Za darmo

Повесть о днях моей жизни

Tekst
1
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В кутнике сидят: Петя-шахтер, Колоухий, Сашка Ботач, Ефим Овечкин, «Князь» – наши с солдатом надежные приятели. Ждем Пашу Штундиста и Рылова.

Колоухий – высокий сгорбленный мужик лет сорока, сухой, чахоточный, говорит низким басом; когда волнуется, на скулах его сквозь блекло-русую бородку, спускающуюся вниз растрепанной мочкой, выступает яркий румянец. До сих пор, несмотря на болезнь, он силен, вспыльчив, но умеет сдерживаться. Очень беден.

Сашка Богач – широкобородый, голубоглазый мужик среднего достатка, с необыкновенно доброй, застенчивой улыбкой. Одет чисто, опрятно.

Ефим Овечкин и «Князь» – молодожены, ходят на заработки, оба хорошо грамотны.

Галкин сияет. Напротив него на низкой скамеечке сидит его милый друг – Илья Лопатин из Захаровки, высокий сухожилый мужик с прямым длинным носом, маленькой черной бородкой острячком, в белых валенках и казинетовой коротайке. Нервно перебирая тонкими пальцами смушковую шапку, он говорит, впиваясь глазами в собеседника:

– Разве ты не видишь, что кругом делается?..

– Как не вижу? Знамо дело, вижу, – отвечает Галкин.

– Жутко глаза открывать на белый свет!..

На коленях у него карманное евангелие в красном захватанном переплете.

Жмурясь на солнце, Колоухий согласно кивает головою. Богач щекочет у кота за ухом и улыбается. Прохор, искоса поглядывая на перешептывающихся «Князя» и Овечкина, завивает на палец клочки отросшей редкой бороды и счастливо ежится, когда ему что-нибудь в словах Лопатина особенно нравится.

– Ты слышишь, как земля стонет? Надо слушать. Она защиты у нас просит… А мы, поджав хвосты, блудливыми псами по ней шляемся!.. Боимся подать голос. Кто же, окромя нас, защитит ее?

Илья Микитич до тридцати трех лет ходил в Одессу на заработки, познакомился там с евангелистами, принял их веру и с тех пор, четвертый год, ведет непрерывную борьбу с мужиками-однодеревенцами, полицией и попами. Чем больше его травили, тем сердце его разгоралось ярче. Из тихого мужика, склонного к домовничеству, к разведению породистой птицы, хороших лошадей, к уединенному спасению своей души, через два-три года, после того как дом его сожгли, пару лошадей изувечили, после публичного предания его попом анафеме, – он стал ярым врагом зла, беззакония, лжи, жестокости, народной слепоты, хамства.

– Пора одуматься!.. Время защитить землю!..

Порывисто раскрыв на закладке апокалипсис, он, задыхаясь от волнения, читает:

– «Се гряду скоро, – сказал первый и последний и живый, – держи, еже имаши, да никто же приимет венца твоего. Побеждаяй, той облечется в ризы белые…» Это нам говорит святой дух, а мы погрязли в тине, уподобились скотам бессмысленным… С нас взыщет бог и покарает своею яростью!..

Глаза Ильи Микитича разгораются, а губы вздрагивают.

– Чаша гнева божьего переполнилась, – будто ослабев, шепчет он.

– Переполнилась, – отзывается Галкин.

Все задумались. Старуха, сидя у шестка, вздыхает. Настя с любопытством осматривает Лопатина из-за кудели; она забыла про работу, толстый простеть едва-едва шевелится в руках ее.

– Чего ты нам кисель по углам размазываешь! – вдруг запальчиво кричит шахтер. – «Аще», «яко»!.. Мы это слыхали!.. Говори, как действовать!..

Все вздрагивают, обертываются к Пете; лицо его красно, он жадно кусает красивый светлый ус, а руками отыскивает в домотканом пиджаке карманы.

– Погоди, голубь, не сразу вскачь, – мягко перебивает его Лопатин, пристально всматриваясь в возбужденное лицо парня. Видно, что слова Петрухи ему не понравились: щеки его посерели. – Напрасно, голубь, порочишь писанье: в ём большой смысл положен… С жару, с полымя шею свернешь… Мы таких видали!.. Надо умно, с толком, вот как я понимаю…

– Он тоже так, – сказал маньчжурец, – он только бестерпелив, мошейник…

В избу вошли Рылов и Штундист. Первый – еще мальчик, с наивным девичьим лицом, на котором светились серые, вопрошающие глаза и мягкая, детски застенчивая улыбка. Второй – коренастее, старше. Широкие плечи, неуклюжая поступь, замкнутое лицо. Оба молча кивнули головами, проходя к лежанке.

– Что ж вы не молитесь богу? – лукаво прищурилась Настя.

Рылов смутился, покраснел, виновато опустив глаза.

– Мы не к обедне пришли, – тихо бросил Штундист.

Прохор счастливо засмеялся.

– Теперь, ребятушки, все в соборе, – встрепенулся он. – Садитесь чай пить, а я доложу.

Кряхтя, он полез в укладку, доставая оттуда лист курительной бумаги, исписанный каракулями.

– Читай, Вань, мое сочинение, – сказал он, подавая мне бумагу.

– «Житье наше – сволочь, – начал я, – ложись в передний угол и протягивай лапы. Одно только и остается. А так нельзя. Я много народу видал на разных востоках и в Расее много народу видал. Есть, которые идут за неправдой, этих больше всего, а которые против неправды, этих меньше всего. Нам надо держаться, которые против неправды. У нас в деревне Осташкове и в округе кругом тоже есть такие люди, которые не за неправду, а сами по себе. Первый – Иван Володимеров, мой закадычный друг. Я его нарочно зову штаб-лекарем, и вы его так зовите, потому что он хороший человек и ведет со мной одну линию, а чтобы полиция не узнала, и богачи, и все люди, кто есть Иван Володимеров, и какие у него в голове мысли, и что он думает, я окрестил его штаб-лекарем. Второй – Петя, несчастный человек, хоть он и шахтер и глотку подрать любит…»

– Ты, Петругпа, не сердись, пожалуйста, – смущенно перебил меня Галкин, обращаясь к шахтеру, – я ведь все по правде, как думал.

– Ничего, браток, ничего я не сержусь. За правду разве сердятся? Я ведь на самом деле – несчастный!..

– «У него душа горит и мается»…

– Это – тоже верно!.. Ох, как верно!.. – воскрикнул шахтер. – Читай дальше!.. Как все хорошо писано!..

Он прикрыл глаза руками.

– «…а приткнуться он не знает куда. Это тоже хороший помощник, но вина ему надо пить поменьше…»

– Я его брошу, – сказал Петя.

– И милое дело, – погладил его по плечу солдат.

– «Самый задушевный человек – и мы, может, все его ногтя не стоим – Илья Микитич Лопатин. Из его бы хороший губернатор был, из милого, крепкий человек, на хитрости не согласный. Я думаю, что он лучше умрет, а не продаст души…»

– Это и все мы так должны, – сказал Штундист.

– Ну да.

– «…Есть еще Саша Богач и Максим…»

– Вот и до нас с тобой очередь дошла, – улыбнулся Богач, моргая Колоухому.

– Об кажном написано, что мы за люди.

– «Это неправильно, что Максима прозвали Колоухим, его надо бы – Востроухим, в тех видах, что любит он к правде прислушиваться…»

– Ишь ты – в точку!

– Да уж служивый не подгадит!..

– «…А Паша Штундист – мать родную может удавить за измену или за плутни… Рылов еще цыпленок, но из него и из нашей Настюшки…»

– Иди, Настюнь, ближе: про тебя читаем! – крикнул Галкин.

– «…из обоих из них выйдут хорошие люди, толковые насчет правов…»

– Вот калечина-малечина! – прыснула Настя.

– Молчи, Фекла! – закричал на нее Галкин. – Не правда, что ли?

– «…Женить бы их, леших, тогда дело пошло бы еще лучше…»

– Это ни к чему, – досадно сказал я, откладывая бумагу. – Рылов, какой тебе год?

– Семнадцатый… Мне еще на службу идти… – пролепетал тот, зардевшись.

– Молокосос, за спиной солдатчина, а лезешь жениться, – не скрывая раздражения, поднялся я из-за стола. – А той скоро девятнадцать, – махнул я на девушку. – Да еще и пойдет ли она за Рылова?.. Не в свое дело ты лезешь, солдат!.. Не хочу больше читать бумагу!..

Нахлобучив шапку, я шагнул к дверям. Все с удивлением глядели на меня, а я чувствовал, что все лицо мое горит, и не поднимал ни на кого глаз.

– Постой, чего ты взъелся? – схватил меня за полу маньчжурец.

– Ничего, какое тебе дело? – сердито огрызнулся я. – Сказал, не буду – и не буду… Мое слово – олово!..

– Ну, что за дурень! – всплеснул он руками. – Даже пошутить нельзя, ей-богу, правда!

– А ты над собой позубоскаль! – вдруг резко ответила за меня молчавшая доселе Настя. – Выискался, хват!..

– Ну, подняли канитель, вз-зы! вз-зы!..

– На, Вань, замарай, что он там наляпал, – обратилась она ко мне, подавая карандаш. – Рылов-то твой еще лапти плесть не умеет… жениха нашел облупленного…

– Да я же ничего! Я и жениться-то пока не думал! – взмолился Рылов. – Какая женитьба – мне в солдаты идти!.. Чего вы ко мне привязались? Ну-ка я сам замажу!

Смущенный, с выступившими слезами, он взял из моих рук карандаш и стал тщательно зачеркивать ненужное.

– Ну, теперь, Иван, садись читай! Читай! – загалдели все. – Нечего там – читай, про это замазали!..

Виновато хлопая меня по спине, солдат говорил:

– Бездымный порох ты, мошейник! Ей-же-ей, бездымный порох! Разве я что?.. Я не знал, что ты с ей в сердцах!.. Это, конечно, ваше дело… Уж ты прости, пожалуйста, я хотел к лучшему, ан – обмишулился!..

– «Баб тоже надо к делу приучать, – начал я дальше, – они большая помога. Настюшка все знает, что я думаю, и очень одобряет меня. Мать нашу в компанию не принимать: она только плакать будет либо всем все расскажет. А насчет Ивановой сестры – Матрены Сорочинской – надо хлопотать: баба – золото…»

– Теперь дальше будет описываться, что нам делать, – сказал Прохор. – Отдохни, Петрович, немного; поди, язык заболтался, а ты, мать, поди посиди у суседей.

– Я ведь не сболтну, – подняла старуха голову. – Чего ты меня гонишь?

Солдат подумал и сказал:

– Чудная ты, мать, ей-богу!.. Разве я тебя гоню? Я говорю: ступай, мать, к суседям. Я сам знаю, что не сболтнешь, но только у меня сердце не на месте: чужой человек, а сидит в нашей компании.

Накидывая на плечи полушубок, старуха обиженно ворчала:

– Спасибо, милый сынок, растила тебя, растила, а теперь чужая стала!.. Бог с тобой!..

Галкин опять ей сказал:

– Ведь вот ты, мать, какая: к каждому слову репьем цепляешься!.. Ну, сиди в избе, коли охота… Лезь вон на печку, может, бог даст, уснешь там… Тебе говоришь одно, а ты – другое!.. Настюшь, постели ей на печи соломки!..

 

– Там пыльно, жарко, нынче ведь хлебы пекли: печь-то огненная, – заупрямилась старуха.

– Что за привередница! – повысил голос маньчжурец.

Старуха покорно залезла на печь, положила на высохшие, медно-красные обветренные руки голову в заплатанном повойнике. Из-за печного колпака, между двух полуседых косиц волос, любопытно блестели ее маленькие желто-серые глаза.

– «…Сначала нужно хлопотать насчет земли: в земле вся сила. А самим жить покрепче, в ладу, работать дружно, хайла на ворон не пялить. Первым долгом выстроить середь деревни большую училищу, и ребятишки чтоб с кокардами и в серой форме. А когда соберемся с силами, девкам тоже выстроить училищу, пускай себе на здоровье учатся, нас добром вспоминают…»

– Это уж такое дело…

– Читай, читай, Иван Петрович!

– «…Обязательно в каждой деревне показывать туманные картины, как бывало в Никольск-Уссурийске, – разлюбезное это дело! А рядом чтобы граммофон играл…»

– Это, например, к чему же? Для забавы, что ли?

– Да, это для забавы. Гармоня такая особая…

– Это бы надо по зимам… Какие на пашне гармотоны!..

– Это мы выясним…

– То-то, обсуждайте с толком, – вставила старуха.

Все залились хохотом, глядя на нее.

– «…Еще нам безотлагательно послать Илью Микитича и Ваню в город; пусть они там поищут людей, которые знают справедливые законы; надо сговориться с ними, получить от них бумаги насчет земли и правов…»

– Это верно! Это так! – в один голос прошептали слушатели.

«…Я и сам бы поехал, да ноги мешают, а, между прочим, они тоже не плохо оборудуют, потому что они народ крепкий, здоровый, бывалый. Когда будет наш верх, первым делом выселить в Роговик Перетканного, черта лысого, барскую подлизалу. Ванюшкина отца – тоже. Он хоть и бедный человек и много маялся, но сволочная голова, ездит день и ночь на парне и ходу ему не дает…»

– Я на это не согласен, – сказал я, глядя на маньчжурия.

– Почему? – удивился он. – Скажешь: родитель у тетя хороший?

– Как и у других.

– Ну, ладно, кончай писанье-то, – сказал Галкин, нахмурившись.

Мужики сидели молча.

– Читай, Петрович, – проговорил шахтер. – По-моему, тоже обижать старого человека не следует.

Я опять продолжал:

– «…Сейчас нам надо больше действовать так: разговаривать с каждым, всех в свою веру подталкивать. Веры, говоря по правде, все мы одной, но много – бараны. Воров из острога – не знаю – не то выпускать, не то не надобно. Должно быть, придется выпустить. Бумагу эту я написал вчера вечером. Как мы уговорились нынче собраться, вечером я и написал ее, чтобы был порядок и чтобы все знали, как я думаю и какие во мне ходят мысли. С подлинным верно, Прохор Сергеев Галкин, обиженный человек и негодная калека…»

Когда присутствующие передохнули и выпили по чашке чая, Галкин неуверенно оглядел всех:

– Ну что, ребятеж, как писанье?

– Очень даже умно! – загалдели все сразу.

– Дотошный ты, Прохор Сергеич!..

– Стало быть, принимаете? – спросил повеселевший маньчжурец.

– Принимаем! Принимаем!

– Завсем?

– Завсем!

Солдат стал обнимать всех по очереди…

– Теперь вы свои слова высказывайте, товарищи, – предложил он.

Наклонившись над блюдечком, он обводил всех светлым, ласковым взглядом.

– Я думаю так: нам надо бросить водку, – поглаживая окладистую русую бороду, первым отозвался Александр Богач. – Это правильно – мир и согласие, у Прохора они в бумаге выставлены важно, но через водку добра не будет. – Он потупился и добавил: – Я сам люблю ее, грешную, ну, а если за такое дело принимаемся, значит, без глупостев. Выходит так, что мы теперь, как братья, а то и лучше…

Лопатин сказал так:

– Про попов ты, Прохор Сергеич, забыл заметить, это обязательно необходимо.

Галкин повинился, что он про них запамятовал.

– Я ведь не хуже твоего не люблю их, – засмеялся он, обращаясь к Илье Микитичу.

Рылов наклонился к Штундисту, шепча ему что-то. Штундист откашлялся, подергал себя за верхнюю губу, где пробивался золотисто-желтый пушок, и сказал, глядя себе под ноги:

– Людей надо в город… Чтобы эти бумаги скорее… И так по очереди все что-нибудь предлагали.

С жаром обсуждались незначительные мелочи, все подробности новой жизни. Разошлись по домам, когда уже стемнело.

На душе было радостно, и сердце пело по-весеннему.

IX

В субботу на базаре, через несколько дней после собрания, ко мне подошел Илья Микитич.

– Когда, дружок, покатим?

– Хоть завтра, – ответил я.

Илья Микитич пришел рано утром на крещенье. Я сбегал за Галкиным, уговорил мать пойти ради годового праздника в церковь, отец копался на дворе: мы стали втроем совещаться: что делать, куда ехать, у кого добыть необходимые бумаги. Настоящих людей, которые помогали бы крестьянству, я не знал. Не знал и Лопатин. Живя лет пятнадцать назад в Одессе, он слышал разговоры о бунтовщиках, но по рассказам выходило, что это были господские кобельки, недовольные тем, что царь освободил мужиков от крепости.

– К таким нечестивцам идти – что в воду, – закончил Лопатин свой рассказ. – Пускай они исчахнут!

А Галкин божился, что есть другие люди, не фальшивые, те, что гибнут за черный народ бескорыстно.

– Робятушки, слышите! Да погоди же, ну вас к чертовой матери! Дайте слево сказать! – Он сучил руками, дожидаясь очереди; дождавшись, умильно склонил набок голову, ласково улыбнулся, дивясь нашей бестолковости. – Чудаки-рыбаки! Разве я написал бы в бумаге, что надо искать их? Да повезите меня в Харбин: сейчас десяток откопаю – и из солдат и из докторов!.. Эх, мать, Прасковья лупоглазая! Я все законы читал, книжки, обидно даже, что не верите!..

Прохор нахмурил брови, одно плечо приподнял, ссутулился.

– У меня в ту пору муть была большая в голове, мало соображал – что к чему, а то бы дело у нас веселее шло. Они насчет войны все больше: зачем и в каких видах, а про землю – это, говорят, потом… Потом да потом, по губам долотом!.. Фершелочек один… – Галкин весь расплылся. – Умнеющий мальчонка! Таких, бат, как мы, теперь везде много, в каждом городе… И у нас должны быть, искать надо.

Когда стали перебирать купцов и мещан уездного города, которых знали наперечет, выяснилось одно беспутство и плесень – хуже, чем в деревне.

– Придется ехать в губернию, – сказал Илья Микитич.

– Ежжайте, робятушки, ежжайте, – напутствовал маньчжурец. – Ищите – люди есть!

Чтобы меньше было в деревне разговоров, мы на станцию пошли пешком.

– Говори: идем в земство, – учил Лопатин, – ты за прививками, а я – насчет пчелы.

В город приехали вечером. Шум, гам, свистки, сотни суетящихся людей закружили голову: стоим на платформе, вылупив глаза, и спрашиваем друг друга: куда теперь?

– Проваливай, не разевай рот! – кричит жандарм. – Расставились, Ахремки!..

– Видишь азията? – шепчет мне Илья Никитич. – Вон он, вынырнул! Пойдем от греха к сторонке.

Глаза у Лопатина блестят, он суетлив; говоря мне что-нибудь, наклоняется к самому уху и кричит.

– Землячок, где тут хорошие люди живут? – хватает он за руку первого попавшегося артельщика.

Тот осмотрел нас с ног до головы, оправил белый фартук, засмеялся.

– Хороших людей в городе много… Вам по какому случаю?

– Да как тебе сказать, не ошибиться, милый, – лебезит перед ним Илья Микитич, – случаев у нас хоть отбавляй!.. Насчет земли, правов… Почти, можно сказать, от общества, а толков не знаем.

– Тогда к адвокату: это по его части, – сказал артельщик. – Вот этой улицей. Присяжный поверенный Горшков…

Уже огни зажгли в фонарях, когда нам указали квартиру. Разряженная горничная отворила тяжелые двери; мельком взглянув на нас, презрительно бросила:

– Не принимаем. Приходите завтра утром.

– Вот погляди на шмарвозину, – обиделся Илья Микитич, – Отец в деревне лаптем щи хлебает, а она уж вон как – через верхнюю губу плюет!

Переночевав на постоялом, с шести часов утра мы дежурили у квартиры. Часов в одиннадцать, наконец, впустили.

Лопатин подробно рассказал адвокату дело, передал список людей, состоящих в группе, сказал, что дело мы затеяли не с жиру, а потому, что дохнуть нечем, попросил у него бумаги, предупредив что фальшивые – те, что пишутся господскими детьми, – нам не нужны: от них вред, паутина, и его господь накажет за обман.

Краснощекий, средних лет, хорошо выбритый, в свежей глаженной рубашке, адвокат сначала слушал нас серьезно, поджав губы, время от времени вставляя:

– Ну, дальше!.. Ну, дальше!..

Потом глаза его подернулись пленкой, заиграли, запрыгали, адвокат стал тужиться, багроветь, еще один момент, и он расхохотался нам в лицо – весело, звонко, с раскатцем, как молодой жеребенок. Смеялся долго, с кашлем, теребил русую бороду, сквозь слезы смотрел на нас прищуренными глазами, пил воду из графина со стеклянной пробкой.

Отдышавшись, устало вымолвил:

– Поезжайте домой… Сейчас же!..

Провожая из комнаты, опять прыскал:

– Надумают же! Ну и потешные!.. Ведь за это – тюрьма!..

– Кому потеха, а кому слезы, – ответил Лопатин. – А тюрьмой нас не пугайте.

– Видно, не тот? – обратился он ко мне на улице, – Чего он смеялся, глупый человек?

Подошли к разносчику-мальчугану.

– Есть, паренек, какие-нибудь адвокаты в вашем городе?

– Ого, этих чертей сколько угодно! – он назвал нам двух, указав квартиры.

Но толку и там не добились. Один – с обрюзглым, усталым лицом – перебил нас в самом начале, заявив, что такими делами не занимается.

– Почему же, ведь это дело божье? – промолвил Илья Микитич.

Адвокат «пожалуйста» просил не отнимать у него времени.

– Проводи их, – сказал он горничной. – Надо смотреть, кого пускаешь.

Девушка сказала:

– Выходите. Через разных вас щуняют, черт вас носит, бестолковых!

Второй – длиннолицый, с кадыком – выслушал нас внимательно.

– Гм… Д-да… Знамение времени… Встает несчастная Русь… копошится… Знамение времени…

Жмет нам крепко руки. Холодные бескровные пальцы его дрожат. А мы с восторгом глядим на его обсосанную фигурку и радуемся сердцем: кажется, это и есть нужный нам человек!.. Кажется, он, миляга!..

Кончили. Передохнули. Говорили вперебой, торопливо, боясь забыть чего-либо, перепутать. Лопатин вытирает пот с раскрасневшегося, взволнованного лица, глаза его любовно светятся, правду говорит Прохор: есть честные люди на свете.

Ждем, что он скажет.

– Хорошее дело затеяли, друзья!.. Помогай вам бог!..

Смотрит на нас туманными глазами, щиплет рыжие клочки бороды, поправляет на столе хрустальную чернильницу, конверты, кожаный портфель с металлическими наугольниками.

– Хор-рошее! Святое дело!.. Долго терпели… Но всему есть предел. Радостно то, что вы сами додумались: это – залог успеха!..

– Это Галкин у нас старается. Без него не додумались бы, – поясняю я.

– Все равно, голубчик, все равно. От всего сердца хочется помочь вам… вложить свою лепту в великое дело…

Говорил долго, запутанно, а мы давно уже потеряли нить его речи: стоим истуканами, ничего не понимая, чувствуем лишь, что человек врет, хочет показаться благодетелем, а не лежит у него сердце к народному делу… Ошиблись!..

Взяли шапки, прощаемся.

– Помогай вам бог, друзья мои! От всей души желаю.

Тащит за рукав на кухню.

– Может быть, хотите кушать?

– Нет, спасибо, господин, на ласке: мы сыты.

День пропал. По тротуарам бродит разряженная толпа, шумит, смеется.

По камням мостовой щелкают подковами разгоряченные лошади. В санях сидят богато одетые женщины, офицеры, дети, похожие на кукол. Гудит трамвай, вспыхивает синим пламенем электричество, невиданною роскошью блестят большие окна магазинов.

Пришли на постоялый, заплатили по пятаку за ночлег, поели хлеба с водой, легли на нарах. Как голодные собаки, тело облепили клопы. В комнате душно, сыро, пахнет прелыми тряпками, отхожим…

Петухи поют. За дощатой перегородкой кто-то шаркает босыми ногами, с присвистом сморкается. Кто-то во сне стонет. Рядом кряхтит и ворочается Лопатин.

– Петрович, дремлешь?

– Нет, Микитич, не могу.

– Я тоже, друг… Куда же нам завтра? А?

Я предлагаю:

– Пойдем искать студентов.

– Студентов?

– Да. От них, можат, чего узнаем.

– А это, например, какой же такой народ?

– Студенты? Не могу хорошо растолковать тебе, только я с одним жил в дружбе… Расспрашивал, бывало, как живем, советовал больше читать, учиться; нас, мужиков, называл великой черноземной силой.

– Черноземной силой, говоришь? – Илья Никитич протягивает в темноте руки и натыкается на мой подбородок, – Очень правильно, Петрович, сказано… очень правильно!.. – Тихо шепчет: – Великая земельная сила… Что ж, пойдем к студентам. Где найти-то их?

 

Утром в трактире к нам подошел полупьяный старичишка, щипаный, мозглявый, верткий, с красненьким воробьиным носом.

– Дальние, ребятушки?

Лопатин улыбнулся.

– Не так, чтобы… Из-под Осташкова.

Старик мотает головой: делает вид, что хорошо знает и Осташково и мужиков.

– От мира насчет земли?

– Почти так.

– Дело! Без земли мужику – как без рук. Вам прошение надо написать на высочайшее имя.

Подергиваясь, прихрамывая, торопливо сморкаясь в тряпицу, садится за наш стол, с торжественным видом рассказывает о том, какое трудное дело – толково написать прошение в столицу, объясняет, как оно пишется, какой от этого бывает толк.

– По адвокатам не ходите: там не любят черный народ, особливо, если карман тонок…

– Вот видишь, – перебивает старика Илья Микитич, обращаясь ко мне: – «По аблакатам не ходите», а нас вихрем к ним понесло!..

– Совсем ни к чему! Только зря обувь бить! – уверенно подтверждает старик. – Пишите прямо его величеству: прочитает бумагу, сядет на трон и рассудит, что и как, потом сделает распоряжение: верных моих крестьян таких-то, волости-губернии такой-то разобрать в земельной тяжбе справедливо, решенье прислать мне в собственные руки, быть по сему, государь император, царь всероссийский и польский. Тогда крутиться некуда; хошь не хошь – распоряжение государя императора уважь.

Старик в увлечении хлопнул даже кулаком по столу.

– Ты как, Петрович, может, в самом деле написать? – смотрит на меня Лопатин.

– Давай писать. Взялись за дело, надо по форме.

Половой принес бумаги, чернил. Усевшись по обеим сторонам старика, мы несколько часов подряд диктовали ему свои жалобы: «Вот это, вот это, вот это… Описывай всю жизнь нашу… какая горькая жизнь в деревне».

Лист пришел к концу, старик стал сердиться, не рад, что связался с нами, а мы ему все зудим-зудим, как будто нет краю мужицким болям.

На втором листе писарь попросил дать передышку. Велели мальчику принести шкалик водки. Выпивая маленькими глотками водку, старик задумался, низко склонил к столу седую бесприютную голову.

– Я уж и от себя что-нибудь прибавлю, – проговорил он. – Ведь не в одной деревне людям плохо… Я вот жизнь прожил, а не видал радости…

– Пиши, деда, пиши и ты, – прошептал Лопатин.

X

Неудачи облепили нас, как паршь голодную собаку. Над нами смеялись, грозили полицией, с бранью выгоняли из квартир, вздыхали, многозначительно переглядывались, а мы, как шальные, ходили из улицы в улицу, из двора во двор: искали студентов. Взятые из дома деньги вышли, хлеб ели не досыта, отравой въедалось в душу сомнение: нам ли за это дело браться?..

Я стал, неразговорчив, по малейшему поводу трясся и сучил кулаками, ночи напролет не спал, – измучил Лопатина.

На шестой день странствований, вечером, по пути на вокзал, где мы устроились с бесплатной ночевкой, на перекрестке двух улиц мы встретили Осипа Поддевкина. Поддевкин шел по улице, часто нагибался к мостовой, будто отыскивая окурки, а на самом деле сгребал конский навоз и, крадучись, бросал его в почтовые ящики.

– Это ты что же выдумал? – спросил я, разглядев его занятие. – Тебе за это башку проломят!

Он прищурил маленькие белобровые глаза, ехидно кривя рот.

– Я вот сейчас с Марьевского моста швырнул в прорубь собачонку купчихи Усовой, за это тоже башку проломят?

Плоскогрудый, со втянутыми грязношафранными щеками, поросшими колючей щетиной, большеголовый, он широко расставил свои кривые ноги в стоптанных галошах, откинул на крестцы полы желтенького ватного пиджака, подперся руками в бедра.

– Я, может, нынче архиерею дерзил, ну? – Поддевкин оттопырил сковородником губы. – Вы знаете, кто есть Осип Аверьянович Поддевкин? Что? Я, может, с Николай Иванычем – студентом – печатал все дни запрещенные листки!

– Про что, милачок, про что ты? – подпрыгнул, хватая его за руку, Илья Микитич. – Про какого ты Миколая Иваныча? Где он?

– Цыц! – крикнул на него Поддевкин. – Нишкии. Это дело запрещенное!

Он петухом налетел на Илью Микитича – нос к носу; как крылья, расставил красные руки.

– Может быть, вы переряженные крючки, чего у меня выпытываете? Не вижу по харям?

Осип запахнул пиджак, оправил барашковую шапку, круто обернулся к нам спиной.

– Идите своей дорогой, а я своей.

– Этого оставить нельзя! – испуганно завопил Илья Микитич, хватая Поддевкина опять за руку. – Расскажи, пожалуйста, кто это Миколай Иваныч! Мы тебя без этого не отпустим!

Осип Аверьянович вспылил.

– Ну, студент! Ну, подметные письма печатал!.. – вытянув шею, задергал он подбородком; как челнок – вверх и вниз заходил его острый, искусанный блохами кадык. – Ну, не признает начальства!

– Где он, Ося? Где? – тормошил Поддевкина задыхающийся Лопатин. – Эко, господи!.. Насилушку наткнулись!.. Где он, голубеночек?..

– Вы, видно, тоже из таких? – равнодушно спросил Поддевкин, глядя куда-то поверх наших голов.

– Из их же! Из их же! – воскрикнул Лопатин. – Говори скорей, где Миколай Иваныч? Другу неделю его ищем…

– Посадили его онамедни в каменный мешок, – с удовольствием ответил Осип. – К тройному расстрелу поведут… Ну?

– Постой, не ври, это ты следы заметаешь! – завизжал Лопатин. – Коли намекнул, досказывай, а то у нас с тобой драка будет… я человек горячий!..

Илья Микитич уже тряс Поддевкина за «жабры».

Мимо проехал водовоз.

– Будошника-то сзади разве не видите? – спросил он, вытираясь полою полушубка. – Он вас сейчас помирит.

– Николай Иваныча теперь не достанете, – сказал Осип, когда мы спрятались от будочника за угол, – Был, да сплыл… А если вам надо таких, ищите по ночлежкам – там всякий народ водится… Это неправда, что я был в одной компании с ним. – Поддевкин усмехнулся. – Не взяли они меня через характер: по пьяной лавочке я хуже свиньи…

Помолчав, он глубоко надвинул на лоб шапку, опустил красивейшие девичьи ресницы, так не подходившие к его цыганскому лицу, махнул рукой.

– Уходите-ка, друзья, от меня к черту, да право!.. Вы, может, в самом деле переодетые крючки!..

Заложив руки в карманы, не попрощавшись, широко зашагал, хрустя снегом, по пустынным улицам пригорода.

Большая станционная зала, где мы с Лопатиным устроились, прокопченная гарью, с удушливым запахом пота и дыма, с паутиной по карнизу и высоко подвешенными газовыми рожками, была битком набита народом. Ехали в отпуск солдаты, мужики-белорусы в Сибирь, мастеровщина, шахтеры. Все это беспорядочными, скверно-пахнущими серыми кучами разбросалось на заплеванном асфальтовом полу, покрытом мусором, окурками, лоскутками бумаги, обсосанными селедочными головками, галдело, плакало, молилось, со свистом и хрипом кашляло, не в меру громко гоготало. Как пастух среди овец, меж узлов, постелей, сундуков, корзин, спящих детей и женщин, мирно беседующих групп ходил русый красавец жандарм в белых перчатках.

Закусив, мы выбрали себе место в углу; приглядевшись к соседям, начали совещаться о том, что делать завтра, куда пойти, кого спросить. Встреча с Осипом, его рассказ про Николая Ивановича, даже не самый рассказ, а его последние слова, что студент не один, что в городе есть еще люди, подобные ему, окрылил нас, раздул слабую искорку веры в живой огонек. Ласково поглаживая меня по плечу, Илья Микитич, наклонившись, шептал:

– Ничего, Петрович, не дается без труда… Другой раз дуешься, дуешься, того гляди – пупок лопнет!..

– Он вот говорил: по ночлежкам надо искать… Там будто бы того… Мы завтра туда?

– Видишь ли…

В это время лежавший сзади человек в вылинявшем картузе и бобриковом пальтишке, из-под которого виднелась серая сарпинковая рубаха с тесемками вместо пуговиц, с виду лет двадцати семи, потрогал его за руку.

– Товарищ, у вас нет ли спички?

– Я не курю, – сухо ответил Илья Микитич.

Человек поднялся и попросил спичку у солдата.

– Товарищем меня обозвал, – подмигнул Лопатин. – Спасибо, денег с собой нет, а то, по-товарищески-то, обчистил бы, лахарь!..

Илья Микитич знал, что я курю и что у меня вышел табак. Помявшись, взглянул украдкой несколько раз на соседа, не вытерпел:

– У вас, извините, нет ли лишней штучки для Петровича?

Он кивнул на папироску, потом на меня.

– Добились мы с ним, даже на табачишко не уберегли…

– Есть, – с готовностью ответил тот. – Пожалуйста.

Разговорились. Видим: парень сметливый, балагур, с головой. Рассказал нам, что из Питера, слесарь, ждет пересадки пятый час, зовут Платон Матвеич. Блестя темными выпуклыми глазами, неожиданно спросил Лопатина: