною ненавидимые, а ты, бедный, должен слушать мою тихую матерщину и каждый раз вспоминать, что я из другого теста.

И сколько раз, интересно, в твоей голове кричало такое большое и истерическое НО: "Но я же её люблю!" Так ведь и было, правда?

А за что, Глеб? За что ты любил меня так много лет? Это можно выразить словами? За наши с тобой дурачества по утрам в постели, когда мы притаскивали поднос с кофе и булочками в спальню и вели себя, как подростки-придурки, специально смеша друг друга, чтобы невозможно было выпить кофе, не подавившись, и даже (о боже!) кидались булками? За наши прогулки по Москве, когда мы специально выискивали в историческом центре места, в которых никогда прежде не бывали и начинали их внимательно изучать за каким-то чёртом и фотографировать? И за многое другое, когда нам было весело и хорошо друг с другом, не говоря уж о Дрюньке, с появлением которого будто бы включилась ещё одна галактика с огромным солнцем, осветившим всё новым светом? Так? Да, видимо, так. Но всё это было тогда, когда мы были сами по себе, без твоей семьи, без твоей "исторической памяти" о фамильном серебре, хотя к нам в дом ты его тоже притащил изрядное количество. Но как мудро говорил наш дедушка Ленин, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. А от любимой семьи, добавлю я, тем более. И от корней – ну совсем никак. Поэтому тебе стыдно. И всегда было неловко за меня, все годы. Мы жили, оказывается, в стесненных условиях: я и моя Голгофа, ты и твоя Голгофа. Каждый при этом мучился. И каждый из-за своей любви. Да на хрена!?

Свои собственные неудобства и мучения я могла бы терпеть ещё, наверное, долго, хотя за всю жизнь не поручусь. Но тоску и отчаяние в глазах Глеба… Нет, этого я выдержать не смогла. Да и не хотела, если честно.

В общем, на этом всё и сломалось. Официальная версия развода для друзей-приятелей-круга: из-за того, что муж и жена не нашли понимания о будущем их сына. Годная версия, красивая. Хотя неправда это. Глебу я заявила, что мне надоело изображать из себя то, чем я не являюсь. Категорически надоело, больше не хочу-не буду, поэтому есть риск опозорить и его, и Дрюньку в глазах их общества. Лучше не рисковать, давай "расстанемся, пока хорошие", не будем доводить до совсем уж больших неприятностей. А на самом деле я не желала быть причиной чьей-то Голгофы, а уж тем более, если речь шла о Глебе. Я его любила, сильно любила…

Было бурное объяснение и не одно. Все слова звучали удивительно красиво, прямо, как в "умном" кино: про разные ценности, различия в мировоззрении, абсолютно несовпадающие изначальные базы. Сплошная вода в ступе: Глеб твердил, что всё это преодолимо при условии наших больших и красивых чувств. Мы никуда не двигались в этих разборках. Пока однажды я инстинктивно не опустила культурный уровень беседы в абсолютный беспредел и не заорала хабалкой:

– И вообще мне до п…зды осточертели эти ваши серебряные подносики, антикварные були и прочее замшелое старье, на которое вы молитесь! Надоело ваше придыхание перед шанелями и гучами – вне всякой логики и здравого смысла! Сплошные пальцы веером – только по-культурному, с салфеткой на коленочках и отставленным мизинчиком!

Этими воплями я снова добилась того самого мученического выражения лица мужа – неловкости и стыда за меня, хотя при нашем скандале никто не присутствовал, кроме Дрюньки. Но он вряд ли ещё мог понять, чего это шумят мама с папой.

Впрочем, в этот раз я добилась большего. Глеб вдруг произнёс такое:

– Что ж, возможно, ты и права.

Всё-таки всадила нож в больное и святое. У меня получилось. В тот момент возникли сразу две взаимоисключающие эмоции: горечь и радость от близости свободы. Из-за горечи хотелось разрыдаться, а от близости свободы громко запеть какую-нибудь похабную песенку.

Вот как это произошло. Я было совсем собралась покинуть чужую жилплощадь вместе с ребёнком и уйти куда-нибудь на съём, но мне было твёрдо сказано, что квартира – моя и Дрюнькина. Ушёл Глеб. Забрав кое-что из "святого", хотя я просила уволочь барахло по-максимуму, желательно всё. "Это нужно будет не тебе, а сыну", – объяснили мне, как последней идиотке, так что в квартире осталось много чего красивого, ценного и на самом деле классного. Да что там говорить, фактически вся обстановка.

Глеб виделся с Дрюнькой регулярно, бабушка с дедушкой тоже. А я вообще превратилась в ангела, переодевшись опять в удобные балетки, балахоны и пончо с размахайками. Я подстриглась под ёжика (с которым, уже наполовину седым, живу по сей день) и раздала все свои шанели и гуччи приятельницам, которые старательно крутили пальцем у виска, но с визгом восторга всё разобрали буквально в два дня. Я же, свободная, стала сговорчивой и согласилась со всеми условиями Глеба и его родни: в какую прогимназию, а потом и школу, отдать Дрюньку, сколько раз в неделю они будут с ним видеться… ой, перечислять дольше, чем просто сказать: я согласилась на всё. Кроме одного: жить Дрюнька должен, конечно, со мной. А как иначе?

Я вступила в удивительную пору своей дурацкой дефективной жизни! Меня раздирали два чувства: то я рыдала от тоски по Глебу, которого продолжала любить, то буквально летала на неведомых крыльях свободы, слушала любимую музыку, танцевала под неё, распевала дурацкие песни, общалась с людьми как самый бешеный экстраверт, травила анекдоты и была до умопомрачения счастлива ощущением свободы. Будто срок отмотала, вышла на волю да ещё и поселилась в отличных условиях на прекрасном обеспечении.

Я, конечно, вернулась на работу к своим маленьким дефективным пациентам, но основные средства к существованию мне давало, разумеется, семейство Глеба. Поэтому мы с Дрюнькой не нуждались ни в чём.

Смешно это, наверное, выглядело со стороны: мы с сыном существовали среди старинных и очень ценных антикварных предметов, в нашей квартире не было, к примеру, ни одной дешёвой пластиковой вещи… и при этом я была такой, какой привыкла быть смолоду – в тряпках-балахонах да ещё и в банданах и бейсболках, заменивших мне платки… да и Дрюню рядила во всякое джинсово-спортивное и недорогое, лишь бы ему удобно было. Контраст? Для глаза искушённого – ещё какой.

Вот так я и жила в сумасшедшем своём мирке: страдая по Глебу и упиваясь свободой, обитая среди музейного добра – в трениках и безразмерных майках. Дефективная, что с меня взять.

Однако я не учла с самого начала одну очень важную вещь. Дрюнька рос. Рос-рос и вырос. Когда ему исполнилось шестнадцать, со мной "серьёзно поговорили". Дело в том, что Глеба пригласили на работу в Штаты. В Бостон. В Университет. И не просто читать лекции, а вести научную деятельность. То есть надолго, может быть, навсегда. И встал вопрос о Дрюне. Как будет лучше для него.

Господи, разве это вопрос, если речь идёт о России, опять и снова катящейся в очередной ад, с идиотическим упорством проходящей одно и то же, даже не пытающейся сделать никаких выводов из уже десять раз произошедших бед. Бег по кругу – по спирали – вниз, вниз… И зачем ты так резво несешься, Россия, к своей погибели?

Дрюня, Дрюнька, сынка мой, счастье моё! Неужели бы я лишила тебя нормального будущего из-за своего эгоизма, даже если этот эгоизм – сумасшедшая моя любовь к тебе?

 

– Когда мне освободить квартиру? – единственный вопрос, который я смогла выдавить из себя Глебу, не скрывавшему радости от того, что я не стала ломать судьбу нашего сына. Вот дурачок же…

– Ты что? – вспыхнул Глеб. – Это твой дом навсегда. Живи и даже не думай… И Андрей к тебе будет приезжать в гости именно сюда.

Андрей (не Дрюнька)… ко мне… в гости? Оксюморон. "Воробышек прискакал и коровой замычал: Му-у-у! Прибежал медведь и давай реветь: Ку-ка-ре-ку!" Звучит примерно столь же логично, как фраза "Дрюнька станет приезжать ко мне в гости".

Но всё так и произошло. Глеб с Андреем Глебовичем уехали в прекрасную Америку – работать, учиться, строить новую жизнь и быть счастливыми, а я получила не только вожделенную свободу, но и вполне симпатичное мне одиночество. Причём, я изо всех сил постаралась довести это одиночество до полного совершенства: в тот день, когда Дрюнька (кстати, без особых соплей и рыданий – он всегда очень любил отца, наверное, не меньше, чем меня, поэтому никакого страшного горя расставания у него не было, а если и было, то оно на сто процентов компенсировалось счастьем воссоединения с папой)…так вот, в тот самый вечер я уничтожила все свои телефонные и записные книжки, где были адреса и координаты друзей-приятелей. Я уничтожила себя во всех социальных сетях и изменила все свои электронные адреса. Сменила обе симки на телефонах. Зачем? Затем! Поймёт только тот, кто знает толк в одиночестве, коли уж пришло время с ним сосуществовать вместе и навсегда. Нечего в таких случаях удовлетворяться полуфабрикатом, недоделанной ситуацией. Уж если спать, так с королевой, а потерять – так миллион. Одиночество должно быть полновластным и без исключений и щёлочек, куда кто-то может пролезть ненароком. Я стала полностью свободна и этим счастлива. Я осталась совсем одна и тем довольна. Я стала собой.

"Лидия приходила домой из больницы только иногда, чтобы поспать. Спать получалось, лишь приняв три-четыре таблетки снотворного. Поразительно, но несмотря на то, что она валилась с ног и в голове от усталости и боли был постоянный туман, стоило прилечь – и сна как ни бывало. Начинались муки адовы: мысли об Аркаше, обо всей их жизни, о том, что всё кончено, что дальше уже не будет ничего… и воспоминания начинали терзать так, что это было физически больно и невыносимо. Поэтому снотворное стало необходимостью. Пока Лида ждала, когда оно начнёт действовать, она бродила по квартире, не включая света, и пыталась хоть на чём-то сосредоточиться, хоть о чём-то подумать связно. Не получалось. Ей казалось, что она двигается среди теней из чьей-то памяти, что рядом с ней ходят и смеются она сама и Аркадий. Будто в параллельной реальности, хотя вот прямо здесь, разговаривают, пьют чай, смотрят телевизор, читают новости. Скорее бы подействовали таблетки, невозможно же это терпеть. Кстати, совсем недавно Лида заметила, что уже месяца полтора не принимает свои препараты от высокого давления. Просто забыла, совсем забыла. Наверное, именно поэтому постоянно так болит голова? Ну, и пусть болит. И зачем ей теперь следить за давлением, зачем ей нужно нормальное давление, зачем вообще жить, если Аркаша умирает? Глупо было бы заботиться о здоровье в этой ситуации – разве ей нужна жизнь? Да пусть кровяное давление изо всех сил к едрёной бабушке разорвёт сосуды, пусть кровь свободно и вольно польётся прямо по мозгу, заливая извилины и убивая её человеческие и жизненные способности и возможности, её мысли и инстинкты, саму её суть, личность! Ради бога, не жалко.

Снотворное начинало действовать, и Лида ложилась в огромную холодную кровать, забываясь тяжёлым и больным сном, чтобы утром проснуться и снова бежать в больницу – держать Аркашу за руку и молить время, чтобы оно остановилось. Оно не остановилось, и однажды всё произошло. Оказывается, Лида была к этому уже готова. Поэтому не было криков, рыданий. Случилось замирание: она будто окаменела и закрылась. Даже её брови перестали шевелиться, застыв в одной позиции – прямых напряжённых полосок. Всё, что нужно, она делала автоматически, была контактна с теми, кто к ней обращался, адекватно и впопад отвечала на вопросы и вообще была полностью вменяема. Никто не знал, что она "включается" лишь на момент общения или действия, а потом сразу же "выключается", не очень помнит, что было только что, и вообще её здесь нет. А где она – даже сама Лида не смогла бы ответить на этот вопрос. Наверное, нигде. Её сознание тоже пребывало в состоянии замороженности, возможно, своеобразной анестезии. Не думалось, не страдалось, не былось, не жилось. Функционировалось – вот точное слово.

Похороны… девять дней… сорок… Она слышала слова, которые ей говорили прямо в уши: "Лидочка, держись, милая! Ты ещё такая молодая, красивая, сильная! Ты сможешь начать заново! Посмотри, он же, святой человек, обеспечил тебя на сто лет вперёд! Лидка, ты – миллионерша! Ты можешь уехать из России, если хочешь, можешь тут жить, как кум королю. Ты можешь всё, что угодно! И ты совсем ещё молодая!"

Люди думали, что она не просто их слышит, но внимает и соглашается – ведь они кивала. Да, она слышала. Миллионерша… завещание… наследство. И опять колючие глаза его детей. Они не понимают. Как им сказать? Как им отдать это всё? Это ведь как-то надо оформить юридически, но, чтобы понять, как, нужно собраться с мыслями и поговорить с ними. Нет, сейчас нет сил говорить. А они зря переживают – я им всё отдам. Всё отдам. Они не понимают…

Лида не заметила этих сорока дней, после которых все вдруг исчезли. Этого она тоже не заметила. И тут ей вспомнилось, как она любила своё одиночество – в той, другой жизни, до Аркадия. Даже улыбнулась, вспоминая наслаждение тишиной в квартире, возможностью думать, разговаривая с книгами, наслаждаясь хорошими фильмами и в уютной ночи занимаясь любимыми переводами с французского. Боже, как давно это было, сто лет назад! И ведь это было, ну, если не счастье, то какая-то гармония, покой, удовлетворение собой и жизнью. Вдруг в сознании ярко полыхнул вопрос – так ярко, что она даже вздрогнула: так это можно, реально теперь повторить? Просто вернуться к тому, что было когда-то, что нравилось и радовало?

Какой бред, абсурд! Откуда вдруг явился этот сияющий своей тупостью вопрос, на который даже отвечать не хочется – кто бы его ни задал. Потому что есть другой вопрос, тихий, но самый главный: зачем? Зачем теперь это всё, всё, что не имеет никакого смысла? Тогда, в той жизни она не знала Аркадия, а после того, как он появился, что могло иметь хоть какой-нибудь смысл без него? Ведь то вожделенное одиночество – это была подготовка к жизни с ним, накопление багажа, который потом так помог им наслаждаться обществом друг друга, понимать друг друга с полувздоха и никогда, ни разу за все годы не заскучать вместе. А само по себе… без него… оно потеряло всякий смысл. И привлекательность.

Другие люди вокруг… Кто-то как-то шептал в ухо "Найди себе мужчину". Как объяснить, что нет и не может быть никаких ни мужчин, ни женщин без Аркадия. Все люди имели плоть, кровь и хоть какое-то значение только тогда, когда они были рядом с ними двумя, а не с ней одной.