Za darmo

Повесть о днях моей жизни

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Скоро нас соборовать начнут, дай вот только губернатор приедет, он нам привьет воспу!..

Шахтер самолично созвал группу, предлагая «подтереть слюни и – за дело»… Того же мнения были Штундист, Богач, маньчжурец и Рылов, а Лопатин, я, Максим Колоухий и другие растерялись: может быть, еще не время?..

Первый раз наше собрание носило бурный характер; все переругались, как враги, а разошлись ни с чем.

На следующий день написали в город письмо, а пока решили разбросать «литературу».

– Сигнал! – кричали осташковцы, бегая с листками по деревне.

Но пришла другая весть: у князя казаки. Наиболее жидкие под разными предлогами разбежались, куда глаза глядят. Остальные даже днем держали двери на запирке.

Вызванный из города товарищ приехал ночью. Как и барышня, не зная расположения деревни, он долго плутал, отыскивая избу Галкина. Счастливый случай помог ему постучаться к дяде Саше Астатую. Тот, трясущийся, привел его ко мне.

Товарищ Лыко, – он нам лыки продавал на вокзале, – собрав компанию, сказал:

– Делать ничего не надо, вы попусту спешите… Дожидайтесь от нас знака. Зачем сейчас губить себя?..

– А если не сгубим? – зло выкрикнул шахтер. – Ты тоже с библией приехал?

Опершись, локтем на стол, покусывая русый ус, Лыко несколько минут внимательно разглядывал Петрушу. Тот, выпятив грудь, стоял посередь избы, не опуская глаз. Горожанин улыбнулся.

– Ничего не боитесь?

– Нет! – Петя даже надул щеки. – Еще не родился, кто меня напугает!

– Ого!..

– А все-таки начинать не надо, – твердо сказал Лыко.

– Мы с вами, Нилушко, в один голос, – расцвел Лопатин, – только разве с ими сговоришь!..

Хрустя пальцами, шахтер с презрением следил за ним.

Лыко привез с собою снадобьев, научил печатать на гектографе.

Уезжая, Лыко набросал несколько черновиков, но мы после его отъезда переделали черновики по-своему, более понятно, выбросив все «литературы» и «гектографы», мужицкому уху чужие.

Много спорили о том, как подписаться. Прохор, первый затирала в сварах, настаивал на том, чтобы подписались: «Беспощадный Осташковский Комитет из мужиков».

– Ты, служба, в уме или выжил? – урезонивал его Илья Микитич. – Чего ты городишь? Разве можно на себя идти с доносом?

– Так подпишитесь, что, мол, кому надо, узнает, кто составляет бумаги, – вяло отозвался из кутника Максим Колоухий. – Что, мол, мы бы свои фамилии проставили, но почему – опасно: могут забрать…

Большинством голосов решено было подписаться: «студенты».

Работа кипела. Каждую ночь дороги и улицы пестрели синими листками. Становой переехал на житье в Осташкове; в домах – то там, то здесь – производились обыски. Тщетно искали главарей: ни один ничего не знал или как бык глядел в землю.

Расширялась и внутренняя работа: главный кружок пополнился, и от него пошли отростки, товарищества и братства.

– Вчера сметану воровали из чужих погребов, а нынче урядник нехорош, – гнусавили старики.

XV

В субботу на масленой зять с Мотей пришли к нам в гости. После обеда я запряг лошадь и, усадив сестру с Ильюшей в сани, повез их кататься в соседнюю деревню, где был базар.

С разноцветными лентами на дугах, в светло вычищенной упряжи по улице разъезжали «молодые». Женщины, одетые по-праздничному, пели песни, вдоль дороги, по обеим ее сторонам, шеренгою стояли любопытные, глядя на катающихся, делились замечаниями о лошадях, сбруе. Под ногами, как котята, с счастливыми рожицами, шмыгали ребятишки; длинные карманы их сибирок набиты сластями. В крепких зубах трещат орехи, семечки, у трактира задорно пиликает ливенка, пляшут, присвистывая. Заезжий шарманщик с полудохлой морской свинкой гадает девкам на «билетиках».

Сделав пять-шесть кругов, мы заехали в трактир погреться и выпить чаю.

– Хорошо, Ильюша, на базаре?

– Да.

Ему – четвертый год. В новом полушубочке и белых валенках, в круглой барашковой шапке, из-под которой выбиваются колечки светлых волос, чистенький, с розовым румянцем на щеках, он широкими глазами рассматривает трактирную обстановку, поминутно дергая мать за рукав:

– Мама, это кто? А вон этот – с бородой?

– Мама, а самовара у них нету? У нас дома есть… Да, мама?

Мотя смеется.

К столу подошел Федька Почтик, мой приятель, и Калиныч; оба – новые члены главной организации.

Федька рассказал, что вчера захаровская баба, стиравшая на казаков белье, была опозорена ими и полумертвою брошена в овраге. Подняли ехавшие на базар торгаши. Сейчас еле жива.

– Кабы чего нынче не было, – шепчет Федька на ухо, – ребята рвут и мечут… Увези сестру с ребенком… кто знает!..

Допив чай, мы с сестрой поехали домой.

– Ваня, почему вы секретничаете от меня? – спросила Мотя дорогою. – Неужто вы, глупые, думаете, что я пойду на вас с ябедой?

Я придержал лошадь.

– Секретничаем, Мотя, потому, что надо секретничать. Ты – женщина…

– Стюня – тоже девушка.

– У тебя ребенок, хозяйство… Для только любопытства об этом не говорят.

– А ну-ка, я не из любопытства?

– Тоже не следует мешаться: ты – женщина, у тебя ребенок, хозяйство…

– Перестань об этом! – досадливо воскликнула она: – Ребенок, хозяйство… Почему не следует мешаться?

– Так, вообще…

– Напрасно, брат!.. – Мотя нахмурилась, прикрыв глаза длинными ресницами.

Минут двадцать ехали, не говоря ни слова.

– Знаешь, что? – встрепенулась сестра. – Ты все-таки дай мне книжек-то… Ладно?.. В жизни что-то новое, а я не смыслю… Почему только вы, мужики, должны знать?.. Хотите себе лучшего, а бабу – опять под лапоть?..

Дорога – вереница непрерывных ухабов – шла о бок с фруктовым садом князя Осташкова-Корытова, отделенная от него рвом, обсаженным по гребню сплошными рядами акаций, сирени, жимолости. Над деревьями кружились стаи галок; в теплом, золотистом навозе копались грачи. Перемежающееся небо то ярко по-весеннему голубело, то подергивалось серыми лохмами туч, белокудрявых по краям; оттого снег казался то искристо розовым, мягким, то, как сахар, бледно-синим, крупичатым.

– Гляди-ка, мама: робята! – Ильюша весело засмеялся, хлопая в ладоши.

Навстречу из-за садовой караулки вышло человек семь казаков. Здоровые, сильные, с залихватскими, закрученными усами, в высоких бараньих шапках – они раскатисто хохотали.

Один, поровнявшись с нами, отдал честь, вычурно расставив ноги, другие засмеялись над Мотей.

«Кабы чего не случилось нынче», – вспомнились слова Почтика. – Прав он, рано еще…

Но другой голос, злой и настойчивый, шептал иное.

Отец и Сорочинский лежали на полу, обнявшись. Мать пугливо жалась в кутнике.

– Стащить бы куда-нибудь эту стерву, – брезгливо вымолвила Мотя, глядя на мужа.

– Не трогай, деточка, пускай дрыхнут! – отчаянно замахала мать руками. – Весь вечер баталились, хуже стюдентов!.. Я уж топоры от греха спрятала… Ты у нас ночуй, а то, боюсь, опять раздерутся!..

Прикрывшись с головой сибиркой, мать ткнулась на лавку, Я принес из сарая «Липочку-поповну». Загородив от пьяных свет, мы стали читать с сестрой.

Тихо. Жидкий свет прыгает по стенам и столу, по мелко набранным страницам книги и платку низко склонившейся сестры. Сонно трещат сверчки. Изредка раздается чавканье и придушенный храп пьяных; часто, срывами дышит мать; раскидавшись, розовенький, с закинутыми за голову руками, спит Ильюша. Мотя плачет. Тени медленно качаются и тают на лице ее.

Слабо вскрикнув, мать поднимает голову, долго, бессмысленно смотрит на лампу.

– С нами бог… с нами бог… Прасковея-пятница, Сергий преподобный. – Устало зевает, крестится. – Довольно бы, сынок, над книжкой: карасин береги…

– Сейчас, мама, кончим.

Щуря дикие глаза, отец привстал на локоть. Запустил пятерню в всклокоченные патлы, попросил напиться.

– Вы еще… – громко откашлялся, сплевывая, засопел, – не спите?

– Нет, не спим.

Охая, мать поднялась с постели, зачерпнула воды.

– Что ты, дьявол, в морду суешь! – крикнул на нее отец.

– Еще не угодишь, родимцам, – заворчала мать. – Нахватаются пьянее грязи да куражатся, паршивцы!.. Сам бы в таком разе брал!..

Отец швырнул в мать кружкой, ругаясь скверными словами, стал шарить около себя, чтобы еще чем-нибудь ударить ее.

Завозился Ильюша.

– Тять, потише, пожалуйста: мальчика разбудишь, – попросила Мотя.

– А ты что? «Мальчика разбудишь»! Сахарный у нее мальчик!.. Енерала выплеснула?.. «Мальчика»?.. Я в своей избе, учить меня нечего!.. Не глянется, лети ко всем чертям! «Мальчика разбудишь», свинья грязная!..

Мотя виновато посмотрела на меня и опустила голову.

– Пошла теперь музыка на всю ночь!.. Эх ты, старый, бессовестный кобылятник!.. – заплакала мать. – В кои-то веки пришла дочь в гости, и то ты ее гонишь со двора долой, пьяный дурак!

– Вот я тебе сейчас покажу дурака! – затрясся отец. – Я т-те-бя украшу!..

Я не вытерпел.

– Ты когда же, негодяй, бросишь нас мучить? – сквозь слезы закричал я, вскакивая из-за стола.

– Это отца-то? – изумленно спросил он, тараща красные глаза. – К примеру, жили вместе, я тебя растил, оберегал, заботился, а к чему пошло – негодяем?.. Родного отца?..

Голос его понизился, захрипел, шея вытянулась, веревками на ней вздулись жилы.

– Отца родного негодяем?

Со сжатыми кулаками, ополоумевший, он бросился к столу, чтобы ударить меня, но с лавки вскочила Мотя и, схватив его за руки, припала к ним.

– Тятя, не нужно!.. Родимый, не бей!..

Мальчик поднялся с постели и заплакал; Мишка, забиваясь под лавку, ругался матерщиной; стоя у шестка, мать верещала во весь голос.

– Отпусти! – мотая сестру из стороны в сторону, кричал отец. – Брось, а то расшибу!..

– Уйди с глаз долой, детенычек, – умоляла мать, махая на меня руками. – Уйди, Христа ради, пожалей меня!..

 

Я вышел из хаты.

– Ваня, где твои бумаги? – выскочила па крыльцо сестра, хватая меня за руки. – Он собирается пойти к уряднику… Скорее прибери!..

Отыскав в сенях топор, я отворил в избу двери. Отец сидел, обуваясь, на кутнике. Увидев топор, мать ахнула, завопила не своим голосом, бросаясь ко мне; Ильюша забился в угол и охрип там от плача, сестра ловила меня сзади за локти.

– Если ты, старый черт, пойдешь к уряднику, – сказал я, останавливаясь перед отцом, – я тебе голову отсеку на пороге.

– Ловко, – ответил он. Лицо его словно обрюзгло. – Спасибо, милый сынок!

Отец молча полез на печь.

XVI

– Мамочка, дай напиться!

– Что ты все пьешь, мой голубчик, третий раз просишь?.. Головка не болит? Весь горячий…

– Нет, не болит, дай напиться.

В окна глядит темная весенняя ночь. Порою ее непроницаемую пелену режет треск ломающегося льда: тогда из ветвей, с вершин осокорей, с шумом поднимаются уснувшие вороны, беспорядочно каркают, хлопая мокрыми крыльями, и снова затихают. Мелкий дождь забивает в стены гвозди: молоток стучит без перерыва, стены плачут от боли.

– Дай еще пить, – просит мальчик. – Мама, почему вороны кричат? Они не любят спать?

Лицо у Ильюши красное, дыханье горячо и часто, серые глаза возбужденно блестят.

– Мама, скоро рассветет?

– Скоро, детка, скоро! Не пей больше, ляг усни!.. Усни!..

Ребенок обхватил руками шею Моти.

– Я завтра опять пойду с тятей по рыбу… Пойдешь с нами, мама?

– Пойду, родной, усни… И я пойду, и крестный, и бабушка!.. Приляжь!..

Мальчик положил головку на подушку, но тотчас же привстал, улыбаясь.

– Я, мама, теперь не боюсь лягушек: они не кусаются… Тятя спит? Тятя, помнишь? У нас вечор в сачок залезло три… правда, тятя? А рыбка еще плавает?.. Покажи мне рыбку!..

Сестра вывернула фитиль, принесла с лавки ведро с водой, в котором шевелилось несколько гольтявок.

Ильюша запустил туда руку: поймав одну, засмеялся.

– Мама – живая! Видишь?.. Дай им хлеба.

– Они не едят его, сыночек.

– А чего же?

– Травку, червячков, песочек…

– Ну, дай им травки.

– Хорошо, детка, я потом накормлю.

– Дай сейчас!

– Сейчас нету…

– Дай сейчас! – заплакал и закапризничал он.

Мотя сходила на улицу и принесла оттуда несколько голых веток акации. Ильюша дремал.

Вся ночь прошла тревожно. Ребенок часто просыпался, стонал во сне, звал отца, мать, просил пить. Мотя сидела, склонившись над ним, до рассвета, прислушиваясь к дыханию, укрывая и кутая в одеяло.

Утром как будто прошло. Ильюша встал веселый, сейчас же спросил: не пора ли идти по рыбу?

– Сейчас, парень, полетим, – отозвался Сорочинский, хватавший из чугуна горячие картошки.

Достав с печи лапти, мальчик подозвал к себе мать.

– Обуй-ка меня, Петровна…

Засмеялся.

– Тебя тятя так зовет!.. «Петровна, доставай-ка шти», – передразнил он отца. – Почему он не зовет тебя мамой?

– Он, детка, большой…

– А я, когда вырасту, тоже буду звать: Петровна?

– Да, крошечка.

– Петровна – лучше?

– Лучше.

– Мамой – только маленькие?

– Только маленькие, милый…

– Не-ет, – Ильюша отрицательно покачал головою. – Так нехорошо!.. Я буду – мама, ладно?

– Ладно, ягодка.

– Мы нынче рыбы принесем еще больше, правда?

Лукаво сморщившись, он толкнул ручонкой склонившуюся перед ним Мотю в голову, спрашивая:

– Это тебя кто? Бука?

Сестра притворялась испуганной, Ильюша звонко смеялся. Но вскоре возбуждение прошло, он попросился в постель.

– Я немного полежу, – устало глядя поблекшими глазами на мать, проговорил он. – Разбуди меня, когда отец пойдет по рыбу…

Встревоженная сестра, прибежав к нам, сказала, что ребенок болен.

Мать испугалась, стала ругать Мотю.

– Простыл, сейчас время опасное – полая вода… Куда ты бельма пялила, дуреха рыжая?.. Не могла приглядеть за мальчонкой!..

Мотя плакала. Она не пускала его к реке, но его уволок подлец-мужишка! Он пришел домой с промоченными ножками, весь синий!.. Она запуталась в работе… А тот бродит день-деньской с наметкой!..

– Пойдем к нам, – просит сестра, – надо лечить!..

Ребенок метался, бредил, кричал. Он то схватывался ручонками за подушку и громко стонал, то прижимался к Моте, тоскливо спрашивая:

– Мама тут? Со мною?.. Больно!.. Не ходи, мамочка, я боюсь… Где тятя?

Ночью все тело его покрылось темными пятнами, глаза ввалились, нос заострился. Приходя в сознание, он еле лепетал:

– Болит головка… Поцелуй меня…

Мотя вся почернела, лицо сморщилось, стало сразу старым, щеки втянулись, под глазами легли синие круги; растрепанные волосы, кое-как подобранные под повойник, то и дело выбивались, в беспорядке падая на плечи. Сидя у постели сына, она всеми силами крепилась, и ни один мускул не дрогнул на ее окаменевшем лице. А когда пытка была невмоготу, поспешно выбегала в сени, с размаху падала на сырую, холодную землю и стонала, стискивая челюсти и скрипя в отчаянии зубами. В избу возвращалась с тем же каменным лицом.

Тепла ночь, темно-сине небо, ярко горят звезды. Весенний воздух густ, насыщен запахами влажной земли, прелой соломы, набухающих древесных почек. Матово-золотистой полоской лунный осколок протянул через тихо плещущую реку ломаную полосу. Под окнами избы в размытом глинистом овраге булькает ручей.

Звенит капель. Мигает, щурится светец на подоконнике. Сжав ладонями виски, около постели стоит на коленях Мотя.

– Спи, мой желанный, спи, родненький мой!.. Усни!.. Я тебе буду рассказывать сказки… Про царевну, про мальчика с пальчик, про жар-птицу… Спи…

Жадно глядит в прозрачно-полумертвое лицо Ильюши и бормочет, бормочет, сама не зная что…

– Вырастешь большой, будешь красивый, сильный… Спи спокойно, мой родимый, спи, дорогой!.. Единственный мой, желанный…

Припадет к горячей голове его и ласково смеется…

– Буду рассказывать тебе сказки… Расскажу про царевну, про мальчика с пальчик, жар-птицу…

…Через четыре дня, на рассвете, Ильюша, не приходя в сознание, умер.

Мотя сидела на лавке, безучастно смотря на хлопоты бабушки, обмывавшей на полу худенькое тельце.

Подостлав в переднем углу соломы, прикрыв ее новой дерюжкой, мальчика – чистенького, с расчесанными льняными кудерьками и восковым личиком – положили под образ. Мертвый, он длиннее, тоньше, кисти рук и пальцы прозрачные. Пришла тетка.

– Убрался, батюшка? – тоскливо сказала она, глядя на ребенка. – Не захотел с нами жить? – И горько заплакала.

Мать моя тоже заплакала, а Мотя молчала. Она сегодня и одета была лучше обыкновенного, и если бы не красные, воспаленные глаза и горячечный взгляд, можно было бы подумать, что она покорно равнодушна к смерти сына.

В избу вошел Сорочинский, посмотрел исподлобья на мальчика, сморщил по-старушечьи лицо, заморгал глазами.

– Михаила, досок бы надо на гроб, – обратилась к нему тетка.

Он вскинул голову.

– Деньжонок…

– Оставайся дома, я сама поеду, – ответила Мотя и, набросив на плечи сибирку, вышла из хаты.

Стали сходиться соседи. Они тихо здоровались, целовали покойника в лоб и в иконку, стоящую в ногах его, потом шепотом передавали друг другу новости: сколько у кого объягнилось ягнят, в какое бердо ткутся красна, кто вчера дрался, давно ли несутся куры.

Над изголовьем Ильюши горела тоненькая свечка, в избе было сыро и душно: пахло печеным хлебом, потом, грязной постелью, а за окном смеялось весеннее солнце, набухали и лопались древесные почки, верба стояла, унизанная желтенькими гусачками, от земли шел сизый пар.

Радостно звенела детвора, вырвавшаяся из зимних логовищ, весело кувыркаясь, хохоча и прыгая, как молодые разыгравшиеся ягнята. Их писк мешается с блеянием овец, топотом лошадиных копыт, задорно-пронзительным ревом тощих телят. А день ясный, свежий, тихий, пропитанный ароматами просыпающейся жизни, – и солнце, солнце, солнце без конца…

Вынос тела был на следующий день. Чисто выструганный гробик, с мягким запахом свежей смолы, обвязали полотенцами, накрыв сверху черным коленкором.

Несли дети.

День и сегодня все так же солнечный, так же парит земля, и весна все так же радостно поет, разбрасывая пригоршни цветов и зелени, звенит, ликует, молится…

Стоном стонут похоронные колокола. Твердой походкой, немного сгорбившись, идет за гробом Мотя, за нею – мать, Сорочинский, Перфильевна, тетка.

Увидав меня, сестра повернула голову, собираясь что-то сказать, но забыла и, только когда мы подошли к церковной ограде, опять остановилась.

– Ваня, могилка-то хороша будет, глубокая? Поглубже надо.

– Глубокая, Мотя… Я и крест уже привез.

– Ага, вот славно, спасибо, милый!.. Камешек бы надо побольше… У нас, кажется, был где-то…

– Есть и камень.

– Есть?

Отслужили в церкви панихиду, крышку забили гвоздями, процессия тронулась на кладбище.

Под высокой березой, между сестрой Дуней, умершей двух лет, и дедушкой Андреем Ивановичем вырыта могила Ильюше.

Гроб опустили.

Синею струйкой вьется кадильный дым, скорбно несутся последние песнопения, рыдает мать, припав к корням березы, рыдают тетка и Перфильевна, тихими, печальными нотами звучит голос священника.

И, как далекое эхо, ему вторит клир:

– Покой, господи, душу усопшего раба твоего…

Когда комья земли ударились о крышку маленького гроба, сестра рванулась вперед:

– Ему же больно, тише!.. – вскрикнула она и потеряла сознание.

XVII

Прошла пасха, Фомина неделя, засеяли овсы, пшеницу-ярь, принялись за огороды: возили на конопляники навоз, перепахивали под картофель и просо, сеяли рассаду, окапывали в садах деревья.

Отец, еще с поста заговоривший о моей женитьбе, стал теперь настаивать, торопить:

– Видишь: мать старая, ей пора и покой знать, а она везде за девочку бегает!.. Брось-ка, молодец, ерничать, и так уж призыв отбыл.

– У меня, сынок, все руки отбились, у одной-то, в один голос ныла мать: – и дома я, и в огороде я, и на речке с рубахами – я, все я да я!.. У добрых людей старухи шерстку прядут, а у меня овцы не стрижены!.. Женись, Ваня, дай мне помочь!..

На примете у них была Катюша Лапша из Столбецкого и Маша Кара – своя, осташковская… Потолковав между собой, родители сказали:

– Вот из этих двух любую выбирай, которая приглянется, та и наша мамаша!.. Гляди лучше: тебе с нею век вековать!..

Я ответил, что глядеть мне нечего: обе не по нраву.

– Ну, так как же? – насупился отец. – Будешь ждать, когда именитая купчиха на паре приедет?

– Охота взять Настасью Галкину, – сказал я.

– Ты – хитрый, домовой! – засмеялся отец, подмаргивая. – Ну, что ж, валяй: девка – дай бог всякому!

Перед вечером я пошел к Прохору.

– Когда же вы, друзья, соберетесь в собрание? – встретил он меня. – Пора бы уж!..

– Погоди, Сергеич, соберемся как-нибудь; сейчас есть другая забота.

Я рассказал ему, в чем дело.

– Эх ты, голова садовая! – воскликнул Галкин. – Да я сам бы за тебя замуж пошел, верная старуха!.. А он: «Как Анастасе-ея! Как Анастасе-ея!..» Ты мне черт или первый друг? Говори сразу!.. «Как Анастасе-ея!..» Слушай, коли хочешь по правде, – маньчжурец стал трясти меня за воротник. – Сволочи несчастной за мешок золота не отдам девки, потому – ей цены нету, а тебе, товарищ, можно!.. С великим моим удовольствием можно, не погляжу, что отец у тебя – аспид и василиск!..

– Что тебе дался мой отец? – с досадой перебил я солдата. – На каждом шагу ты меня попрекаешь им!.. Я ведь не за отца сватаю.

– Понимаю, друг, что не за отца. А кабы за отца, я тебе башку, гадине, проломил бы, честное слово, не лгу!.. Я разве не чую, что за себя… Эх, и чего ты только заступаешься за Ирода! – с искренним огорчением закрутил Прохор головою. – Бил бы его, домового, хуже собаки, а он туда же – Филарет милостивый…

Повернувшись к окну, маньчжурец закричал:

– Настюша-а! Стюнька!

– Ты что? – спросил я.

– А вот мы сейчас все узнаем, ну-ко, сядь вон за грубку.

Вошла Настя.

– Ты зачем звал?

– Дело есть, – строго ответил Галкин. – Слушай, твои года какие? То-то вот и оно… Молодые девки в эту пору плохо спят… Замуж за Ивана хочешь?

– За какого Ивана?

– За слепого; у нас их не сорок: за Ивана Петровича Володимерова?

Девушка долго не отвечала.

– Та-ак, – наконец, сказала она, – сидел и надумал, славно!.. Прокламацию бы лучше сочинил, хромой сват!.. Больше ничего не скажешь?

У меня упало сердце.

– Ты не смейся, – рассердился Галкин, – я тебя всурьез расспрашиваю.

– Какой тут смех!.. Сейчас али после?.. Расстегай бы надо сменить, а то – видишь: весь картошкой выпачкан. Поди, и вино будем брать на свадьбу, а? Братух?

 

– Настасья, брось глупить, говори: пошла бы за Ванюшку?

– Пошла.

– Правда?

– Правда, клади в мешок.

– Эй, сокол, вылетай, го-го-го! – весело залился Прохор. – Сичас же станови магарыч, а то костыли обломаю!..

Я вышел из засады.

– Ай, ведь вы вправду! – испуганно метнулась Настя. – Да зачем же? Да не надо!..

– А то что же, шутить, что ли, с вами? – дергался на лавке солдат, оглушительно стуча по столу костылями. – Попалась, плеха, а? Попалась? Теперь, девка, от своего слова отказываться нельзя!.. Как хошь, а запрещается на попятный двор!.. А ты, грач, что рот разинул: обалдел? Говори ей слова!.. Цыпа, цыпа, цыпа!.. Ишь дьяволы, цыплята-то опять к амбару побежали!.. Пойду отгоню пока!.. Повадились, холерные, будьте вы трижды прокляты!..

Мы остались вдвоем с девушкой.

– Так как же, Настя, ты в самом деле пошла бы за меня? – спросил я. – Отец хочет женить меня: в доме нужен лишний человек, а девушек, которых он мне сватает, я не знаю, или они мне не по сердцу… А тебя бы я крепко любил… Пойдешь, Настя?

Она стояла, потупившись, с ярким румянцем на щеках, и то схватывала в руки передник, перебирая кромку дрожащими руками, то щипала концы головного платка, не поднимая на меня глаз.

– Я не знаю… Как мама и братец…

Казалось, что она вот-вот расплачется.

– Прохор согласен, я с ним говорил. Если я тебе не нравлюсь, так и скажи… С матерью поговорить или не нужно?

– Как хочешь.

– А тебе, значит, все равно: за кого не идти, только бы не в девках?

– Поговори.

И девушка поспешно вышла из избы.

Через минуту в окна ударился хохот, послышалась возня, прерываемая полусердитыми, полушутливыми криками Прохора:

– Брось, ведьма, ты с ума спятила? Перестань, слышишь?

Галкин сидел посередь улицы на земле, костыли его были отброшены далеко в сторону, а Настя, наклонившись, теребила его за голову, потом, схватив в охапку, поволокла по земле.

– Брось, окаянная, чтоб тебе лопнуть! – барахтался маньчжурец. – Обрадовалась, телка, не знает, что делать… Еще погоди – не завтра свадьба-то: возьмет да и откажется!..

– Да что-о ты?!

Она дала брату шлепка под затылок, ткнула в руки костыли и убежала к амбару.

– Вот чумовая девка – вконец замучила! – ввалился запыхавшийся Галкин. – Обрадовалась, кляча, здорово, аж вся горит!.. Ну как, дружок, поладили?

– Как будто поладили, с матерью надо потолковать.

– Ну, слава богу. Старуха согласится: она любит тебя… Давай, браток, поцелуемся!..

XVIII

После небольшого перерыва в работе поле вновь покрылось серыми фигурами людей, там и сям задымились костры, по дорогам потянулись вереницы телег с нагроможденными на них сохами, лукошками, скрипучими боронами. Дети с мешками хлеба за плечами, как жуки, ползли по межам.

Осташково вымерло: не слышно ни песен, ни смеха. Кое-где раздаются окрики на лошадей, доносятся хозяйственные разговоры, стучит топор.

На Задней Лощине, перепахивая арендаторскую, я встретился с Мотей. Она осунулась, губы потрескались, лицо – в загаре и пыли.

– Здравствуй, Ваня, – вяло поздоровалась она, – Много еще пашни?

– Нет, скоро кончу. Ты, знать, все плачешь, сестра?

Мотя привязала лошадь к крючьям телеги, бросила ей под ноги кошель с сеном.

– Плачу? Чего ж плакать?.. Плакать поздно… Как там мать поживает – шерсть, поди, прядет?

– Да, с шерстью копается… Мы новую лошадь собираемся купить.

– Новую лошадь? Это хорошо… Да… Не помогут теперь слезы!.. Плачь не плачь – толк один!..

Облокотившись о грядку, она смотрела на меня потухшими глазами.

– Не воротишь, что прошло… Ты что-то не бываешь у меня?.. Приди, поговорим… Дело не в слезах: слезы – вода!.. Придешь?

– Приду.

В первое же воскресенье я пошел к сестре.

– Что, кум, ломит небось спину-то от пашни? – встретил меня на пороге ухмыляющийся Сорочинский. Глядясь в осколок зеркальца, прилепленного к притолоке, он старательно расчесывал себе прямой ряд на жирно намасленной деревянным маслом голове. – То ли дело открыть бакалейку: сама деньга в карман прет, холера ее задави, а то гнись, как черт, весь век, а сядешь за стол – жрать нечего!.. Собачья склыка – эта затея, пропади она пропадом!.. Кабы где перехватить две красных…

Когда Мишка ушел из хаты, сестра начала расспрашивать, подвигается ли наше дело, есть ли новые книги, просила принести что-нибудь.

– Я к тебе с нуждишкой: перешли кой-что ребятам в город…

Она положила на стол с десяток полотенец, несколько пар мужского белья, холстины, вареные яйца, пять-шесть сдобных лепешек.

– Денег вот немного. Подала рублевую бумажку.

Драка на масленой состоялась: одному казаку пробили кирпичом голову, и он через несколько дней умер в больнице. Шестеро наших парней, в том числе Федька Почтик, сидели в остроге.

– Мотя, много это, – сказал я, – себе поберегла бы: еще, может, дети будут…

Она сурово перебила:

– Какие дети?.. У меня? Не будет, Ваня, детей, довольно!..

– Да ведь кто знает…

– Брось об этом! – раздраженно сказала она.

Мы вышли на улицу.

Июньские тихие зори зажглись на небе. Пышным заревом подернулись облака, еще кое-где пролизанные светом. Блекли, теряя резкость красок и очертаний, предметы. Бесшумно спускалась на землю летняя звездная ночь.

Кутаясь в теплый платок, худая, как скелет, сестра села на порог, безучастно смотря на вечерние блескавицы, широким размахом полосовавшие небо.

– Вот видишь: и жизнь почти прожита, – проговорила она печально. – Давно ли была совсем маленькой, таскалась к князю на поденщину, читала с тобой… Помнишь, хотели стать преподобными?.. Будто вчера все это… В другой раз – будто давно-давно… И жила не я, а кто-то другой… чужой мне…

Она облокотилась на колени, пряча лицо.

– Гляжу вот, думаю… жизни еще много, а она – темная, как ночь… Скучно это, тошно!.. Нутро болит от дум!.. Куда пойти – знаю и не знаю… Помоги мне, Ваня, выпутаться, – моляще прошептала она.

– Я сам, Мотя, ищу дорогу… Плохой я поводырь…

– Вот Ильюша… может быть, не умер бы… Сидели бы вот так же у хаты, и он рядом… играет, смеется… Часто и теперь чудится, что живой он, зовет меня… Ночью просыпаюсь, ищу на постели – не скатился, спит ли…

Сестра зарылась еще глубже, и плечи ее затряслись Серо-пурпуровые тени сменились бледными пятнами потухшей зари. Ярче выступили звезды. С востока небо почернело и надвинулось.

– Не надо отчаиваться, сестра: жизнь тяжела только временем. Нет такого горя, чтобы оно могло замотать человека!..

Я обнял ее, целуя волосы.

– Обожди, Ваня… – Сестра подняла голову. – Брось слова, послушай меня сердцем.

Словно взвешивая свои мысли или выбирая нужные из них, она медленно покачивалась, то сжимая мою руку, то едва притрагиваясь к ней.

– Видишь ли… Ты вот все сторонишься меня… и других подбиваешь… а я была бы вам нужна. Возьмите меня к себе. Я не пожалею себя, Ваня!.. Возьми меня с собою!..