Трое в лодке, не считая собаки. Трое на четырех колесах (сборник)

Tekst
122
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Околачиваться у конюшен, набрать стаю самых непозволительных собак, каких только можно разыскать в целом городе, и повести их в поход по притонам, на бой с другими непозволительными собаками, – вот как Монморанси понимает «жизнь» и вот почему, как я уже говорил, предложение, касающееся трактиров и постоялых дворов, заслужило самое недвусмысленное его одобрение.

Разрешив таким образом вопрос о ночевках к удовлетворению всех четырех, нам оставалось обсудить, что мы возьмем с собой; и только мы начали это обсуждение, как Гаррис заявил, что с него достаточно разглагольствований на один вечер, и предложил пойти проветриться, так как он разыскал местечко за углом, около сквера, где можно получить каплю действительно недурной ирландской водки.

Джордж сказал, что хочет пить (я не помню случая, когда бы Джорджу не хотелось пить); ввиду же имевшегося у меня предчувствия, что немножко горячего виски с ломтиком лимона принесет пользу моей болезни, прения были единодушно отсрочены до следующего вечера, и собрание надело шляпы и разошлось.

III

Обсуждение подробностей. – Рабочие приемы Гарриса. – О том, как пожилой отец семейства вешает картину. – Джордж делает разумное замечание. – Радости раннего утреннего купания. – Запас на тот случай, если лодка опрокинется

Итак, на следующий вечер мы снова собрались для обсуждения и утверждения планов. Гаррис сказал:

– Ну, первым делом надо решить, что брать с собой. Ты, Джей, достань лист бумаги и записывай, а ты, Джордж, раздобудь прейскурант бакалейной лавки. Дайте кто-нибудь карандаш, я составлю список.

Как это похоже на Гарриса, – вечно готов взять все тяготы и переложить их на чужие плечи!

Он всегда напоминает мне покойного дядю Поджера. Вы никогда в жизни не видали такого столпотворения в доме, как когда мой дядюшка Поджер брался сделать какое-нибудь дело. Бывало, принесут из рамочного заведения картину, и она стоит в столовой, дожидаясь, чтобы ее повесили, и тетушка Поджер спросит, что с ней делать, а дядюшка Поджер ответит:

– О, предоставьте это мне. Пусть никто из вас о ней не беспокоится. Я все проделаю сам.

Тут он снимет сюртук и начнет. Пошлет горничную купить на шесть пенсов гвоздей, потом одного из мальчиков следом за ней сказать, какого размера нужны гвозди; затем, продолжая в том же духе, постепенно перебудоражит весь дом.

– Ну, Билл, – зовет он, – ступай принеси мне молоток, а ты раздобудь мне линейку, Том; да, мне еще понадобится лестничка, да не худо бы также иметь кухонный стул под рукой; а еще, Джим, добеги до мистера Гоглза и скажи: «Папаша кланяется и надеется, что вашей ноге лучше, и не можете ли вы дать ему взаймы ваш ватерпас?» А ты, Мэри, не уходи, потому что кому-нибудь надо мне посветить; а когда горничная вернется, пускай сходит за веревкой; а Том, – где же Том? Том, ты ступай сюда; ты мне понадобишься, чтобы подать картину.

Тут он поднимет картину, и уронит ее, и картина выскочит из рамы, и он попытается спасти стекло, и порежется; затем начнет метаться по комнате в поисках носового платка. Платка он не может найти, потому что платок остался в кармане снятого им сюртука, а он не знает, куда положил сюртук, и весь дом бросается раздобывать инструменты и принимается искать ему сюртук, а он суетится вокруг и мешает им.

– Неужели никто в целом доме не знает, где мой сюртук? Никогда в жизни не видал такой компании – честное слово, не видал. Шесть человек! – и не можете найти сюртук, который я скинул не дальше как пять минут назад! Однако же, признаюсь, из всех…

Тут он встанет и увидит, что сидел на своем сюртуке, и закричит:

– Можете бросить! Я сам уже его нашел. Скорее можно поручить кошке разыскать что-нибудь, чем рассчитывать, что один из вас найдет что бы то ни было.

Когда же пройдет полчаса на перевязку пальца, и достанут новое стекло, и принесут инструменты, лестницу, стул и свечу, он начинает сызнова, между тем как все семейство, включая горничную и судомойку, стоит полукругом наготове для оказания ему помощи. Двоим приходится держать стул, третий помогает ему влезть на него и поддерживает его в равновесии, четвертый подает ему гвоздь, пятый протягивает молоток, а он тогда берет гвоздь и роняет его.

– Ну вот! – говорит он оскорбленным тоном. – Теперь гвоздь упал.

И всем нам приходится ползать на четвереньках и разыскивать гвоздь, в то время как он стоит на стуле, и ворчит, и желает узнать, намерены ли его продержать тут целый вечер.

Гвоздь в конце концов отыскивается, но к этому времени он потерял молоток.

– Где молоток? Куда я девал молоток? Силы небесные! Семь ротозеев, и ни один из вас не знает, что я сделал с молотком!

Мы разыскиваем ему молоток, но тут он не может найти метку, сделанную им на стене для гвоздя, и каждому из нас приходится влезать на стул рядом с ним и смотреть, не разыщем ли ее; и каждый из нас находит ее в другом месте, и он называет всех нас одного за другим дураками, и гонит нас прочь со стула. Тогда он берет линейку, перемеривает, и убеждается, что ему надо отступить на тридцать один дюйм{17} и три восьмых от угла, и, стараясь сделать расчет в уме, приходит в ярость.

Тогда все мы принимаемся рассчитывать в уме, и все получаем различные результаты и глумимся друг над другом. И в общей перебранке забывается первоначальная цифра, дядюшке Поджеру приходится перемеривать все сначала.

На этот раз он берет шнурок, и в критический момент, когда старый дурак наклоняется со стула под сорокапятиградусным углом, пытаясь дотянуться на три дюйма дальше, чем это возможно, шнурок срывается, и сам он обрушивается на рояль, причем получается поистине удачный музыкальный эффект, когда голова и тело неожиданно соприкасаются со всеми клавишами сразу.

Тогда тетушка Мэри говорит, что не позволит детям стоять и слушать такие слова.

Наконец дядюшка Поджер снова разыскивает свое прежнее место, приставляет к нему гвоздь левой рукой и берет в правую молоток. И с первого же удара попадает себе по толстому пальцу и с воплем роняет молоток на чью-нибудь ногу.

А тетушка Мэри кротко выражает пожелание, чтобы дядюшка Поджер вовремя известил ее в следующий раз, когда соберется вбивать гвоздь в стену, дабы она успела снарядиться на недельку к матери.

– Эх вы, бабье! Всегда заводите возню из-за пустяков! – отвечает дядюшка Поджер, приводя себя в порядок. – Мне такого рода работа прямо-таки доставляет удовольствие.

Следует вторая попытка, и на этот раз гвоздь целиком исчезает в штукатурке, а с ним и половина молотка, а дядя Поджер налетает на стену с достаточной силой, чтобы расплющить себе нос.

Тут мы снова разыскиваем линейку и шнурок, и проделывается новая дырка; и к полуночи картина оказывается повешенной, хотя очень ненадежно и слабо, между тем как вся стена на протяжении нескольких ярдов имеет такой вид, точно ее скребли граблями, и все смертельно утомлены и не в духе, исключая дядюшку Поджера.

– Вот и дело в шляпе, – говорит он, грузно опускаясь со стула на мозоль судомойки и созерцая свою мазню с очевидной гордостью. – Подумать только, бывают люди, которые наняли бы человека для такого пустяка!

Гаррис будет как раз в этом роде, когда постареет, и я так и сказал ему. Я объявил, что ни за что не позволю ему брать на себя столько труда. Я сказал так:

– Нет, ты раздобудь бумагу, и карандаш, и прейскурант, Джордж пускай записывает, а работать буду я.

Первый сделанный нами список оказался никуда не годным. Явно было, что верхнее течение Темзы не приспособлено для судна, способного вместить все предметы, признанные нами необходимыми. Пришлось порвать список и составить другой.

Джордж заявил:

– Знаете что, мы стоим на совершенно ложном пути. Нам нужно думать не о тех вещах, без которых мы могли бы обойтись, но о тех, без которых мы не можем обойтись.

Право, Джордж иногда выказывает положительную рассудительность. Вы удивились бы. По-моему, это истинная мудрость, не только относительно данного случая, но и путешествия вверх по реке житейской вообще. Сколько людей, предпринимающих такое путешествие, нагружают лодку до того, что она готова пойти ко дну от множества дурацких принадлежностей, почитаемых ими существенными для приятности и удобства прогулки, на самом же деле представляющих собой не что иное, как ненужный хлам.

Как загромождают они бедное суденышко до верха мачты богатыми одеждами и большими домами; ненужными слугами и ватагой напыщенных знакомых, которые ни в грош их не ставят и за которых сами они не дадут ни пенса; дорогими развлечениями, никому не доставляющими удовольствия, формальностями и модами, притворством и тщеславием, и – о грузнейший безумный хлам из всех! – страхом того, что подумает их ближний, роскошью, которая пресыщает до тошноты, удовольствиями, которые лишь досаждают, пустой видимостью, которая, как, бывало, железный венец преступника, язвит и утомляет украшенную им измученную голову!

Хлам, братец, – все хлам! Швыряй его за борт. Он так отягощает лодку, что ты чуть не лишаешься сил на веслах. Из-за него становится так трудно и опасно управлять ею, что не знаешь мгновения отдыха от забот и тревог, никогда не улучишь минутки для мечтательной праздности, – некогда тебе любоваться ни воздушными тенями, легко скользящими над водой, ни сверкающими лучами, ударяющими в водяную рябь, ни высокими деревьями, смотрящимися с берега в воде, ни переливающими золотом и зеленью лесами, ни белыми и желтыми кувшинками, ни темным кивающим тростником, ни осокой, ни кукушкиными слезками, ни голубыми незабудками.

 

Выброси хлам за борт, дружище! Пусть будет легким твой жизненный челн, бери в него лишь то, что тебе нужно, – простой очаг с простыми радостями, одного-двух друзей, достойных этого звания, кого-нибудь, кого любить, и кого-нибудь, кем быть любимым, кошку, собаку, штуки две трубок, необходимую еду и одежду и побольше необходимого питья, ибо жажда – опасная вещь.

Тогда легче будет вести лодку, тогда она менее будет склонна опрокинуться, а если и опрокинется, это еще полбеды: простой добротный товар не боится воды. Времени хватит не только на одну работу, но и на мечты. Успеешь впивать солнечное сияние жизни – успеешь внимать эоловым мелодиям{18}, извлекаемым Божиим ветром из окружающих нас струй человеческих сердец, успеешь…

Виноват, честное слово. Совсем позабыл.

Итак, мы предоставили список Джорджу, и он приступил к нему.

– Не станем брать палатки, – предложил он, – возьмем лодку с тентом. Это несравненно проще и гораздо удобнее.

Мысль казалась недурной, и мы согласились. Не знаю, видали ли вы когда-нибудь то, что я подразумеваю. Над всей лодкой устанавливаются железные дуги, поверх натягивается парусина, которая прикрепляется по краям, от носа до кормы, и лодка обращается в маленький домик, очаровательно уютный, хотя и душноватый; но нельзя же и без оборотной стороны, как сказал человек, у которого умерла теща, когда к нему явились взыскивать расходы по ее погребению.

Джордж сказал, что при этих условиях нам следует взять с собой по коврику, лампу, мыло, щетку и гребень (общие для всех), по зубной щетке (на каждого), кружку, зубной порошок, бритвенный прибор (похоже на упражнение во французском учебнике, не правда ли?) и пару больших купальных полотенец. Я заметил, что люди всегда делают колоссальные приготовления для купания, когда отправляются просто посидеть у воды, но что, однажды попав туда, они мало купаются.

То же бывает, когда едешь на берег моря. Я всегда твердо решаю – когда обдумываю вопрос в Лондоне, что буду рано вставать каждое утро и бегать окунуться перед завтраком, с благоговением укладываю пару штанов и купальное полотенце. Мои купальные штаны всегда бывают красными. Я довольно нравлюсь самому себе в красных штанах. Они так идут к цвету моего лица. Но, стоит мне добраться до моря, это утреннее купание почему-то кажется мне далеко уже не таким заманчивым, каким казалось в городе.

Наоборот, мне хочется оставаться в постели до последней минуты, а потом спуститься вниз и позавтракать. Раза два добродетель одерживала верх, я поднимался в шесть часов и, одевшись наполовину, брал штаны и полотенце и уныло ковылял к морю. Но удовольствия при этом не испытывал. Право, можно подумать, что кто-то держит про запас особый пронизывающий восточный ветер на случай, если я пойду купаться рано утром, и отбирает все треугольные камни и кладет их сверху, и оттачивает скалы, и присыпает края песком, чтобы я не мог их видеть, и берет море и относит его на две мили дальше, так что мне приходится обхватить самого себя руками и подпрыгивать, дрожа от холода, в шести дюймах от воды. Когда же я, наконец, дойду до моря, оно ведет себя со мной грубо и даже оскорбительно.

Одна огромная волна подхватывает меня и швыряет что ни на есть с самого размаха на нарочно приготовленный для меня камень. И прежде чем я успеваю сказать «Ох! ух!» и рассмотреть, чего я лишился, волна возвращается и уносит меня в открытый океан. Я принимаюсь отчаянно плыть к берегу и задаю себе вопрос, увижу ли я еще когда дом и близких, и жалею, что не был добрее к сестренке мальчиком (я хочу сказать, когда я был мальчиком). Как раз в тот момент, когда я навсегда простился с надеждой, волна удаляется и оставляет меня распластанным, как морская звезда, на песке, и я поднимаюсь, оглядываюсь и вижу, что боролся со смертью на мелководье. Я возвращаюсь вприпрыжку, одеваюсь и ползу домой, где приходится прикидываться, что купание доставило мне удовольствие.

В настоящем случае мы все говорили так, словно намеревались подолгу плавать каждое утро. Джордж сказал, что так приятно проснуться свежим утром в лодке и окунуться в прозрачную воду. Гаррис заметил, что нет ничего лучше для аппетита, чем купание перед завтраком. Ему оно всегда придает аппетит. Джордж возразил, что, если Гаррис будет есть больше обыкновенного, он запротестует против того, чтобы Гаррису позволяли купаться.

По его мнению, и без того придется тащить достаточно провизии для Гарриса против течения.

Однако я заметил Джорджу, насколько будет приятнее иметь Гарриса свежим и опрятным в лодке, хотя бы и пришлось взять несколько лишних сотен фунтов провизии; и он в конце концов согласился со мной.

В заключение решено было взять три купальных полотенца, чтобы не заставлять друг друга дожидаться.

Что касается платья, Джордж заявил, что за глаза довольно по два фланелевых костюма на каждого, ибо мы можем сами выстирать их в реке, когда они запачкаются. На вопрос, пробовал ли он сам когда-нибудь стирать фланелевый костюм в реке, он отвечал, что «нет, не совсем он сам; но он знавал других, которые это делали, и этого вполне достаточно». И Гаррис и я были довольно глупы, чтобы вообразить, будто он понимает, о чем говорит, и что три почтенных молодых человека, без положения и влияния и без всякого опыта в прачечном деле, действительно могут отмыть свои собственные брюки и куртки в реке Темзе с помощью кусочка мыла.

В грядущие дни, когда было уже поздно, нам пришлось убедиться, что Джордж жалкий обманщик, очевидно, не имевший о данном вопросе никакого представления. Когда бы вы видели, что из этого вышло… но не станем забегать вперед, как говорят в сенсационных фельетонах.

Джордж внушил нам необходимость взять перемену белья и побольше носков, на тот случай, если мы опрокинемся и надо будет переодеться; а также побольше носовых платков, так как они годятся, чтобы вытирать вещи, и по паре кожаных ботинок, кроме полотняных башмаков, ибо они могут нам понадобиться, если мы опрокинемся.

IV

Вопрос о пище. – Возражение против керосина в качестве атмосферы. – Преимущества сыра как спутника в путешествии. – Замужняя женщина покидает свой дом. – Дальнейшие приготовления на случай, если лодка опрокинется. – Я укладываюсь. – Зловредность зубных щеток. – Джордж и Гаррис укладываются. – Ужасающее поведение Монморанси. – Мы отправляемся спать

Потом пошло обсуждение вопроса питания. Джордж сказал:

– Начнем с завтрака. (Джордж так практичен.) Прежде всего на завтрак нам нужна будет сковорода.

Гаррис заметил, что это неудобоваримо, но мы попросили его не быть ослом, и Джордж продолжал:

– Потом еще чайник, котелок и спиртовка.

– Только не керосин, – сказал Джордж с многозначительным взглядом, и мы с Гаррисом согласились с ним.

Раз как-то мы брали керосинку, но «больше никогда». В течение этой недели мы словно жили в лавке, где торгуют керосином. Он просачивался. Нет ничего на свете, что умело бы просачиваться так, как керосин. Мы держали его на носу, и отсюда он просачивался вниз по рулю, пропитывая всю лодку и все имевшиеся на ней предметы по пути, и просачивался в реку, и насыщал пейзаж, и портил атмосферу. Иной раз дул западнокеросиновый ветер, временами восточнокеросиновый, а подчас севернокеросиновый, и даже, пожалуй, южнокеросиновый; но откуда бы он ни дул, с полярных ли снегов или песков пустыни, он неизменно доходил к нам, напоенный ароматом керосина.

А тот все просачивался и портил нам солнечный закат; а уж что касается лунных лучей, то от них положительно так и разило керосином.

В Марло мы попытались улизнуть от него. Мы оставили лодку у моста и пошли прогуляться по городу, чтобы избежать его, но он отправился следом за нами. Весь город был пропитан керосином. Мы прошли через кладбище, и казалось, точно людей хоронили в керосине. Верхняя улица провоняла керосином; мы удивлялись, как это можно жить на ней. Мы вышли на Бирмингемскую дорогу и прошли мили за милями, но все было без толку, – поля купались в керосине.

В конце этого путешествия мы собрались в полночь на пустынной поляне, под разбитым молнией дубом, и поклялись страшной клятвой (мы сквернословили по этому поводу целую неделю в обыкновенном будничном тоне, но тут было нечто совсем особенное) – никогда больше не брать с собой в лодку керосина.

Таким образом в настоящем случае мы ограничились древесным спиртом. И это тоже порядочная гадость. Пирог и кекс одинаково отдают древесным спиртом, но для внутреннего употребления в больших дозах древесный спирт все же здоровее керосина.

Из прочих яств для завтрака Джордж рекомендовал яйца с беконом, так как это легко готовить, холодное мясо, чай, хлеб с маслом и варенье. На ленч, сказал он, мы можем есть бисквиты, холодное мясо, хлеб с маслом и варенье, – но только не сыр. Сыр, подобно керосину, чересчур притязателен. Он завладевает всей лодкой. Он пропитывает корзину и придает сырный запах всему, что в ней находится. Не знаешь, что ешь: пирог ли с яблоками, немецкую колбасу или землянику со сливками. Все одинаково кажется сыром. Слишком уж много в сыре запаха.

Помнится, один мой приятель купил две головки сыра в Ливерпуле. Превосходные были сыры, зрелые и нежные и с запахом в двести лошадиных сил, распространяющимся на три мили и способным сбить человека с ног на расстоянии двухсот ярдов.

Я был в то время в Ливерпуле, и приятель мой просил, если мне все равно, захватить сыры с собой, так как сам он задержится еще дня на два, а сырам, как ему кажется, больше ждать не годится.

– С удовольствием, дружище, – сказал я, – с удовольствием.

Я заехал за сырами и увез их в кэбе. Это была дряхлая каретка, с впряженным в нее разбитым на ноги, закаленным лунатиком, которого его владелец, говоря со мной, назвал в минуту увлечения лошадью.

Я положил сыры сверху, и мы отправились аллюром, сделавшим бы честь любому паровому катку, и все было весело, как похоронный звон, пока мы не завернули за угол.

Тут ветер пахнул сырным запахом прямо на нашего коня. Тот внезапно проснулся и, фыркнув от страха, помчался с быстротой трех миль в час. Ветер продолжал дуть в том же направлении, и, прежде чем мы достигли конца улицы, он развил до четырех миль в час, оставляя далеко позади калек и толстых дам.

Пришлось двум носильщикам помогать кэбмену сдержать его перед вокзалом, да и то не знаю, одолели ли бы они его, если бы у одного из них не хватило присутствия духа накинуть ему платок на нос и покурить бумагой.

Я взял билет и гордо прошелся со своими сырами по платформе, причем публика почтительно расступалась по сторонам. Поезд был набит битком, и мне пришлось сесть в отделении, где уже находилось семь человек.

Один сердитый старый джентльмен запротестовал, но я, несмотря на это, влез и, положив сыры в сетку, протиснулся на место и заметил с приятной улыбкой, что сегодня жаркая погода. Прошло несколько минут, затем старый джентльмен начал тревожиться.

– Очень здесь душно, – сказал он.

– Совсем невыносимо, – отозвался его сосед.

Тут оба они начали потягивать носом и, по третьему разу вдохнув запах полной грудью, встали, не добавив ни слова, и вышли вон. Тут поднялась толстая дама и сказала: «Безобразие – так беспокоить почтенную замужнюю женщину», собрала кофр и восемь свертков и вышла. Остальные четверо пассажиров просидели еще некоторое время, пока торжественный с виду человек в углу, походивший одеждой и общими приметами на члена бюро похоронных процессий, не заметил, что ему вспоминается о мертвом младенце, тогда трое прочих пассажиров попытались протиснуться в дверь одновременно и столкнулись лбами.

Я улыбнулся черному господину и заметил, что мы остаемся вдвоем на все отделение; он же добродушно засмеялся и ответил, что иные люди затевают целые истории из-за пустяков. Но даже и он впал в странное уныние, когда поезд тронулся, ввиду чего, когда мы прибыли в Кру, я предложил ему выйти и промочить глотку.

Он согласился, и мы протиснулись к буфету, где вопили, и топали ногами, и махали зонтиками в продолжение четверти часа; наконец подошла барышня и спросила, не угодно ли нам чего-нибудь.

– Вы что станете пить? – спросил я, обращаясь к приятелю.

– На полкроны{19} чистой водки, пожалуйста, мисс, – сказал он.

 

И, выпив ее, преспокойно убрался и сел в другое отделение, что я называю подлостью.

После Кру я оставался в отделении один, хотя поезд и был переполнен. Когда мы останавливались на станциях, люди замечали пустое отделение и бросались к нему.

– Сюда, сюда, Мэри, поспеши, тут места вдоволь! Ладно, Том, сядем здесь! – перекликались они между собой. И проворно бежали к нему, таща тяжелый багаж, и сражались у двери, чтобы пробиться вперед. Один из них распахивал дверцу, поднимался по ступенькам и отшатывался в объятия стоявшего за ним, и все тогда входили и потягивали носом, а потом отступали и шли задыхаться в других вагонах или уплатить разницу и ехать в первом классе. Из Хьюстона я отвез сыры в дом моего знакомого.

Когда его жена вошла в комнату, она слегка повела носом, а затем сказала:

– Что такое? Не скрывайте от меня худшего.

Я отвечал:

– Это сыры. Том купил их в Ливерпуле, просил меня привезти их с собой.

Я добавил, что, надеюсь, она понимает, что я тут ни при чем; она же ответила, что не сомневается в этом, но зато Тому от нее достанется, когда он приедет домой.

Мой приятель задержался в Ливерпуле дольше, чем предполагал; три дня спустя, не дождавшись его, меня навестила его жена. Она спросила меня:

– Что говорил Том насчет этих сыров?

Я отвечал, что он велел держать их в прохладном месте и чтобы никто их не трогал. Она возразила:

– Едва ли кто пожелает их тронуть. А нюхал ли он их?

Я сказал, что, насколько мне известно, он их нюхал, и добавил, что он, по-видимому, сильно к ним привязан.

– Как вы думаете, расстроит ли его, – спросила она, – если я дам человеку золотой, чтобы он отнес их и закопал в землю?

Я выразил уверенность, что после такого прискорбного события Том никогда в жизни больше не улыбнется. Ее осенила мысль. Она сказала:

– Не согласитесь ли вы хранить их вместо меня? Позвольте прислать их к вам.

– Мэм, – сказал я, – лично я люблю запах сыра, и путешествие с ними из Ливерпуля всегда будет вспоминаться мне как блаженное окончание приятных каникул. Но в этом мире нам следует думать также и о других. Дама, под кровом которой я имею честь обитать, вдова, возможно также, что и сирота. Она питает сильное, можно даже сказать, красноречивое предубеждение против того, чтобы ей, по ее выражению, «наступали на нос». Присутствие сыров вашего мужа в ее доме будет, я инстинктивно это чувствую, понято ею как «наступание на нос»; но да не скажет никто никогда, что я наступаю на нос вдовам и сиротам.

– Прекрасно, – проговорила жена моего друга, вставая, – могу только сказать, что я заберу детей и поселюсь с ними в гостинице, пока эти сыры не будут съедены. Я отказываюсь дальше оставаться с ними в одном доме.

Она сдержала слово, поручив дом судомойке, после того как последняя, на заданный ей вопрос, в силах ли она перенести запах, спросила:

– Какой запах?

Когда же ее подвели вплотную к сырам и велели покрепче принюхаться, сказала, что может разобрать слабый запах дыни.

Из этого заключили, что она не может потерпеть большого ущерба от сырной атмосферы, и оставили ее в доме.

Счет в гостинице достиг пятнадцати гиней; и когда мой приятель все посчитал, оказалось, что сыр обошелся ему по восьми шиллингов шести пенсов за фунт. Он сказал, что, хотя и питает большое пристрастие к сыру, однако это ему не по средствам; поэтому он решил от них отделаться.

Он бросил их в канал, но их пришлось вынуть обратно, ибо рабочие на баржах жаловались. Уверяли, что испытывают подлинную дурноту. После этого он однажды вынес их темной ночью и оставил в приходской мертвецкой. Но коронер разыскал сыры и поднял целый скандал.

Он объявил, что это заговор, чтобы пробуждать умерших и тем лишить его куска хлеба.

Наконец мой приятель отделался от них. Он свез их в приморский город и закопал на берегу. Благодаря ему городок совсем прославился. Посетители стали говорить, что никогда раньше не замечали исключительной крепости воздуха, а слабогрудые и чахоточные так и стремились туда толпами в течение многих лет.

Поэтому, как я ни люблю сыр, но считаю, однако, что Джордж был прав, исключив его из списка.

– Чая нам не надо, – сказал Джордж (лицо Гарриса омрачилось), – а будет добрая, дружная, сборная еда в семь часов, – обед, чай и ужин сразу.

Гаррис несколько приободрился. Джордж предложил взять пирожки с мясом и фруктами, холодное мясо, помидоры, фрукты и зелень. Для питья мы взяли замечательное клейкое произведение Гарриса, которое разбавлялось водой и получало название лимонада, вдоволь чая и бутылку виски, на случай, – сказал Джордж, – если мы опрокинемся.

Сдается мне, что Джордж чересчур напирал на мысль об опрокидывании. По-моему, это нехорошее расположение духа, когда пускаешься в плавание.

Все же я рад, что мы взяли виски. Вина и пива мы не брали. Они не годятся для реки. От них чувствуешь себя тяжелым и ленивым. Стаканчик под вечер, когда околачиваешься в городе и любуешься барышнями, вполне уместен; но не пейте вы тогда, когда солнце жарит вам прямо в голову и впереди предстоит серьезная работа.

Перед тем как разойтись, мы в этот вечер составили список того, что нам надлежало взять, и он оказался достаточно пространным. На следующий день, бывший пятницей, мы раздобыли все эти вещи, а вечером сошлись их укладывать. Достали большой саквояж для платья и две большие корзины для провизии и кухонных принадлежностей. Стол сдвинули к окну, сложили все посреди комнаты на полу, сели вокруг и стали смотреть на груду.

Я сказал, что буду укладывать.

Я несколько горжусь своей укладкой. Укладка – один из тех многочисленных вопросов, в которых я лучше осведомлен, чем большинство людей. (Я сам удивляюсь иногда многочисленности этих вопросов.) Я внушил эту истину Джорджу и Гаррису, сказав им, что пускай они лучше предоставят все дело мне. Они согласились с готовностью, в которой было нечто зловещее. Джордж набил трубку и развалился в кресле, а Гаррис положил ноги на стол и зажег сигару.

Едва ли таково было мое намерение. В мой план, само собой разумеется, входил расчет, что я буду всем распоряжаться, а Гаррис и Джордж будут хлопотать под моим надзором, причем все время. «Эх ты!.. Давай сюда, я сделаю. Ну вот, что может быть проще!» – так сказать, буду поучать их.

То, как они отнеслись к моему предложению, раздражило меня. Ничто так не раздражает меня, как зрелище человека, который сидит и ничего не делает, в то время как я работаю.

Я жил однажды с человеком, который доводил меня таким способом до бешенства.

Бывало, валяется на диване и по целым часам наблюдает за тем, что я делаю, следя за мной глазами, куда я ни двинусь по комнате. Он уверял, что ему положительно полезно смотреть, как я вожусь. Глядя на меня, он чувствовал, что жизнь не праздный сон для зеванья и ротозейства, а благородная задача, полная долга и сурового труда. Говорил, что удивляется, как это мог жить, прежде чем встретился со мной, когда ему не приходилось смотреть ни на чью работу.

Я, например, не таков. Я не могу сидеть смирно и смотреть, как другой трудится и надрывается. Так и подмывает меня вскочить и прохаживаться, держа руки в карманах, и наставлять его, как и что делать. Всему виной моя энергическая природа. Тут уж ничего не поделаешь.

Тем не менее я ничего не сказал, но принялся за работу. Дела оказалось больше, чем я предполагал, но, в конце концов, я покончил с саквояжем, сел на него и застегнул ремни.

– А ботинки ты не станешь класть? – спросил Гаррис.

Я оглянулся и увидел, что позабыл их положить. Как это похоже на Гарриса. Разумеется, он не мог сказать ни слова, пока я не стянул саквояж ремнями. А Джордж стал смеяться – этим своим несносным, бессмысленным, тупоголовым, разинутым до ушей хохотом. Как этот смех может взбесить меня!

Я отпер саквояж и уложил ботинки, и тут, когда я уже готовился запереть его, меня осенила ужасная мысль. Уложил ли я свою зубную щетку? Не сумею сказать почему, но я никогда не знаю, уложил ли я свою зубную щетку или нет.

Мысль о зубной щетке, как тень, следует за мной в дороге и отравляет мне существование. Мне снится, что я не уложил ее, и я просыпаюсь в холодном поту, встаю с постели и ищу ее. А поутру я укладываю ее раньше, чем почистил зубы, и снова вынужден раскладываться, чтобы добыть ее, и она всегда оказывается на самом дне; потом я снова укладываюсь и забываю ее, и мне приходится мчаться наверх в последнюю минуту и везти ее на железнодорожную станцию завернутой в носовой платок.

Разумеется, мне пришлось вывернуть из саквояжа все без остатка, и, разумеется, щетка не нашлась.

Я довел все вещи приблизительно до того состояния, в каком они должны были находиться до сотворения мира, когда еще царил хаос. Разумеется, щетки Джорджа и Гарриса попадались мне по восемнадцати раз кряду, но своей я найти не мог. Я положил вещи обратно одну за другой и каждую поднимал кверху и встряхивал. Щетка нашлась в сапоге. Потом я уложил все сначала.

17Дюйм – английская мера длины, равная 2,54 см.
18Эолова мелодия – музыка ветра; Эол – в греческой мифологии бог ветров.
19Полкроны – до реформы 1970 г. английская монета, равная 2½ шиллинга (30 пенсам).
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?