Za darmo

В плену страсти

Tekst
8
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Наваждение
Tekst
Наваждение
E-book
3,60 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 23

Од посвятила меня в такие вещи, которые нерасторжимо спаяли нас, как двух соучастников преступленья. Она ввергла меня в бездну своей плоти, погрузила в сумрачный блеск, ледяные наслаждения своего тела, подобного кипящему подземному Эребу, пылающему серой озеру Стимфалу, населенному зловещими птицами, пожиравшими падаль. Од была суккубом, погружавшим мой мозг в леденящее безумие любви.

Ничто не оскверняло так любви, как эта пародия любви, и все же мы были крепко связаны друг с другом цепями, выкованными из нерасторжимого металла.

Никогда не говорила она мне о других мужчинах. Мы были привязаны друг к другу с постоянством самых нежных любовников, хотя любовь для нас была бесплодной, спаленной страной, садом смерти с ядовитыми плодами, от которого отпрянули бы в ужасе праведные элизейские тени.

Однажды Од исчезла на довольно продолжительное время. Никто в доме не знал причины ее отсутствия. Накануне мы провели более ужасную ночь, чем все предшествующие.

Теперь это вынужденное одиночество разъедало меня, как яд. Я решил, что она меня обманывала. Словно кипящая смола снедала меня ревность, вдруг воскресившая прежние видения. Несомненно, Од была где-нибудь этим самым садом сладострастия, куда яростно врывалась похоть. Все ночи напролет меня дразнили отвратительные образы вожделения, как картины Гоморры. Я не мог думать ни о чем другом, как лишь о том, что она удовлетворяла свой неутолимый голод и жажду на других позорных ложах. Моя душа была загрязнена вплоть до влаги слез, которые одни сближали меня с общим горем всех разлученных друг с другом существ.

И вот однажды она вновь также тихонько распахнула дверь, прижалась своими губами к моим, и никогда с тех пор ни я, ни она не упоминали уже об ее таинственном исчезновении.

Я плакал рабскими слезами. Все мое тело подчинилось ей вновь, как покорный лев с подточенными клыками. И снова ее ласки вливали в меня потоки расплавленной лавы. Я утопал в красной смерти ее поцелуев. И ни единым намеком не выразил ей упрека и гнева.

Еще лишний раз убедился я в том, что рок сковал нас обоих цепями и ввергнул в темницу плоти.

О, коварная и пустая женщина! Пока алмазный меч Архангела не отсечет твоей головы – до тех пор ты будешь все тем же маленьким созданием наслаждений и искушения, украшающим себя венками из цветов, опоясывающимся браслетами, и в вихре пляски разливающим благоухание своих туник! Сотканная вся из половых и элементарных чувств, ты хранишь сокровище девственной животности. В противовес мужчине, существу мыслящему и метафизическому, ты соприкасаешься, благодаря бесконечному множеству чувственных, осязающих и всюду проникающих нервов, – со Вселенной, с извечными стихийными силами, с первоисточниками бытия.

Тысячелетия, которыми ее героический товарищ воспользовался для быстрого развития, едва извлекло ее из замкнутого круга рабыни супружеского ложа или из круга ее сестры – свободной куртизанки.

Она живет со своим хрупким, детским умом, забавляясь любовью, драгоценностями, цепочками, хитростями, бессознательная, лукавая и жестокая. Сквозь теченье веков она хранит в себе знаки Эдема и запрещенного плода. Всегда она вечно юная Ева с неистощимой и периодичной, как луна, утробой.

Она – визгливая обезьянка из страны Нод, закутанная в шерстку. Она кусается своими блестящими в смехе зубами. Когда она, отрешаясь от своих чувственных наклонностей, перестает быть маленькой дикой женщиной лесов, как Ализа, явившаяся мне у берега вод, – то лишь для того, чтобы вступить в гарем или монастырь хранительницей огня, который вспыхивал страстью, как это случилось с покорной рабыней любви, носившей имя Евы или с пылкой Амбруазой, называвшей меня своим маленьким боженькой.

Или она бежит на Шабаш ведьм, опьяненная своей гибелью и гибелью мужчин, обрушиваясь за вековечные оскорбления местью на презренную любовь, изъязвленная и слепая исполнительница неведомого ей деяния! Кто она – этот выходец из мировых мятежей, трагичный, загадочный, роковой, передающий вместе со своей отравленной кровью – безумие и предлагающий своему несчастному другу насмешку навеки потерянного счастья. О! я узнаю тебя, кошмарное виденье, загрязненное нашими извержениями, забрызганное нашими слезами, тебя, нежная сестра неискупленного греха, коварная и спасительная сестра нашей мучительной тоски о нереальном! Ты явилась мне в маске пса с пламенным спокойным лицом Од!

О, красота заклания! О, искупительный обман! Даже в проклятии ты приносишь в жертву свою любовь мужчине. Ты отдаешь себя на заклание и первая проглатываешь отравленный напиток.

Как мог я иначе знать женщину, раз познал ее в четырех видах? Все они впивались в мой рот с одним и тем же животным движением губ. Все они вызывали во мне образ маленькой, похотливой, притворной женщины, которая с сотворения мира повторяла одни и те же жесты.

Вначале их было три: три женщины и три греха. Потом пришла Од, и она была всеми грехами вместе, олицетворением всего предназначения женщины. Од шла нагая под пологом ночи среди леса, Од плясала передо мною свой танец Саломеи, Од сделалась весталкой моей извращенности.

Я ловил себя в минуты отдыха на том, что изучал ритмичные изгибы и движенья ее тела, невидимые ей самой. В каждом ритме скрывался фатальный и вечный смысл. Они внушали мне смутные догадки об ее предках. Ее прабабки, вероятно, обладали этим узким, сотканным из инстинктов черепом баядерок или нечистоплотных рабынь, – этим покатым лбом тупых, похотливых животных. Но гордый, царственный жест, с которым она откидывала назад густые пряди своих волос, подобных руну, изобличал в ней державность и власть.

Она часто, скрестивши руки, поднимала их над своей головой, словно цепи и лианы, с покорным и усталым движением, и этой коварной пластичностью она умоляла и повергала ниц своего свирепого владыку. Ее твердая, медленная, задумчивая поступь превращалась в легкую, припрыгивающую походку, в танцующий, вкрадчивый шаг салонных девиц. Она вызывала в памяти актрис-комедианток, исполняющих искусственный замысел, усталых после жатвы деревенских девок и монашенок, бредущих на трапезу.

Она любила меха, металлы, беспечную негу, любила в истоме сидеть на коврах, обхватив руками ноги. Ко мне приходила она в тяжелых золотых браслетах на каждой руке – этим бессознательным символом минувшего рабства. Ее кожа изливала острые ароматы, напоминавшие гвоздику и шафран.

Ей нравилось раздирать бутоны роз и обрывать лепестки гвоздики, которыми, словно сплошным красным слоем, покрывала она свою грудь или осыпала под собою постель. Потом собирала их в горсти и с диким сладострастием втягивала ноздрями еще хранившие теплоту ее тела лепестки цветов.

Эта прекрасная Од очаровывала меня, когда с кошачьими и плавными изгибами своей спины, словно извиваясь кольцами, она выгибалась назад, как будто оглядываясь – не потеряла ли чего-нибудь позади, или высматривала – нет ли опасности или – словно молила о любви. Всякая женщина, изучив себя в воде фонтана или в отражениях зеркал, приобретает эту возбуждающую подвижность бедер, обещающую счастье и отраду.

Вот где кипит непобедимая природа, как в тигле вечных сил, как в горниле пламени творенья. И даже самка в мире животных со своими гибкими движениями знает их власть, так как в них проявляется и выражается чувство жизненной силы. Но Од движением своих форм могла бы привести в неистовую ярость жеребца. Она была подобна резвившейся кобыле, гибким и свирепым тигрицам, охваченному мрачной страстью зверю в чаще леса. От этой женщины исходили странные, усыпляющие испарения, какая-то расслабляющая и сладострастная притупленность, как при головокружительном, захватывающем дух спуске в шахту. И порой со своими детскими движениями, от которых сверкали и звенели на ней браслеты, со своим прирожденным бесстыдством, пустым умом, визгливыми вскриками под пышной завесой своих волос – она была лишь маленькой женщиной-ребенком, полуживотной Евой на заре мира.

Я долго думал, что она меня любит. Но каждый раз, как я хотел узнать у нее об этом, она делала такой вид, словно ее вели на пытку под заунывный погребальный, звон.

И Од говорила мне с мучительной тоской и сумрачным видом:

– О чем вы говорите? Между нами и этим нет ничего общего. Пожалуйста, не надо никогда говорить об этом.

Быть может, так томятся души в чистилище, искупляя прародительский грех.

Глава 24

О ее прежней жизни я не знал ничего. Никогда она не рассказывала мне о своем прошлом. Она делала вид, будто никто другой раньше не был для нее тем, чем теперь был я. Однако, я знал, что она была замужем. Раз она мне об этом сказала и больше об этом уже не было речи, как будто свое замужество она считала весьма незначащим эпизодом в своей жизни. Но порой мне приходило на ум, что ее уста, сжимавшие мои тисками губ, целовали другие уста, которые затем навеки онемели.

Ее муж, как упившийся виноградарь, умер у подножья виноградника. Он с неистовством пожинал виноград. Он поедал целыми пригоршнями алые грозди и умер от них.

За ним – другой открыл свою дверь. Она сбросила с себя одежду. И он также изведал смертельный яд ее слюны.

Она не понимала, кто был первым, кто последним. Я пришел к ней и заблеял, как ягненок за дверью мясника, желая тоже войти вслед за вереницей вошедших баранов. Она поцеловала меня в губы, и я был уже отмечен знаком, как другие.

И, однако, она ничего не сообщила мне. Ни одно воспоминание не выплыло из глубины ее жизни. Казалось, отдавалась она впервые, как будто прежнее не существовало для нее, как будто до меня она была девственницей. Обманывала ли она самое себя или притворялась, что забыла минувшее? Закрыла ли ока глаза на образы, отражавшиеся в зеркале ее души? Она была еще более ужасной в своей чудесной способности оставаться для самой себя неведомой. Воспоминания скатывались с поверхности ее ума, как вода с просаленной кожи. И возле нее я был как заснувший человек, которому никогда уже не суждено пробудиться.

 

Од должна была представляться странной загадкой для всех, которыми была любима, и небывалой причиной ужаса и страха! Ее душа для них, быть может, как и для меня, была только едкой слюной, которую она вливала в их уста. И, может быть, душа ее ничем другим никогда не была? Все они умерли в великой пустыне ее любви, как затерявшийся на беспредельной равнине путник, чьим зовам и крикам никто не внимал. Все они взывали среди безлюдной степи, и она не ответила им… О, скольких бесплодно призывавших ее истощила она.

Она показалась мне другой женщиной, трагичной и жестокой в символе своей вдовьей одежды. Она была вдовицей с глазами без слез, набожно перебиравшей косточки четок. Эта таинственность некоторое время мучила меня, мой покой нарушили ужасные виденья. Сумрак жизни Од был устлан мертвецами, грудой ныне истлевших любовников, которые в часы греха дрожали в ее объятьях.

Ее роковая красота была погостом роз над древними гниющими останками! Я страшился этой труженицы, работавшей для смерти. В горниле ее утробы истлевало все человечество. Все вокруг нее дышало заразою смерти. И я терзался великой мукой ревности и жалости к этим бледным призракам, которые навсегда останутся для меня неведомыми. Они, как и я, надеялись на ответную любовь и умерли от того, что ждали ее до скрежета и корчей.

Долго не осмеливался я раскрыть ей причину этого нового страданья. Ко однажды мне удалось заговорить с ней на эту тему, и я стал с притворным равнодушием выспрашивать ее о моих предшественниках в ее любви. Она вдруг принялась смеяться, сжимая мои губы своими, и запечатлела их молчанием. И я чувствовал себя с тайной этих уст на моих устах, как в глубокой могиле, которую придавил упавший камень.

В этот день я больше не возобновлял разговора. Ей было достаточно скрепить мои уста пламенной печатью поцелуя, чтобы тот же час рассеялась моя тоска.

Но через некоторое время я снова стал расспрашивать ее о любви к ней других мужчин. Она опять засмеялась и приблизила свои губы, чтобы и на этот раз связать их молчанием. Но я знал, что если хоть капля ее жгучей слюны попадет на мои уста, всякое мужество оставит меня.

Я отвернулся. Тогда она схватила руками мою голову – чтобы возбудить во мне страсть. Я укусил ей от злости шею. Маленькое пятнышко алой крови окрасило подушку. И я вскричал:

– Назови мне имена всех, кого ты любила. Скажи мне, скажи, Од, я этого требую.

Я глядел на ее толстые, как пиявки, губы. Но она вновь спокойно смеялась, несмотря на рану, с немой дрожью своих губ. И побледнела вдруг, как полотно. Промолвила только, взглянув на меня ужасными глазами:

– Их было слишком много. Я не помню всех.

Пухлая Ева, по крайней мере, утешила бы меня нежными словами. Теперь я был в ужасе от того, что сделал и что мне сказала Од. Я почувствовал немое оцепененье перед животной, безжалостной силой, слепым могуществом любви и смерти.

И мы молчали так несколько мгновений. Потом я нежно смыл с ее шеи кровь и тихонько прошептал:

– Прости!

Она снова засмеялась и произнесла так странно, так неумолимо:

– А все-таки ты всецело мой до самой крови твоих жил!

Этот зверский похотливый крик, отдававший спальней и бойней, приговорил меня бесповоротно, как скотину, из-за которой вышел спор между пастухом и мясником.

Я ужаснулся сверхъестественному безобразию, которое придавала ей уверенность в своем могуществе. Но ничего не нашел промолвить ей в ответ, ибо в этот момент я почувствовал себя в самом деле тем, чем были для нее те другие. Кровь во мне остановилась. Теперь я принадлежал ей еще сильней, благодаря ее ране, благодаря маленькой алой капельке крови, словно я напился ее жизни.

И больше я не начинал с ней разговора о тех, которым раньше отдала она свою любовь.

Од вымолвила правдивое и ужасное слово. Она обладала мной до самой крови моих жил, до мозга моих костей, до самых тайников моей животной природы с того самого дня, когда я впервые изведал пламень ее поцелуя. Я должен был жить отравленный во всем своем существе душистым, тонким ядом. Она совершала лишь то, что раньше проделывала с другими. И в этом заключалось ее трагическое величие.

В эту пору душа моя еще боролась и не была лишена благой вести, как это – увы – случилось позднее. Эта Благая Весть, полная целительных благовоний и мирры, могла бы спасти менее болезненного юношу. Она навещала меня временами и пыталась умастить язву, снедаемую внутренним огнем, от которого я сгорал. Она ободряла меня и удерживала от нового падения, увы, – лишь на слишком короткое время. Я становился снова чувствительным существом, которого могла бы еще исцелить духовная близость, ласки и утешения.

Противодействия, заключенные в божественной части человеческого существа, обладают бесконечным терпением и требуют лишь некоторой помощи от доброй воли.

Глава 25

Мне случалось вести с Од разговоры, касавшиеся не исключительно страдания, которое обнаруживалось в моей крови своим живым, разъедающим присутствием. Я говорил ей с обманчивой надеждой, что она может понять мою глубокую жажду избавления.

Так и однажды, после чтения одной книги, пробудившей во мне потребность взаимных излияний, я поведал ей печальные дни моего детства, лишенного любви и ласки. Одно лишь родное ласковое слово могло бы загладить все несправедливости жизни по отношению ко мне.

А она только спросила, какая женщина в первый раз пробудила во мне чувство любви.

Я рассказал ей историю с Ализой, и воспоминания о ее жертвоприношении кололи мне сердце, как будто между мной и Од встала мертвая девочка со своею тайной на губах. Од терпеливо выслушала меня и только, когда я кончил, сказала, смеясь:

– Ее надо было бы повалить в траву.

Ромэн сказал бы то же самое.

В это мгновение я почувствовал тяжелую боль, словно своими руками она грубо разодрала саван, в котором спала моя лесная возлюбленная. О, я слишком хорошо знал ее похожий на немую судорогу смех, выходивший из неизмеримых глубин ее природы, подобно тому, как на поверхности водоема лопается пузырь воздуха в том месте, куда кто-то упал, чтобы вновь никогда не показаться.

Она принялась смеяться.

Я не могу сказать, чтобы в этом скрывалось какое-то злостное намерение, хотя она причинила мне ужасную боль, как будто внутреннюю красоту моего существа раздирали зубья бороны.

– О, она была лучше всех Од вместе, – сказал я ей с грустью. – Пощади хоть эту неведомую муку, которая довела ее до смерти.

Но она, казалось, не понимала меня.

Вскоре я позабыл об этом. И порой, как-то странно чувствуя, что душа моя жаждет выздоровления, я высказывал ей мои чистые взгляды на жизнь и природу. Перед ней я был как наивный юноша, который глядит на отражение небесного сияния в глухо журчащем ручейке, – но в тот же миг недобрый смех взмучивал песок в блестящей капельке, где мелькнул внезапно отблеск небес.

Я наивно мечтал приобщить ее к моим духовным интересам – читать ей стихи поэтов, произносить прекрасные, певучие созвучия, ласкающие слух и полные тоски и муки, в которых слышится биение общего горя. Но она своей насмешкой или ненавистью, или не знаю еще каким проявлением грубой надменности зверя парализовала мои душевные излияния. Своды неба обрушивались на меня, увлекая за собой. И я понимал на том расстоянии, которое разделяло нас, какую я выкопал пропасть между своей душой и собой самим, отрекаясь от божественной ясности высшей духовной жизни. В эти моменты просветления я презирал ее с такой Силой, что казалось вполне естественным, если никогда больше уже я не коснусь поцелуем ее губ.

И все-таки – стоило ей только сжать мой рот своими устами, как я не чувствовал уже больше ужаса. От огненного жара ее крови меня сковывало немым оцепененьем, как маленькое животное, попавшее в чудовищные лапы. У меня появлялась жажда покорного и добровольного заклания. Я забывал все свои идеальные упования и отворачивался от самого себя, как от обетованной, но навсегда потерянной земли.

За мгновениями наших наслаждений следовала страшная расслабленность и мрачное утомление, когда мы чувствовали себя далекими друг другу, словно на двух противоположных берегах ледяной земли, и вблизи этой женщины, презиравшей мою душу, душа моя униженно рыдала, разбитая постоянными припадками мимолетной чувственности. После таких минут и ее охватывало безмерным оцепененьем животного. Долго, долго лежали мы, как трупы, – как будто только на краю пропасти узнали друг друга с искривленными от ужаса лицами. В годы детства, в дни уединенной любви я не чувствовал себя более одиноким.

Я сказал ей однажды.

– Ты пришла, Од, и я любил тебя. Но я не узнаю тебя никогда. Разве это не убийственно грустно? Я гляжу на тебя, ищу тебя в глубине твоих зрачков и не знаю, какая ты женщина? Я жажду тебя, и ты не напоишь меня. Я стучусь в твою дверь, и ты не откроешь мне ее. Нет ни одной женщины прекрасней тебя, но ты неживая.

Я взял руками ее лицо и пытливо впился в ее зрачки. Я погружался в ее взор, как в колодец, но ничего не было на дне его. Глаза ее казались чуждыми ей, и она была самой себе – чужая. Ее пышное тело пламенно вздрагивало, как тучная земля, как колосья полевых злаков под полуденным зноем августа. Румяные потоки струились в могучем течении под слоем прозрачной кожи и вздымали ее перси. Ее волосы, разливавшие благоухание свежей ежевики, хрустели, как тернии под лучами солнца, как косматые гривы деревьев, охваченных огнем. У нее были глубокие и темные недра тучной нивы, и сама она была – смертью, подобно древним немым лесам каменноугольного периода и горным сланцам рудников.

Од была рассадником дурных образов, похотливым каменным виноградником, лозы которого перевивали паперть собора. Я вступил в этот сад, опустошил наливные гроздья: их едкая кровь извратила меня. Но страстно хотелось вкушать жизнь у груди Од, как ребенку. Я сказал ей:

– Од, ты, может быть, только уснула – проснись же, пора, проснись, чтобы мне узнать – кто ты?

И у меня в глазах стояли детски-доверчивые, грустные слезы: я не был уже отважным юношей, который под вечер идет в лес, стучит по деревьям и громко взывает: «Если есть кто-нибудь в этом месте, я сумею заставить его помериться силой со мною». Нет, теперь мне хотелось только быть среди прохлады свежего ручья в дикой таинственной чаще. И я долго ласкал ее, называя моим недугом, заглядывал в глубину ее глаз – не проскользнет ли, наконец, в них искра жизни. Но она только ласкала меня своими воздушными руками.

Был вечер. Весенний ветер, прохлада сумрака врывалась к нам в раскрытое окно вместе с ароматами далеких садов. Мое юное безумие могло бы растрогать камни, иссякшие фонтаны заставило бы забиться блестящей струей. О, если бы только одна слезинка оросила ее ресницы!

Какое-то томление сглаживало в нас всю нервную возбужденность нашей любви. Она вздохнула. Это было чудным моментом страдания и надежды.

– Од, – промолвил я, – не откладывай так долго ожидаемого слова. Все доверие мое трепещет во мне и преклоняет колена пред тобою. Никогда ведь не наступит больше такого мгновенья. Скажи мне, кто ты, дорогая Од?

Она казалась подавленной, как существо в преддверьях Рая. Словно какая-то бессознательная тяжесть, как глыба мрамора и металлов, придавила ее и не пускала. Словно кариатида поддерживала она гору из песчаника и кварца. Мне показалось, что она тоже сейчас заплачет. Я не знал еще, что слезы, божественные слезы суть навеки запретные пределы тупой бессознательности Зверя.

Соки ее жизни готовы были хлынуть наружу, но снова застыли. Она словно боролась с судьбой. Сумраком заволоклись ее глаза. И, словно с другого берега, она проговорила мне.

– Не спрашивай меня ни о чем. Не знаю сама – жива ли я?

Надвинулся мрак. Между нами раздвинулась пропасть. И еще раз почувствовал я, что потерял ее.

Старые, внутренние, горькие раны раскрылись. В моем безвольном существе на мгновение разразился взрыв против бремени оков и бессилья порвать их. У меня, измученного и испорченного, этот взрыв был лишь обманчивой мечтой освобожденья. Чувство божественно прекрасного на краткий миг озарило топкое болото, где истлевала моя душа, лишенная своей первоначальной, невинной красоты. И снова она погружалась в болото, падая с небесных высот. Я страдал оттого, что презирал себя сильней еще, чем презирал ее, и все еще любил ее, если это слово не оскорбляет любви.

Ненависть была более откровенным проявлением нашей извращенной страсти и связывала нас сильнее, чем любовь. Я устраивал грубые сцены, несправедливые с моей стороны, бросал ей оскорбления или глупо упрекал ее за мою погубленную жизнь. Од отвечала на это только своим беззвучным смехом. Она обладала тем превосходством надо мной, что умела казаться нечувствительной к этим бурным взрывам, после которых я еще больше подчинялся ей.

 

Но я был, как человек, отравленный дурным вином, гибельным соком винограда. И теперь, когда отведал ее жизнь и испил ее соленой крови, я чувствовал в порыве гнева какой-то едкий вкус во рту. Я хотел бы сделать ее ответственной за мои заблужденья и тем оправдаться перед самим собой.

Прошло уже два года, как я знал Од.

– Ну и прекрасно, – сказал я ей однажды, – мы разойдемся.

Она ответила.

– К чему? Ведь все равно вы вернетесь ко мне.

И поглядела на меня своим спокойным сумрачно-глубоким взглядом без иронии и без гордости.

Я тут же натянул ремни моей воли, как молодой бык под тяжестью груза. Неведомое тайное Посредничество уверило меня в моем освобождении, если только я найду в себе силы уехать. Я приготовился уже к долгому странствованию. Но в конце пятого дня, лишь только спустилась ночь, пошел к ее дверям и постучал.

Никогда я так не жаждал ее прекрасного и проклятого тела!..