Za darmo

Научите своих детей

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Тупые они, полоумные! Каждого нового пациента вот так обсматривают.

Тогда-то я и понял, что они действительно выглядели как слабоумные.

– Меня зовут Вилль, – представился мой новый знакомый и протянул мне свою дефектную, скрюченную ладонь – он не мог её выгнуть, но, скорее всего, старался сделать её похожей на нормальную.

Я тоже представился и пожал его худую ручку и спросил, где здесь нормальный туалет. Вилль позвал меня за собой в другой конец коридора.

Всего в стационаре было два санузла – комната с ванными и душевыми, которая, как мне рассказал «друг», открывалась для пациентов раз в сутки – в четыре часа дня, перед полдником. Второй санузел – несколько раковин и унитазов. Кстати, там было очень чисто, что меня сильно удивило.

Также в стационаре было около сорока палат, десять из которых закрывались (я был в одной из них). Вилль сказал, что такие палаты предназначены для возбуждённых, неадекватных пациентов.

– Почему же меня туда посадили? – спросил я, усевшись на свободную скамью.

– Следят, значит, за тобой.

– А за остальными?

– Ну, тут мало кто убивал людей..

«Откуда он знает?» спросил я себя, но тут же вспомнил про телевизор.

Значит, вот почему я оказался здесь интересен каждому встречному – то-то на меня все смотрят, а взглядами пересекаться всё-таки не хотят.

– Скоро обед. – Вилль встал и направился к противоположному концу коридора.

Я смотрел ему вслед – пускай он и выглядел чрезвычайно бодрым, по сравнению с остальными пациентами – всё равно у него было не отнять той плавности, переплетённости движений, коей не обладал я – это пока что, Карл.

Оставив меня наедине с коридором, Вилль пропал.

Я сидел одиноко, пытаясь изобразить из себя задумчивого, занятого своими мыслями человека – местные обитатели то и дело роняли на меня взгляд, проходя мимо. В один момент моё одиночество нарушилось – ко мне на скамью, прям плотно ко мне, присел один странный паренёк – лицо его было изъедено шрамами, в тоже время было обезображено сильным псориазом – худые руки изрезаны, роба грязная, ногти не были подстрижены. Он странно улыбался, разговаривал сам с собой тихими фразами, время от времени плюясь на пол – меня чуть не вырвало от столь близкого нахождения с подобным «существом», и как только я попытался встать, он сильно схватил меня за предплечье, затянув обратно. Я хотел было повернуться и оттолкнуть его, да только вместо этого он опередил меня, поймав мою шею своими жёсткими руками – смотрел он мне прямо в глаза, тихо нашёптывая свои еле произносимые фразы.

Конечно, рефлекторно моя правая рука полетела аккурат ему в скулу, да только после такого удара он меня не отпустил, а ещё сильнее вцепился – мне ничего не оставалось, кроме как добавить ещё и ещё. Странно, но вокруг нас так быстро поднялся шум, что моментально, как будто появившись сквозь стены, нас окружило четверо санитаров, причём трое уже оттаскивали меня, а лишь четвёртый – этого психопата.

Меня горячо огрели по голове, ненадолго оглушив – хотя было бы достаточно нескольких рывков, и я успокоился, но я забыл о местных правилах – три санитара в сопровождении откуда-то взявшейся медсестры тащили меня в свою, отдельную палату, тогда как всякая шваль развеялась по комнатам, пряча свои уродливые головы при приближении медработников, но затем же глядела им вслед, всё-таки не смея выйти в коридор.

До того, как меня повторно не шибанули по голове, я попытался спросить, за что меня схватили и куда ведут – и больше вопросов я не задавал.

Ответ у них был простой – меня намертво прификсировали к койке, с которой до этого стащили матрац, и распят я был прямо на железной сетке. Руки, ноги мои смотрели в разные стороны, вязали на тяжёлую петлю, и рука даже двинуться не могла, так как всё тело моё оказалось предельно растянуто. После того, как довязали правую руку, подошла медсестра, лицо которой было скрыто марлевой повязкой, обнажила катетерную иглу, нащупала вену и проткнула мою кожу.

Естественно, я испугался, и начал что есть силы дёргать рукой, лишь бы помешать палачу влить яд внутрь меня. Тогда я впервые в жизни испытал настоящий, неконтролируемый страх. Но мои попытки избежать инъекции оказались бесполезными, так как один из санитаров сильно дал мне под дых, а двое других рассредоточились по моим рукам и ногам.

Затем сестра поднесла ко мне капельницу, соединила шнур с катетером и сказала тихим голосом:

– Считай до десяти.

На тот момент мне было не до счёта. Но почувствовав жжение по руке, я вдруг ослаб, спокойно распластался по кровати и уже больше не сопротивлялся в тот день.

Спал я чрезвычайно хреново – мне снились кошмары. И мама.

Я не знаю, сколько времени я провалялся на той жёсткой кровати, но окончательно проснувшись, я обнаружил себя уже развязанный, однако с сильно затёкшими конечностями – будто вязки сняли за несколько минут до моего пробуждения.

Мне не дали ни матраца, ни постельного белья – как я был в одних штанах – так и проснулся. Открыв глаза, я почувствовал сильную сухость во рту, прямо-таки настоящую жажду, более того, присутствовал голод. Живот резало. Но что меня конкретно удивило, так это отсутствие возможности подняться и сесть. Просто сесть на кровать.

Я не мог – до сих пор не знаю, что за вещество мне ввели – на правом сгибе локтя грязный и ссохшийся кровью кусок ваты был приклеен на грубо обрезанную полоску лейкопластыря – это «лекарство» сделало из меня настоящего овоща, неизвестно сколько я пытался встать. При малейшем подъёме головы и туловища внутри сразу всё сводило сильной судорогой, а глаза наполнялись искрами.

Но лучше бы я всё-таки в тот момент бесполезно пытался подняться, ибо как только совершив этот «подвиг», я сразу вспомнил, что нахожусь в закрытой палате с мягкими стенами. И это был мой второй день пребывания.

За дверью было тихо, я не собирался подходить к ней и заявлять о своём пробуждении. Я впервые за несколько лет реально разрыдался.

Помнишь ли ты сейчас всё то, что чувствовал несколькими годами ранее? Не думаю, но, надеюсь, воспоминания об этом придадут тебе лишь сил, потому как тебе нужно было крепчать.

С того самого дня, на двадцать один день (именно таким сроком ограничивалось моё пребывание в “God's place”), моим бытием стал новый режим, к которому изначально, конечно, было тяжело привыкнуть.

Весь режим заключался в следующем – доктора, как и всем, прописали мне N-ное количество пилюль. Приём таблеток был обязателен после приёма пищи, и, начиная с паршивого завтрака в виде непонятной каши и разбавленного молока, и заканчивая не менее приторным «сонником» – после каждого посещения столовой все пациенты, еле шевеля ногами, плелись к посту, где за столиком, расставив перед собой таблетницы с именами, стояло несколько медсестёр и контролировало выполнение надлежащих требований – одним и тем же грязными шпателями эти курицы проверяли ротовые полости сомнительных пациентов, и я, засмотревшись на это чудовищно-отвратительное зрелище утром, не задумываясь схватил свою горсть, даже не поинтересовавшись у себя самого, как выглядели эти таблетки, закинул их в рот и тут же запил небольшим, пластмассовым стаканом «железной» воды.

Меня обрадовало то, что сёстры и братья действительно не стали проверять меня на предмет обмана, и причина наверное в том, что со стороны выглядел я как раз таки находящимся под препаратами. Странно, но я стал замечать это лишь на третий день – поначалу я заметил, что стал медленнее пить. Я зачерпывал привычное количество воды из бутылки, которую мне отдал Вилль, и не успевал её выпить до следующего вдоха. Странно, но это первое изменение, которое я заметил в себе. Потом, примерно через неделю, я поймал себя на том, что становится тяжело двигать языком. Стало тяжело шевелить им, когда ешь. В то же время, я наблюдал за своими руками – они слегка потрясывались. Была уже как третья неделя моего «наблюдения».

В перерывах между приёмами таблеток я приходил к себе в новую палату (меня, видимо, за спокойное и послушное поведение перевели из той, с мягкими стенами, в палату к другим постояльцам – слава богам два слабоумных, маленьких человечка, и один вытянутый очкарик будто не замечали моего присутствия – мне же от этого было легче, хотя, вероятно, на тот момент, меня ничего не волновало, кроме желания спать) и просто падал на свою постель. Спал я очень много.

В принципе, так и проходил весь мой досуг внутри этого учреждения. Никаких контактов, кроме, наверное, односторонних «тычков» медперсонала, которые взывали меня к пробуждению, подъёму на приём пищи/таблеток.

Вилль пропал через две недели моего поступления. Как раз, когда я увидел уже весомые изменения в моём состоянии, я хотел спросить, что ждёт меня дальше. Да и к тому же, мой испытательный срок подходил к концу – обо всём этом я мог поинтересоваться только у него.

Но он исчез. Одним утром я пересилил себя, чтобы в очередной раз не отправиться на своё привычное место, а побрёл по стационару, выискивая головёшку с длинными волосами. И вот тогда-то я и заметил, наверное, главный сдвиг в собственном восприятии – в том потоке лиц, что я встречал по коридору, я старался выделять знакомые черты Вилля, однако ни его черт, ни лиц других людей вообще я высмотреть не мог. Я не знал, как объяснить себе это – видя перед собой человека, повёрнутого прямо в анфас, смотря на него, я просто не способен был различить его глаза, нос, брови, рот.

Безумие!

Омрачённый то ли отсутствием Вилля, то ли так интересовавших меня ответов на мои же вопросы, то ли собственной рассеянностью, я наощупь вернулся в собственную палату и завалился спать.

Как я уже и говорил, контактов там не имел и разговоров не вёл. Был предельно апатичен, взволнован только лишь собственным состоянием – оттого и появлялась некая паника за то, что будет дальше.

За время моего нахождения там, никого больше не подселяли.

 

Отбой был с десяти вечера, и в это время все пациенты, ещё не уложенные на места, под страхом загонялись к своим койкам.

Персонал, особенно мужская часть, была крайне жестока, особо не церемонилась, более того, при любом неповиновении или проявлении хотя бы намёка на неповиновение, пациенту давали под дых, скручивали и уводили в процедурный кабинет, где накачивали необходимым уже не через капельницу, а прямо уколом, в мышцу. Я же видел около трёх-четырёх таких случаев, однако допускаю, что их могло быть гораздо больше, ввиду того, что всё внимание моё приковано было лишь к интроспекции.

На четвёртую неделю, ожидая своего высвобождения, Карл Альбертович подумал о том, что пора бы прекратить использование этих таблеток. Меня сильно беспокоило слюноотделение по ночам, хотя возмущался я уже утром – вся подушка моя была мокрая.

Более того, мне сложно было ходить в туалет, хотя о запоре говорить стыдно даже дневнику, не то чтобы медсёстрам.

«Целебные» пилюли я получал три раза в день – после завтрака я запивал две коричневые и одну маленькую беленькую, после обеда такое же количество, а перед сном мне добавляли ещё одну большую, разделенную на четыре части.

Первая моя попытка удержать дозу под языком, и я, под страхом смерти отхожу от поста – в тот момент, когда бдящий санитар хватает меня за запястье, и сильно разворачивает, мне ничего не оставалось, кроме как проглотить всю ту жижу, что была разбавлена у меня во рту.

Несколько раз после этого я уже не решался супротивиться их контролю, и глотал всё, что в меня засовывали.

Мне нужно было изучить свой рот да натренировать язык для того, чтобы изловчиться незаметно для остальных прятать таблетки. Я долго, а уж если учесть, что был слегка загружен, думал – те несчастные полчаса-час (если собрать все кусочки времени в кучу) я уделял раздумьям насчёт этого – и мною было найдено гениальное решение – я использовал хлеб.

Я стаскивал кусок хлеба к себе в палату (прятал прямо в трусах, на резинке, потому как в руках его не пронесёшь, ибо за тобой свысока следят), затем ломал его и лепил плотные подобия таблеток, по форме напоминающие то, что мне выдавали. Задумка была в следующем: я должен был вталкивать таблетки языком в хлеб, спрятанный у самого нёба.

Я нереально пересиливал себя, лишь бы поскорее начать избавляться оттого, в какое состояние они меня вогнали – язык шевелился уж не так хорошо, но всё-таки, благодаря моим выдранным мудрым зубам я сумел научиться прятать суррогаты.

Первая попытка через два дня тренировок – и – о, да! – успех. Я, тупя взгляд в пол, возвращаюсь в палату.

Но вскоре, после дня недоприёма, я понял, что не могу уснуть. Я ворочался всю ночь, стараясь не обращать внимания патрулирующего медперсонала, и лишь когда дежурящий дурак прятался за углом, я быстрыми, тихими шагами бежал в туалет, на свежий воздух – в отделении было всего три окна – в туалете (небольшая форточка), конце коридора у ванной комнаты и на сестринском посту. Естественно, свободу стёкол ограничивала намертво приваренная решётка.

Стоя около этой форточки, я смотрел на территорию «Божьего места» – всё на улице покрыл тонкий слой свежего снега. Я впервые заскучал по Воронежу.

И после той ночи, в которую меня, не спавшим, стоя у форточки почти вплотную, заметил тихо передвигающийся по стационару санитар, именно тот, жилистый. Мне, естественно, задали трёпку, после чего, следующим днём я был конвоирован на новое место.

Если честно, я даже не помню названия второго пункта моего путешествия по оздоровительным санаториям, но этот курорт был, мягко говоря, самым незапоминающимся.

Тот период жизни, который отнял у меня этот курорт – наверное, больше одного года, потому как после пары месяцев инъецирований во всевозможные места я перестал соображать вообще, не то чтобы запоминать себя. (сначала кололи в задницу, но вскоре мои ягодицы покрылись огромной площади синяками, и тогда уже медсестра садила меня на кресло в процедурном кабинете, снимала штаны и засаживала иглу в разные места бёдер. После того, как и ноги мои покрылись шишками, мне начали вводить более мелкие концентрации аминазина (я выяснил, что он преобладал у меня в рационе) в плечи. К тому времени, синяки на заднице уже рассасывались, и круг начинался по новой)

Попал я в более жестокое, тёмное и грязное место. Холодным утром меня поднял Рой, надел привычные уже пластмассовые стяжки, вывел по подземельям к приёмному отделению, где меня ждал наряд из двух безликих полицейских.

На тот момент я с усмешкой сказал себе, что диагностику прошёл успешно, и меня ждёт свобода. Но ошибался. Ещё как.

Меня посадили на будто замороженный пол ограждённого клеткой отсека транспортёра, переменив пластмассовые наручники железными. Ничего нового. Но благодаря тому, что мне ввела медсестра в момент моего пробуждения, эти неудобства не показались мне причиной не спать – я благополучно уснул, а когда проснулся, неизвестно сколько времени проведя бок-о-бок с холодной стеной моей «камеры», обнаружил, что обморозил себе щеку.

Проснулся я из-за бездорожья, что началось за десяток минут до моего приезда.

Абсолютно те же процедуры – передача санитарам вялого пациента. На их лица я уже не смотрел – мало того, я был настолько обессилен и расслаблен, что не смотрел ни на что, кроме собственных ног – не было мощи поднимать голову. Даже приоткрыть глаза у меня туго получалось.

Меня приволокли в свою камеру и бросили на кровать, громко стукнув дверью, которая ограничивала мне мир вокруг.

Как я уже и сказал, таблетирование было заменено инъекциями, и у меня не было ни желания, ни сил сопротивляться.

В камере моей компанию мне составляла лишь железная кровать с прохудившимся матрацем (благо постельное было чистое, да и меняли его раз в неделю) и холодный, приваренный намертво унитаз, который зачастую был моим другом, когда от того варева, или же от веществ, что мне вводили посредством иглы, меня выворачивало наружу. И дверь. Железная дверь.

Мои биологические часы окончательно сбились, и я уже не мог доверять своему желанию спать в плане отчёта времени – это желание могло прийти ко мне два-три раза за день, и мне было сложно считать по ним проведённое внутри этого «курорта» время.

Ни окон, ни вентиляции в моей камере не было, и в те редкие моменты, когда меня выдёргивала пара сильных молодых парней из своей палаты, я попадал в хорошо проветриваемый коридор, которому, на первый взгляд, что с одной, что с другой стороны не было конца. Выгоняли меня лишь для того, чтобы женщина-санитарка быстро пробежалась мокрой тряпкой по полу моего жилища, и я сильно получал за те пятна, что во сне извергал мой организм – «извините, я не успевал..» – говорил я им, но это не работало.

Повторюсь, ни окон, ничего другого, что могло мне рассказать о времени суток, в моей камере не было, и в тот момент, когда я просыпался, я не знал, в каком часу это произошло. По моим подсчётам, кормёжка была около трёх раз в сутки, но бдящие санитары забирали небрежно брошенную за мгновение у порога тарелку через час-два максимум, как поставили её, даже не сообщая спящему мне о том, что принесли мне «еду» – я и сам это понял, случайно проснувшись от скрипа повторно открывающейся двери, и успел мольбами остановить изверга, что наслаждался унижением меня ещё не один раз.

Таким образом, никаких ориентиров для отсчёта времени у меня не было. Я круглые сутки находился в камере, и дверь открывалась лишь для еды и двухразовой порции уколов в день. Может, конечно, инъекций было больше – мне могли ставить препарат и тогда, когда я сплю, но, тем не менее, я от этого не выигрывал”

– Это точный перевод? – первый вопрос, которым Томас побеспокоил уши лысой головы Марвина, когда тот вошёл.

– Да.

– Стоит ли читать до конца..

– Не понял, – Марвин покривил лицом, хоть и знал, что подобная провокация не имеет больших шансов разговорить Тома.

– Я остановился на «самом жестоком, тёмном и грязном месте». Он говорит о том, что происходило в Уитби, но потом оговаривается – мол, не помнит те три года, что провёл там, полностью.. Ладно, наверное, стоит закончить.

Том взглянул на тетрадь, обёрнутую в прозрачный полиэтилен, и вернулся к бумаге, несущую собой перевод материалов нового дела.

“Повторюсь, на тот момент я не знал, сколько продолжались мои мучения, но, ни с того, ни с сего, я начал замечать поправку. Да, Господи, с каждым днём (может быть, мнимым днём) мне становилось лучше.

С того самого времени ко мне всё реже и реже заходил медперсонал – для того, чтобы в очередной раз положить меня под капельницу – а мне было очень неприятно лежать на вязках. На протяжении нескольких недель (опять же, мнимых) я наблюдал за собой всё свободное время, я пытался (в голове, естественно) совершать поначалу лёгкие математические операции – я придумывал примеры уровня начальной школы, и с лихом решал их – когда мне это надоело, я не мог перейти к уравнениям, потому как придумывать их, и уж особенно удерживать решения в голове, тяжело, наверное, даже обычному, не подверженному моей участи человеку.

У меня в меньшей мере проявлялись судороги, которые за всё время моего пребывания замучали тебя – Карл, бывало, тебя просто растаскивало по разным сторонам, разрывало изнутри, причём всё это сопровождалось ещё и частыми рвотными позывами.

Я, наконец, мог полноценно шевелить пальцами, разворачивать кулак в ладонь, и наоборот. Перестал пускать слюни.

В один прекрасный день, с которого началась череда по настоящему радостных моментов – меня вывели на улицу. Пара санитаров, не пользуясь наручниками, под руки вывели меня на площадку, видимо, предназначенную для прогулок – что-то наподобие аллеи – и я просто дышал. Дышал этим свежим воздухом. Видел эту зелень, это солнышко.

Но, как известно, хорошего по-немногу, и меня вновь возвращали в свою слепую камеру, где я вновь дичал. Дичал почему? Да потому что в том месте, наверное, было бы предпочтительнее оставаться овощем, чем быть человеком в сознании.

Послушай, Карл. Ты помнишь “записки из мёртвого дома”? Да, ты не мог забыть Достоевского. Так вот там ГГ указывал на то, что будучи заточенным рабом в каторжном лагере, на протяжении десяти лет сотни заключённых настолько отвыкли быть наедине с собой, что можно было сойти с ума, представив то безумие, которое сопровождало их жизнедеятельность.

Так вот я напомню тебе, Карл, что нет никакого безумия хуже, чем день за днём, находясь в ясности рассудка, наблюдать за собственной деградацией также, как за зашпаклёванной стеной твоей камеры. Быть лицом к лицу с обсуждением того, что ты пережил, и тех представлений, что, как ты думал, соответствовали твоему будущему. Потому как ничего другого твоему разуму не доставалось.

И я не позволю тебе, дорогой, забыть всё то, что ты здесь пережил, потому что ты – всё, что у меня осталось.

Ни матери, ни отца, ни сестры – никого я не увидел за все эти годы, за которые меня болтало по этапам этой красивой «рекреационной» системы.

Нет ничего хуже одиночества”

Томас встал из-за стола, бросил на него оставшиеся листы перевода и вышел из уже чужого кабинета, наплевательски оставив его открытым – этаж был пуст.

Оказавшись на первом, он приблизился к стеклянной двери главного входа – коснувшись её поверхности ладонью, он впервые за несколько лет задумался о сигарете. Но желание закурить оказалось слабее, чем стремление избежать того прошлого, чем его жизнь была запятнана ранее.

Томас подошёл к перилам, тяжело облокотившись на них, и посмотрел в сторону Дона – на улице штиль, поверхность воды ничуть не содрогалась возможным ветреным порывом.

Слова автора дневника, того самого Карла Радищева, что был небольшими усилиями отправлен на «исправление» врачами-психиатрами, об одиночестве, довели разум Томаса до, если так можно выразиться, обратного эффекта «стокгольмского синдрома».

Жалеет ли Томас о том приговоре?

Ничуть – ведь он справедлив. Убийца должен был быть наказан.

Но Тому нужна была не справедливость, а месть. А с чего берёт начало эта жесткость, с которой Томас смотрел на Карла в тот момент, как признанного виновным уводили из зала суда после огласки проведения психиатрической экспертизы?

Желал ли Том Карлу мучений? Да, безусловно. Но того, что, по словам самого парня, он пережил там, Томас не желал ему.

За столько лет отчуждения от своего прошлого он понял, что вся причина его предыдущих взглядов таилась в беспощадном детстве – Карл заговорил об одиночестве, и что можно было бы ожидать от переживающего подобное?

– То, что и случилось, – тихо проговорил Том.

“В этом-то и заключался минус твоего «возрождения». Вслед за улучшением физиологического состояния пришло ухудшение психологической составляющей. Но зато я, в отличие от их всех, научился слушать себя. И вряд ли нейролептики заберут у тебя этот опыт.

 

Но это, пожалуй, стоит опустить, потому как следующим положительным моментом являлось то, что меня перевели в третий пункт моего путешествия – радостный курорт Филиппа Оррегана.

Как только меня впервые, по-человечески, не связывая и не бросая на грубую поверхность отсека для заключённых внутри перевозящего автомобиля, перевезли и вытащили из машины, я взглянул в щель ограды, окружающей территорию моего нового дома – увидел зелёный, цвета самой яркой жизни газон, что простирался между дорожками того пространства, которое, как я выяснил дальше, было предназначено для прогулок не подающих тревоги пациентов.

Меня завели в приёмный покой. За столом, напротив здоровенного монитора и медсестры, сидящей за ним, развалился приятной наружности человек в белом халате. Как только полицейские посадили меня на стул около входа в помещение, «безликие» передали пачку бумаг (видимо, по мне) дежурному, и тот, нацепив очки на свой «картофельный» нос, пробежался глазами по всем страницам, что оказались перед ним.

– Что ж, Карл, добро пожаловать в нашу клинику. Здесь не такие условия как были в Уитни – там, уж конечно, мёдом не мазано – уверяю, здесь тебе понравится.

Я безучастно глядел на него, испытывая непонятное присутствие волнения – то ли от странных вопросов, что мне он задавал (содержание, увы, вылетело из головы, но отчётливо помню то замешательство, в которое этот врач вгонял меня), то ли от запаха, что стоял здесь (я заметил его как только покинул покой). Но, скорее всего, это был страх неизвестности, хотя, я как сейчас помню, его слова внушали доверие.

После беседы с этим врачом я был передан в руки сотрудников отделения, и парой санитаров (о Боги!) я был сопровождён в ванную комнату, где меня оставили наедине с собой, дав новый комплект одежды, банку шампуня и пены, тупое бритвенное лезвие и полотенце.

Надо мной будто бы насмехались – я испытывал ощущение, вызванное прямо-таки контрастной разницей между моим предыдущим «домом» и этим местом.

Я набрал ванную, заткнув слив плотным комом сжатых бумажных полотенец, пакет с которыми висел над раковиной, справа от зеркала.

Настоящая горячая ванна!

У меня руки дрожали, и не понятно – то ли от нейролептиков, то ли от радости.

Насидевшись в кипятке, я затёр себя до дыр, после чего ещё и побрился – кстати, у меня действительно лицо было покрыто каким-то подобием бороды – я совсем забыл об опрятности, что, в принципе, неудивительно – последнее, о чём задумывается пациент, находящийся под подобным «лечением» – это гигиена.

Впервые за долгое время взглянув в зеркало, я ужаснулся собственному виду – будто бы передо мной было отражение тридцатилетнего старика. Пускай выглядел я очень живо, но я заметно похудел – мои щёки впали, обнажив скулы, нос сузился, надбровная дуга тоже. Стали заметнее выступать ключицы, без натягиваний кожи можно было подсчитать рёбра.

Не став долго наблюдать за изменениями собственного тела, я надел мягкую пижаму, носки и белые тапочки, после чего постучал в дверь, и её открыли.

Далее братья проводили меня через открытый коридор на улице, ограждённый сетью и колючей проволокой. Солнце было в зените.

Пускай я и был под строгим надсмотром – я ощущал себя свободным, более свободным, нежели ранее.

Я был помещён в закрытый стационар, схожий с “God’s place”. Первое время, около недели, меня держали в закрытой палате, выпуская лишь несколько раз в туалет да душ. Каково было моё изумление, когда один из санитаров, в очередной раз провожая меня до уборной, извинился за то, что мне приходится находиться в таком режиме – тогда как остальные пациенты, по его словам, обладали полноценной свободой действий, естественно, в пределах территории психиатрической больницы.

Но это лишь один человек, из целого коллектива змей и уродов – я чувствовал при них наличие той ненависти, с которой они обращались ко мне. Поначалу не зная, почему? Но вскоре вспомнил.

Как я уже и говорил, у меня в палате было окно – я ежедневно, за неимением досуга, наблюдал за гуляющими два раза в светлое время суток пациентами.

Контингент посетителей данного «курорта» почти не отличался от того, с коим мне приходилось сталкиваться на предыдущих этапах моего путешествия, однако выглядели они значительно лучше – у них был более здоровый и ухоженный вид.

Из всех людей, что я рассмотрел, я заметил одну девушку, черты которой мне подолгу не удавалось как следует рассмотреть – из-за этого мой фокус внимания падал лишь на неё.

Она всегда садилась в отдалённый ото всех уголок, на скамью, где просто неподвижно чалилась, всматриваясь в газон перед собой.

Но однажды, перед тем, как усесться на своё привычное место, девочка (да, она, оказалось, выглядела невероятно молодо, на лет 16-17) решилась пройти по воображаемому кругу, огибающему всю территорию аллей, предоставленных для прогулок.

Тогда я, хоть и не обладающий стопроцентным зрением, сумел рассмотреть в ней нечто такое, что в последующем не позволяло уводить взгляд от её спины, плеч и волос – я следил за ней постоянно, лишь бы увидеть её особенную красоту. Не знаю, можно ли это назвать нежностью, особо не разбираюсь в категориях комплиментов, но её худощавое, обнажающее скулы и лоб лицо в совокупности с пухлыми, розовыми губами представляло собой самую настоящую нежность, в том бедном виде, в котором она есть у каждого человека.

Я влюбился. Наверное, на тот момент я думал именно так, потому с таким рвением ждал того момента, когда меня тоже выпустят погулять со всеми.

Её красота, в свою очередь, родила внутри меня надежду на то, что нахождение здесь будет не таким болезненным, каким были предыдущие больницы. Более того, я был готов терпеть абсолютно все уколы, абсолютно все позывы организма заснуть – лишь бы наблюдать за ней снова и снова.

Она сама по себе была очень худая – та мужская пижама, которую она напялила будто на палку мешок, висела на ней, скрывая её маленькие размеры. Эта золотоволосая девочка всегда держала свои руки согнутыми перед собой, пряча ладони под куртку в полоску.

Девушка прогуливалась быстрыми шагами, держа взгляд строго перед собой, не обращая ни на что минимального внимания своих глаз, будто боялась, что за каждый сторонний от её курса взгляд будет сопровождён жесточайшим наказанием. Её тапочки забавно шлёпали по брусчатке – так не ходил никто из местных обитателей.

Наконец, меня тоже выпустили к ней. Но только этому освобождению предшествовала маленькая встреча с моим лечащим врачом.

Меня, по обыкновению, вывел санитар – сначала из палаты моей закрытой палаты, затем из небольшого, комбинированного такими же помещениями стационара, после чего мы побрели через весь корпус.

Привёл меня он в небольшой, абсолютно безжизненный, видимо, не обжитый никем кабинет – площадью примерно пять на десять – где у окна, кстати, не ограниченного решётками, стоял стол, за которым сидел молодой мужчина, лет тридцати-тридцати пяти. Аккуратно подстриженный – полубокс, также аккуратно побрит. Физически не очень крепкий, как и я.

Он качался из стороны в сторону на стуле и что-то заинтересованно читал. В тот момент, когда мы зашли, он почти не повёл бровью, однако едкий зелёный цвет халата санитара всё-таки заставил обратить на себя внимание.

– Спасибо, Аврелио! – сказал он с итальянским акцентом. – Позволь нам остаться.

Подчинённый вышел, оставив меня у двери. До стола было полноценных шагов пять – в стаканах для канцтоваров стояли ножницы, несколько ручек, канцелярский нож. Но какие у меня были бы шансы?

– Присаживайся, – сказал мне врач, указав на стул подле стола.

Я послушно присел, всё осматривая стол.

– Что думаешь? – Мужик отложил чтиво. – Есть ли у тебя возможность сбежать?

Он попал, вероятно провоцируя меня на это.

– Не стоит, Карл.

Доктор привстал и через весь стол протянул мне свою руку: