Потом он нагнулся и надел ботинки, сильно стуча каблуками и подошвами о пол и о стену, чтобы ноги лучше и плотнее вошли. Все это он делал развязно, бойко – почти весело – точно его пришли звать на прогулку. Он молчал – и мы молчали и только переглядывались, от изумления невольно пожимая плечами. Всех нас поражала простота его движений, простота, доходившая, – как всякое вполне спокойное и естественное проявление жизни, – до изящества. Один из наших товарищей, случайно встретившись со мною потом в течение дня, сказал мне, что ему, во время нашего пребывания в каморке Тропмана, постоянно сдавалось: мы не в 1870 году – а в 1794; мы не простые граждане – а якобинцы – и ведем на казнь не вульгарного убийцу – а маркиза-легитимиста – un cidevant, un talon rouge, monsieur!
8
Одного из бывших, придворного, мосье! (
фр.
)
Замечено, что осужденные на казнь по объявлении им приговора либо впадают в совершенную бесчувственность и как бы заранее умирают и разлагаются; либо рисуются и бравируют; либо, наконец, предаются отчаянию, плачут, дрожат, умоляют о пощаде… Тропман не принадлежал ни к одному из этих трех разрядов – и потому озадачил даже самого г. Клода. Скажу кстати, что если бы Тропман стал вопить и плакать, нервы мои наверное бы не выдержали и я убежал бы. Но при виде
этого
спокойствия, этой простоты и как бы скромности – все чувства во мне – чувство отвращения к безжалостному убийце, к извергу, перерывавшему горла детей в то время, когда они кричали: maman! maman! – чувство жалости, наконец, к человеку, которого смерть уже готовилась поглотить, – исчезли и потонули в одном: в чувстве изумления. Что поддерживало Тропмана? То ли, что он хотя не рисовался, – однако все же «фигурировал» перед зрителями, давал нам свое последнее представление; врожденное ли бесстрашие, самолюбие ли, возбужденное словами �