Za darmo

Повесть о днях моей жизни

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Ах ты, стерва! – завыл Касьян, хватаясь за ногу. – Что ты мне наделал?

Толпа хохотала, улюлюкала, прыгала вокруг проруби. Всем понравилась затея Барского.

– Сторонись! – кричал он, замахиваясь рапирой.

Осташков окунулся и не показывался из воды.

– Эге, брат, так не годится, – загалдели мужики, вытаскивая его из проруби. – Такого уговору не было, чтобы нырять за раками!..

В доме его обули в лапти, на плечи набросили рваный зипун дяди Саши, а того нарядили в кучерскую бархатную безрукавку и шапку с павлиньим пером. Посадили помещика в навозную колымагу, запряженную пегой клячей, сунули старику лакею вожжи в руки.

– Поезжайте, куда угодно!..

Старая, больная лошадь захромала, судорожно закачалась – пары распускает! – и медленно потащила колымагу.

Толпа свистела.

Прибежал запыхавшийся Мухин.

– Барыню нашли в колоде!

Клячу остановили и привели растерянную толстую княгиню.

– Лезь!

Она села покорно.

– Трогай!

Колымага медленно поплелась, подскакивая на кочках, скрипя немазаными колесами.

Кто-то швырнул на колени Осташкова куделю фальшивых волос, в суматохе съехавшую с головы княгини.

Занималось утро.

Разбитую мебель, шкафы, матрацы, кухонные столы, расщепленные рамы складывали посредине комнаты, на пуки соломы и хвороста, поливая керосином.

Мужики с узлами барского добра неохотно выползали из кладовых, гардеробной, кабинета и спальни. Некоторые, бегав домой, возвращались с запряженными телегами и санями. Когда взошло яркое солнышко, дом пылал. Черновато-серыми клубами вырывался из разбитых окон густой дым, расстилался по парку, языки пламени жадно облизывали деревянные подоконники, притолоки, ставни, ползли по тяжелым занавескам, трепыхавшимся по ветру.

Со скотного двора раздавался рев телят и коров, визжали свиньи, кудахтали куры, блеяли овцы. Съехались гнило-болотовцы, черно-слободцы, покровичане. Хватая за рога скотину, тут же наспех рассекали топорами головы и, взвалив туши на сани, мчались домой. Резали телят и свиней, откручивали головы индюшкам, уткам, гусям, гонялись по двору за овцами.

У сбруйного сарая запрягали в рабочие розвальни помещичьих выездных лошадей, – а они не давались, их били, – нагружали розвальни плугами, боронами, косилками, сбруей. Из кузницы тащили инструменты, каменный уголь, железо в смоле, части машин.

Кто-то сзади зажег конский двор. Соломенная крыша запылала как костер. В стойлах поднялся рев, дикий топот, ржание, визг и грохот опрокидываемых яслей. Колоухий догадался растворить настежь конюшни. Выскочило стадо легких жеребят-стригунов. Описав по двору круг, они рванулись, храпя и поводя ушами, к воротам, сбивая с ног толпившихся у входа. Замелькали пегие, гнедые, серые спины, тонкие, сухие ноги, нервные ноздри, благородный выгиб шей, и через минуту, как туча скворцов, легко и свободно перемахнув через глубокий овраг позади имения, жеребята понеслись на восток, в белеющее снежной пеленою поле. Из второй двери выскочили матки, из следующей – жеребцы-заводчики. Вращая налитыми кровью глазами, с плотно прижатыми к затылку ушами, они вихрем пронеслись мимо толпы, высоко подбрасывая копытами мерзлый навоз, скаля зубы.

Дороги от имения – на север и восток, на запад и юг – покрыты телегами, санями, пешеходами – с барским добром. Всюду гам, крик, суета, хохот, брань, прибаутки. Попадаются пьяные. А утро – веселое, ясное, розовое…

– Как же солдаты-то? – опомнились некоторые, глядя на пылающий дом. – Сгорят, поди!..

– Черт с ними, пускай горят!

– Нельзя же этак!.. Выпустить надо!..

Открыли двери подвала.

Толпа утомилась, стала равнодушной, серой. Среди стражников оказался односелец – Демид Сергачев. Безземельный предложил бросить его в огонь или повесить. Один по одному, вяло, будто спросонья, подходили к Сергачеву и плевали ему в лицо, тяжело, били кулаками и палками, он ползал на коленях, хватался за ноги, просил прощения. Ему накинули на шею веревку, но брат Демида – Кирик, бывший здесь же, молил мужиков не губить его: у Демида четверо детей, ему, брату, придется тогда их кормить, а он – бедный; не по силам две семьи. Демида отпустили. Будто лунатик, бледный, с полуприкрытыми глазами, он пошел домой, в Осташкове, шатаясь, охая, натыкаясь на деревья.

Тут же на земле валялись раненые и убитые, свои и чужие. Их семнадцать.

– Вы своих убирайте, а мы своих, – сказал я солдатам.

– Ладно, – согласился унтер-офицер, – вы своих, а мы своих.

Посмотрев кругом, он сморщился и заплакал, как малое дитя.

– Народу-то сколько загублено! – тоскливо воскликнул он, всплескивая руками. – Все мы свои!..

Васин привел запряженную лошадь. Положив в сани шесть трупов, сказал:

– Развози по домам.

Константин затрясся.

– Не могу!.. Силов нету… вези сам!..

VI

День – ясный, солнечный, веселый. Молодой снег искрится алмазами и серебром, деревья в инее. Розовыми столбами поднимается дым; у завалинок, в пушистом намете, барахтаются собаки.

С раннего утра на столе у нас самовар, но никто не завтракает. То и дело мимо окон проезжают нагруженные помещичьим хлебом и лесом подводы, доносится смех, хлопанье рукавиц, прибаутки. У Насти под глазами синие круги, мать молчалива.

– Дорвались свиньи до навоза, – раздраженно говорит отец, глядя на улицу. – Как-то будете расплачиваться за свободу!.. Ты, может, чего-нибудь тоже приволок? – кричит он на меня. – Чтоб духу не было!..

Еще в начале погрома он ушел домой и теперь ходит тучей.

– Ваньтя Брюханов умер, – говорит ни к кому не обращаясь, мать. – Исшел кровью.

На душе у меня отвратительно. Вспоминается мертвый барчук Володя, дикая сцена с помещиком, обезображенные трупы крестьян и солдат. Когда я развозил по домам убитых, старухи проклинали меня; одна из них плюнула мне в лицо.

– Подлец! – визжала она, когда я нес убитого в избу. – Сгубил мне сына!..

Злые мысли грызут сердце. Разве так нужно было делать, и разве этого с таким нетерпением и любовью мы ждали? Суетятся сейчас, жадничают, режут скот, зарывают награбленное в ометы и уже ссорятся из-за тряпки…

Я чувствую себя виноватым перед ними, потому что не сумел я сказать им нужного слова, не нашел его.

Пришли Лебастарный, Богач, Костюха Васин, Паша Штундист, сестра. Сестра, по обыкновению, со втянутыми губами, как будто только что глотнула уксуса.

– Что нос повесил? Или лапти продал с убытком? – насмешливо спросила она.

– Довольно того, что вы теперь с прибылью, морды кверху дерете, – ответил я и стал жаловаться, обвиняя крестьян во всем, что видел в них гадкого, подбирая выражения, которые могли бы больнее задеть их, унизить как последних людей. – По глазам вашим подлым вижу – рады, что Осташкова купали в проруби!.. Вам бы разрушать все, пакостить, а заново построить вы не можете!.. Куда вас деть таких!.. Зверье!..

Мотя порывисто поднялась с лавки, но, разгоряченный своими жалобами, я нетерпеливо махнул на нее рукою.

– Говорим: свобода! Ждали ее, как бога, а пришла – вымазали кровью!.. Наблудили, теперь хвосты между ног!.. Приедут солдаты, побежите прятаться, предадите друг друга, плакать будете, нас же с Галкиным проклинать!.. И ты, старый черт, такой же, а еще дядей мне приходишься, – сказал я Астатую. – Сатана ты корявая!

Отец, набросив полушубок, хлопнул дверью. Вошел Дениска в барском драповом пальто. Руки в карманах, ухмыляется.

– Теперь бы мне в пору жениться: обзаведенье в порядке!..

– Вот он, гад паршивый, – сказал я. – Зачем смеялся, когда шахтер урядника убивал?

– А что же мне – плакать?

– Урядник убит неизвестно кем! – закричали на меня мужики. – Ты не путай голову!..

– А ты, дядя Саша, еще крестился: упокой, господи, раба Данилу, а сам шкворнем. Бесстыжая твоя душа!.. Слышишь али нет?

– Я на это ухо глух! – отозвался Астатуй.

– Дело мне жалко, дело погибло. Неужто вам-то все равно?

Поднялась бледная Мотя.

– Тебе кто хвост прищемил? – шагнув ко мне, спросила она. – Чего завыл? Чужих жалко, а своих? Почему ты своих не жалеешь?

– Мне всех жалко: и своих и чужих… солдат утром говорил, что между людей нет чужих, – ответил я.

– Лжет солдат твой. Мы промеж себя свои!.. Других своих нету!.. Плачешь, телепень, что не так все, как надо, тыкаешь: жадны, душегубы, а ты кто? Где ты был? Не так – остановил бы!.. Али душа в пятки убежала?

– Мотя!..

– Пустобрех! Чему ты нас учил?.. «Старайтесь, братцы, для свободы; не сидите сложа руки, действуйте…» А научил, как делать? Тебе все верили, ставили головой, а ты, шкура барабанная: вз-зы, вз-зы, да под телегу!

– Я сам не знал.

– Не знал?

– Меня самого надо учить.

– Ну, так молчи!..

Колоухий с минуту пристально рассматривал меня, потом сказал:

– Я думал, ты у нас первый, а ты – моя пятка… Понял?..

– Понял.

– То-то вот и дело. Я тебе больше ничего не скажу.

– Не хуже этого, робятушки, в глаза мне мечет, – заелозил по лавке Астатуй. – Как же, бат, ты этак, дядюня, – Данилу за упокой, а начальника шкворнем? И князя, мол, того, к примеру взять, изобидел… А меня четыре раз пороли! – завизжал он, вскакивая с места. – Тебя еще не били? Жену твою спать с чужим не клали?.. Кутенок!.. Слобода в золотом венце!.. Ах ты, грамотей безмозглый!.. Мой дедушка Демьян в Сибири сгнил, а ты – слобода!.. Сестра Луша в проруби, а ты – слобода!.. Пащенок!..

– Все вы на меня набросились, – отталкивая от себя Астатуя, сказал я, – укорять легко!..

– Ага, друг любезный! – вскочил Дениска. – Прижимаешь хвост-то?.. Жену твою с чужим спать клали?.. «Укорять легко!..» А сам охаверничаешь – это можно?.. «Слобода в золотом венце»? Дур-рак!..

– Экось, сколько крику-то! Здоровы были!.. – В дверях Лопатин. – Ну, как тут у вас дела, соколики?

– Расскажи сначала про свои.

 

– Да что ж у нас… У нас будто ничего…

Я вглядываюсь в лицо Лопатина. Веки у него опухли, словно он много плакал, белки глаз подернулись кровяными жилками, через два-три слова он облизывает сухие ярко-красные губы, хрустит пальцами.

– Разобрали худобишку… Поделили промежду своими… Да-да! Ничего не сделаешь!.. Вы что-то не все тут?.. Петрушки-шахтера не видать… Он жив-здоров?

– А черта ль ему сделается, – у себя в избе играет о кутятами! Двух кутят принес из Осташкова… – осклабился Дениска.

– Кутят? – обернулся к нему Илья Микитич. – Это чей же дипломатик-то на тебе, откуда? Да-да!.. Рано нарядился!.. Овчишек, коровенок развели… Сейчас придут от нас еще два человека… Глуп народишко: сожгли занапрасно постройки… Ничего не сделаешь – сильно раззло-бились!.. Удержу никакого нет… Ну, так как же? Надо бы собрать?.. Сходи, малец, за шахтером!.. Тетушка, не рука тебе сидеть с нами, – обратился он к матери. – И ты, Настасьюшка… Когда будем насчет книжечек, милости просим.

Братство собралось быстро. Молча входили в избу; не снимая шапок, не здороваясь, садились по углам, глядели друг на друга исподлобья. Не то стали бояться друг друга, не то каждый думал, что прошла пора ненужных слов, бесплодных споров.

Белобрысый захаровский парень – староста – пришел с перевязанной головою.

– Ну, так как же у вас? – спросил Лопатин.

– Тринадцать убитых, – отвечал я.

– Знаю, слышал… Об этом, Петрович, после. Прежде – что поважнее… Ружьишки не забыли, коим грехом, там? – кивнул он на княжью экономию. – Ты как, шахтер?

– Завтра ярмонка… Надо в Мытищи… – хрипло отозвался Петя.

– Гуртом? Я тоже этак думаю… Матренушка, ты что нам скажешь?

– Поезжайте, – ответила сестра.

– А вы, ребята? Ехать?.. Дипломатик, малец, сбрось, сейчас чтоб не было!.. – Микитич сорвал с Дениски пальто. – Поди изруби его топором! – крикнул он второму захаровскому парню, приехавшему вместе с ним.

– Зачем же? Хоть бы продать кому-нибудь, коли мне не даете, – закричал Дениска. – Я трудился – нес его!..

– Петрович, он у нас записан или нет?

– Стало быть, записан, – ответил Дениска. – Еще двадцать копеек взяли за запись.

– Ну, так слушайся, голубок, старших, если записан!.. Не надо было не в свое место лезть… Тебе-ка замки подламывать в чужих амбарах!..

Разговоры были недолгими. Согласились, что дело еще только началось. Никто не поднимал вопроса о необходимости какой-нибудь организации действий, никому не пришла в голову мысль, что не нынче-завтра нагрянет начальство; нужно сговориться, предусмотреть возможности, и сделать это нужно совместно: обществами, волостями.

Не отдохнув, не напившись чаю, Лопатин тотчас же после собрания уехал к себе в деревню.

– Надо, голубяточки, кой-что там подправить… Не ровен час, не так ступим: людишки раззлобились!.. Бывайте живы, соколики!.. Завтра на ярмонке увидимся…

– «Тебе бы замки подламывать!..» – передразнил его Дениска, когда Лопатин уехал. – А сам нынешнею ночь застрелил своего барина… Белобрысый сказывал… Поставил к порогу, да из пусталета – бац ему в рот!.. Замошник выискался!.. Шахтер, мы с тобой на одних санях поедем в Мытищи, – ладно?

VII

Горел весь уезд. От одного конца до другого, вдоль и поперек, реяли зловещие птицы с огненными крыльями, жизнь выплеснулась из берегов и заклокотала кровью, огнем, слезами, мстительною злобою.

По всем направлениям – к городу, к станциям железных дорог, к большим селам со становыми квартирами – куда глаза глядят, обезумевшие от ужаса, бежали из своих гнезд Обломовы, Ноздревы, Маниловы, Лаврецкие, Левины, Чертопхановы, Плюшкины, Иудушки Головлевы, Фомы Фомичи Опискины, князья Нехлюдовы, Салтычихи, все – красноречивые и бессловесные, умные и идиоты, честные и мерзавцы, либералы и поклонники кнута и дыбы – всех сравнял страх.

Гроза пришла из Мытищ, началось с двух копеек. Повсюду разнесшиеся слухи о манифесте, о нарезке земли, о том, что всех господ приказано лупить и за это ничего не будет, привлекли со всех концов уезда на ярмарку множество народа.

Все были возбуждены, с помутневшими глазами метались из конца в конец по площади, задевали стражников, много пили. Неожиданно ударил колокол. Опрокидывая возы, прыгая через телят, через плетушки с поросятами и груды замороженных гусей, гудя, ругаясь, тяжело дыша, мужики бросились к церкви. Из дверей ее выносили покойника. На минуту остановились, примолкли.

– Омман! – крикнул кто-то. – Господа подкупили!..

Остановили носилки: сдернув покров, глянули в лицо умершего – молодого парня с перекошенным ртом. Попятились.

– Взаправду мертвый… От какой причины помер? Где отец с матерью?

Парень оказался сиротой, умер от живота.

Хлынули от церкви опять в гущу ярмарки, на площадь. А там сын священника, семинарист, стоя без шапки на возу с конопляными вытрясками, что-то жалобно кричал, размахивая белым.

– Манихвест!..

Все ринулись к возу.

– Това-рищи!.. Праздник народного освобождения!..

– Чей это?

– Попа Ивана сын!..

– Тиш-ша!

– «…свобода слова, собраний и союзов…»

– Земляк!.. Оглох ай нет?.. Читай манихвест скорей!..

– «…действительная неприкосновенность личности и жилища!..»

– Ребята, стражники лезут слухать!..

– Гони их!..

А у винной лавки, соблюдая строгую очередь, стоял длинный хвост. Звучно выбирая пробки, люди жадно глотали из горлышка холодно-искристое зелье, крякали, закусывая баранками, круто посоленным черным хлебом, И, бессмысленно потолкавшись, опять становились в хвост. Под крыльцом барахтались пьяные, скулили песни.

В лавку, минуя черед, протискались шахтер и Колобок, зобастый рябой парень, слободской.

– Это куда же? – загалдели мужики.

– В кабак. Что хайла пялите?

Шахтер оттянул за рукав полупьяного старика, вцепившееся Колобку в полушубок, подоспевшие слободские парей окружили его кольцом, сдерживая напор сзади.

– Сотку, – сказал Колобок, бросая на прилавок полтину.

Сиделец, не глядя, смахнул в ящик монету, подал сетку и сдачу.

– А семерку? – заорал Колобок.

Сиделец поднял брови.

– Сними шапку. Какую тебе семерку?

– Сляпую!.. Я тебе скольки дал? А ты мне скольки?.. Тридцать семь?..

Толпа сзади наперла, вытянула шеи, кладя бороды друг другу на плечи.

– Что такое?

– Рубь зажилил.

– А по морде его рублем-то!

Колобок схватил через окошечко сидельца за рукав.

– Дашь аль нет семерку? Кишки выпущу!

Вырвав руку, сиделец наотмашь ударил Колобка по яйцу.

– Драться? – взвизгнул Петя, как кошка перескакивая через решетку, отделяющую сидельца от толпы.

Мужики в одну грудь ухнули, сразу десятки рук вцепились в проволоку.

– Кар-раул!.. Полиция!..

– Ага, караулу запросил!..

Затрещало дерево, зазвенели в окнах стекла, ящики с посудой, захрапели, заработали кулаками, вырывая друг у друга бутылки, прыгая с ними через окна, жадно припадая к полу, в разлитые винные лужи.

– Злодеи!

– Кровь нашу сосете!..

– Последний четвертной у мужика зажилил!..

– За свои же деньги да ножом в брюхо хотел вдарить!..

С кольями толпа гонялась по улице за сидельцем, а другие громили бакалейную лавку, рядом с монополькой.

Кто-то запалил кучу конопляных вытрясок. Ударил набат. Ответили залпом из ружей слободские парни. Полиция исчезла.

С ревом толпа бросилась на площадь, стащила с воза все еще кричавшего семинариста.

– Июд-да!..

– Барский прихвостень!

– Ура-а!

Откуда-то вынырнул Илья Никитич, схватил за плечи трясущегося, в крови, семинариста, к Лопатину подскочили Богач, Колоухий, Паша Штундист, работая кулаками, отбиваясь от налезавших мужиков, а семинарист плакал и рвался в гущу. Илья Микитич крепко держал его за пальтишко, уговаривая:

– Ну, да куда ж ты, глупеночек, лезешь?.. Ну, не трави ты ихнего сердца!..

– Я душу готов… Я всего себя… Я… А они меня же… Пусть!.. – рыдал он.

– А ты не надо… Это ты потом, родимый!.. Где шахтеришка? Петрушку сюда надо!.. Где шахтер? – закричал Лопатин.

– Дениска, шутоломный, беги за шахтером!..

Наставив передним ружья в животы, Петрушина дружина оттеснила напиравших на семинариста мужиков.

– Бросьте, дураки, он же за нас! – протискавшись к ним в середину, размахивал руками Лопатин. – Али вам застило?.. Он сичас только манифест вычитывал!.. Это же свирепинского отца Ивана сын!..

– Постой, а ты сам чей?

– Старой бабы казначей!.. Ступай к нашему уряднику за пачпортом!.. Экие какие безалаберные, право!.. Свово брата норовят задушить…

– А черт его поймет, какой он: наш аль чужой!.. Его хватают за патлы, а он рот раззявил!..

А позади шахтера, семинариста и слободских уже трещали красные и рыбные ряды: бабы волокли в сани штуки ситца, бочонки с сельдями, табак, хлопчатую бумагу, прялки, метлы, веретена, горшки, пеньку, били палками мещан-торгашей; мужики с кольями гонялись по выгону за цыганами, отнимая у них лошадей.

– Кровь нашу выпили!.. Мужик пятнадцать годов наживал два ста, а вы его во что поставили, гады!..

Нестройным, диким стадом ярмарка повалила в обок расположенное имение. Владельцы, последыши старинной боярской фамилии, еще с утра выехали, взяв с собой то, что могли. В два-три часа расхватали мебель, хлеб, одежду, книги, скот. Между мытищанами и жителями окрестных сел произошло побоище. Чтобы никому ничего не доставалось, запалили имение и стали отымать друг у друга добро и бросать в огонь. При громких криках «ура» качали урядника, с общего согласия наградили рябой коровой с теленком, беговыми дрожками, стенными часами без маятника и бронзовым бюстом одного из владельцев имения.

– Братцы, – заплакал он, – очень мне приятно, что вы меня уважаете…

– Ну, что ты!.. Да мы для тебя, эх!.. В ладу бы только жить, жаланнушка!.. В ладу бы!..

С пожарища, пьяными от вина и непривычной обстановки, от только что совершенного разрушения, ударились по домам. По всему уезду загудел набат, зазвенели косы, засверкали вилы и ножи, и красный петух распростер над мертвыми под снежным саваном полями свои огненные крылья.

VIII

В избу входит староста – умный, хитрый мужик, притворяющийся простачком. Встряхивая волосами, истово молится на сидящего за столом отца.

– Здорово были! У нас, Иван, кто теперь за главного начальника по волости – ты или шахтеришка? Получайте бумагу из города.

Еще курятся экономии, не погребены убитые, дороги, как после сражения с неприятелем, усеяны обломками, лохмотьями, рассыпанным зерном. Мужики рубят помещичьи леса, режут скотину, боясь обыска, опускают мясо в мешках под лед, плуги закапывают в землю, увозят награбленное в овраги.

Читаю поданный старостою листок.

– Про что тут? – спрашивает староста.

– В случае, если сходка начнет свободы, чтобы докладывать исправнику.

Староста засмеялся.

– Дай-ка я братеннику за цыгарку отдам, – протянул он руку к предписанию.

Громкие голоса за дверями, топот ног, стук о стену обиваемых лаптей, на пороге – Галкин.

– Что, мошенники, живы? Ваня, братуха милая, подруженька золотая, здравствуй!.. Маланья Андреевна, сватьюшка, всё неможется?.. Настюня, сахарная моя!.. Петра Лаврентьич!.. Эх ты, господи!..

За плечами его – счастливо улыбающаяся мать.

– И минутки, озорник не посидел: к Ивану, да к Ивану, хоть кол ему на голове теши!.. Мед у Ивана-то?.. Четыре месяца ждала, глаз не смыкала, а он – к Ивану, да к Ивану!..

– Что ж он тебе в зубы глядеть будет? – фыркает из-за ее спины Дениска. – «К Ивану, да к Ивану…» Ему теперь надо насчет работы толковать!.. Прошка, шел бы ты к шахтеру наперво, с этим у тебя ни черта не выйдет: он сейчас слюни распустит, овца!.. «Слобода в золотом венце»!..

– Ага, не ждали, не чаяли, поди? Ага, разбойники!.. – не обращая внимания на брата, вертелся по хате сияющий Прохор. Он побледнел в тюрьме, осунулся, оброс черной бородой. – Думали, на веки вечные пропал? За сто рублей не выкупишь?.. А я, брат, прикатил… Жив-здоров, слава богу!.. Песни вам новые привез, прибауток разных.

Галкин свистнул, щелкнул костылями, задрал стриженную голову вверх:

 
Ах вы, синие мундеры,
Абыщите все фатеры,
Эй, лю-ли, ти-лю-ли,
Сицалиста не нашли!..
 

Дениска, отпихнув к залавку мать, пустился в пляс.

 
Фить! Фить! Тру-ля-ля!
Ходи хата, ходи печь,
Хозяину негде лечь!..
 

– Й-их-й-их-иха-ха!.. Играй, Настюха, в губы!..

– Пляшешь, свищешь, молодец, – укоризненно проговорила моя мать, хлопая Галкина ладонью. – А поди-ка, намаялся в неволе-то?

– В какой неволе?

– В острожной, в какой же? Там ведь розгами бьют…

 

– Плети, плетень! – перебил ее Дениска. – Кто его может ударить такого!.. Ну-ка, расскажи, Прош, как так у вас…

– Там парод, парень, фартовый! Ночь – на «винту», а день – гуляй, слоняйся, сколько душе влезет!.. Оказия, ей-богу, право!.. Желедная дорога, пятое, десятое, народ поошалел, еда в глотку не лезет, что тут станешь делать?.. День, два, неделя, другая наступила, хоть караул кричи!.. Я, мол, ребята, кого-нибудь ножом пырну! У меня, мол, терпежу совсем нету!.. Глядим как-то, начальник летит при параде: «Братцы! Манифест!.. Свобода»!.. Фу-уты, отлегло от сердца!.. Собрал нас в коридоре, да как заплачет. «Что, бат, деется-то, господи!» – и давай нам вычитывать… Союзы, свободные личности… народные избранники. Конокрадишка около него… Начальник обхватил его да целует, целует… «Братцы, все равны!.. Ура!.. Дождались солнышка!..» Надзиратели промежду себя христосуются, посля к нам полезли: слава ти, царица небесная, теперь нам земли нарежут, заведенья кой-какая будет!.. Сейчас попа из города, молебен, на колени, «многа лета, многа лета!..» А в городе колокола гудут, такой трезвон, ажио, может, за сто верст слыхать!..

Теща, сидя на конике, не сводит радостно блестящих глаз с него. Отец, отложив шлею, которую чинил, улыбается, кивая головой. Галкин захлебывается, прыгает на лавке, крутит головою.

– Целый день по двору бегали, раз сто «ура» кричали. Пришел вечер, слышим: ребята, по местам!.. Что ты станешь делать?.. Шалите, мол, свобода – так свобода, нечего там, не надобно было манифест вычитывать!.. Отворяйте ворота, желаем ночевать у себя дома! Уголовные узелки с рубахами держат под мышкой: сейчас первым делом в баню, острожную коросту смывать… Начальник побежал к исправнику, к прокурору: так и так, в видах всем свободы, заключенные не слушаются… А его оттуда в шею! Что бы-ло!.. У стены – мещанишки, товарищи! Машут платками, с флагом!.. Человек, может, сто, а то и больше!..

– Опять – сто!.. Что тебе далось – все сто да сто?.. «Ура» кричали сто, колокола звонят сто, мещан подошло сто!.. – недоуменно и сердито спросил Дениска.

– Цыц! Ты еще дурак!.. Переночевали ночь, другую, третью… Заполыхало, братцы мои, около-кругом поместьи эти самые… А-а, головушка наша горькая!.. Ломайте, ребята, двери, по добру не дождемся! Надзиратели – которые помогают, которые стоят одаль, смеются, одного супротивного побузовали…

Сегодняшний день изба наша – сборная квартира.

Узнав о возвращении Галкина, один по одному набиваются осташковцы.

– Пришел, Сергеич? Ничего здоровьишко-то?

– Побледнел как!.. Ишь ты, одни зубы торчат!..

– А болтали, что тебя к расстрелу присудили!..

Примчался из Золотарева шахтер, где помогал мужикам громить имение, рассказывает про тамошнее происшествие: за главаря у золотаревцев – питерский рабочий; мужики выбрали новое начальство; вчера к вечеру собрались в имение. Рабочий, перед тем как идти, предложил сходу назначить пятерых стариков распорядителей, которые бы следили за порядком. В это время к толпе подошел урядник, молча опустился на колени.

– Братцы, простите меня… пожалейте!..

Заплакал. Все, вытаращив глаза, глядели на него.

– Был жаден… глуп… Не понимал ничего… Обижал вас… Пожалейте меня!..

Мужики закричали:

– Не кручинься, Лизарушка, никто тебя пальцем не тронет, подымайся с коленок-то!..

– Я не про то… Облегчите мою душу, ради бога!..

Указал на мундир.

– Одежду сымите!..

Распоясали его, сняли револьвер, шашку, картуз с бляхой, мундир.

– Снимайте и шаровары: они тоже казенные… Снимайте…

– Ты их дома, Макарыч, сымешь, сичас холодно.

– Нет, сымайте…

Закрыл лицо руками, стал перед миром исповедоваться: сколько и какого зла наделал людям. Все время плакал. Потом поднялся и, как пьяный, пошел за деревню, к роще.

– Ветерком продует, после еще смеяться будет, – говорили мужики, но на обратном пути, уже спалив имение, нашли его повесившимся на жгуте из подштанников.

– Осью бы его по голове, черта сопатого! – выслушав, сказал Дениска. – Сила была, не исповедовался, а хвост на репицу загнули – «Штаны снимайте!».

Большинство одобрительно смеется.

Иду запрягать лошадь: Галкину хочется нынче же повидаться с «милой подруженькой» – Ильей Микитичем Лопатиным, подарить ему светло-зеленые гарусные туфли, которые он сплел в тюрьме. У сеней кем-то обрублены завертки, снят ременный чересседельник.

– Забастовщики, сволочи! – кричит отец, багровея от злости. – Каленое железо вам, а не свободу, ворам!..

Морозно. Едем по взгорью. Направо и налево пашня, мелкий осинник, грязно-серые куртины бурьяна, прутья рыжика, полынь. Снега выпало еще мало, поле рябит черными комьями мерзлой земли.

– Что, Ванюш, думали мы год назад, что этакое будет, а? – раздумчиво спрашивает Галкин. – Какая каша-то заварена, а?

На дороге – стаи отяжелелых птиц. Везде – зерно, зерно, зерно.

Прохор возится в санях, пересаживаясь то к головяшкам, то в задок – на веретье, беспрерывно курит.

– Что-то, мамушка, дальше будет!

Пропала его веселая беззаботность, застыл смех на поджатых губах.

– Что-то, мамушка, будет!.. Как-то за устройство народ примется, зорить умеет!..

А вон в стороне от Ершовки, под отлогим скатом глинистого берега, невидимое со столбовой дороги, похожее на букву «ж», раскинулось по обеим сторонам реки Поречье, огромное нищее село. В смрадных избах, сплошь «по-черному», живут полудикие, озлобленные люди, не знающие ни бога ни черта. Лет восемьдесят назад их вывезли образованные владельцы из лесных трущоб, сметали со старожилами, разделили на концы, концы назвали Примо, Секондо, Терцо, Кварто… Из Похлебкиных, Лаптевых, Недоедкиных, Полузадовых переименовали в Цицероновых, Венериных, Вакховых, Аргонавтовых, Одиссеевых… Мужики запутались в прозвищах, забунтовали, ударились в бега, отказывались идти на барщину. Ротою солдат их через третьего высекли кнутами, зачинщиков заклепали в кандалы, а каждому концу дали по одной на всех фамилии: Дураковы, Рыжие, Губошлеповы…

И зимой и летом в Поречье свирепствуют заразные болезни. Люди вымирают целыми семьями от голода, цынги, оспы, тифа, сифилиса, скарлатины, и все же население с каждым годом увеличивается, земельные наделы становятся меньше, нужда острее, люди – ожесточеннее. Через вал на восток от села, среди кущи вековых дубов, было расположено имение образованных владельцев Поречья – Щекиных. Когда-то здесь были тысячные псарни, крепостной театр, оркестр, оранжереи, обширный пруд, вырытый мужиками, на котором плавали парусные лодки, в густой зелени ютились беседки, темными летними вечерами жглись смоляные бочки, фейерверки. Летом в имение приезжали знатные вельможи в лентах, поречан сгоняли под окна петь песни, плясать, пригоршнями бросали в толпу леденцы.

Более дикого, чем пореченский погром, не было в губернии. Калечили лошадей, коров, помещичьих рабочих, уничтожали все, что только можно было уничтожить. Уже с дотла спаленного поместья мешками таскали в прорубь пепел, кирпичи, стеклянные слитки, чтобы ни соринки, ни перышка не осталось от этого места. Ни один поречанин не взял с собою ни сучка из леса, ни зерна из хлеба, ни ремешка из сбруи: все было спалено, убито и брошено под лед или зарыто с проклятиями в землю.

Молча проезжаем стороною от Поречья. Село словно притаилось; неуклюжими грязными рукавами раскинулись его «концы»; кое-где над крышами торчат колодезные журавли; ни звука, ни души.

С бугра, за Поречьем, видна уже Захаровна. На зеленоватом зимнем небе, цвета речной воды, замаячили верхушки голых ракит, крылья ветряков, ометы.

Из-за оврага неожиданно показывается серая, в яблоках, лошадь, запряженная в розвальни. В санях – по-праздничному одетые четверо пожилых мужиков.

– Обождите, ребята, вы не из Осташкова? Здравствуйте вам!

– Здравствуйте. Из Осташкова.

Мужики вылезают из саней.

– Про комитет не слыхали?

– Нет, не слышно… На что он вам понадобился?

– Мы – Ольховские, от общества… Разобрали имение, которые что и сожгли… Стражники приехали – прогнали, как сказать… Одного нашего застрелили… И у их есть, которое с вредом… четыре человека… Опосля мы сменили урядника, еще опосля – старшину… А теперь не знаем, что делать… Надо бы порядок наводить, насчет земли там или как… Какое-нибудь новое начальство… Так не знаете про комитет?

IX

Все бело. Ветрено. Идет колючий снег. Порою рте видать ни зги.

На крыльцо вышел поп, бледный, взволнованный. Обеими руками держится за пряди треплющихся волос.

– Вы ответ понесете перед богом… Человеческие души… Такое смятение… Боже мой милостивый!..

– Да ведь хоронить-то надо или нет?.. Чего ты зявишь? Али хочешь забастовку?..

– Боже мой, боже мой!..

Не узнаю степенного, рассудительного Богача, всегда молчаливого, скромного Никифора Дементьева, робкого Кузьму, вконец озверевшего дядю Сашу, Астатуя Лебастарного, не узнаю осташковцев: новы их глаза с беспокойным блеском, не знакома порывистая поступь, разнузданно дерзкий язык. Это те самые люди, которые год назад за версту снимали шапки попу, говорили с ним тихим голосом, со сладкой усмешечкой, льстиво сводя речь на божественное. Это те самые люди, которых всю жизнь хлестали по мордам кулаки; которых ежегодно, как баранов, толпами гоняли под арест за недоимку; которые, как огня, боялись колокольчика земского, ползали на коленях перед каждой кокардой!