Za darmo

Анамнез декадентствующего пессимиста

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Жизнь там необычна была. Среди булыжников росла трава. И уличные сценки, любопытные взглядики. Основная мелкая ячейка времени и вся сеть, умершие давно события. Человек размышляет о собственной жизни. Ночь, безусловно, громоздка. Два заурядных тела. Окрепшая печаль. Что ты любишь на свете сильней всего? Промолчишь поневоле.

Узкие бедра юных дев, удобные, как изложье винтовки. Нежно-розовый сосок, храбро торчащий к небу – постой, оно загрунтует еще бледный зефир подмышек, зажарит выгнутую спинку. Вот отчего украшают себя металлом, камнями – голые руки животны.

Чей-то слабый взгляд издалека, так обойдётся время и с тобой, взгляни на шевелящиеся рты, не будет тебе житья от дураков и всё труднее различать их лица, тоска ложится поперек лица тоска то тише, то быстрей, как десять лет вперёд или назад. А что бы ты здесь выбрал для себя?

Одинокость выдавать за свободу. Помнить и любить свои несовершенные дела. Пустеть домам, и улицам пустеть. И вновь ничего не происходит, и заболевших навещает смерть.

Самое главное – нарастающей цепью мыслей превзойти непрерывность ракушек. Мечтой – звезду, восходящую в небе. А грустью – одиночество камня на дне бесконечно глубокого моря…

И больше никаких данных. Одна во множестве. Одна во множестве! Тише, тише, тише. Подвинься ближе. Смотри в глаза. Я всегда была мудрым существом, что тебе будет радостью взглянуть на тихую пляску мою. А было странное время… Одна во множестве. Одна во множестве! Душа на месте, душа на месте… И больше никаких данных.

Глава 38. Пауза

Да, с каждым днём нам всё сложнее сказать, почему мы живём, чего мы ждём и зачем всё это нужно.

Читать почти перестал – сосредоточиться становилось всё труднее и труднее. Я уже не способен припомнить, когда и где произошло событие. То или иное. Эти бледные дела. Я не понимаю что происходит. Тренье глаз о тела себе подобных. Мозговая шарманка.

Ещё мои умные спутники, образы друзей и гостеприимцев всей земли, которых невозможно обмануть и не надо обманывать. (Не доверять друзьям позорнее, чем быть ими обманутыми). Речь, разумеется, идет о ситуации, когда в принципе все люди неплохие. То есть ваши друзья общаются с введенным в их круг вашим протеже без натуги и довольны этим общением. И ваш протеже не роняет ваш авторитет в глазах друзей. И все же ситуация щекотливая.

Что ещё? Хочется жить, переходить улицу в неустановленном месте, где никому нет ни до кого никакого дела. Ждать трамвай.

Люблю судьбу… короткую. Чтобы она взяла мою голову, крепко прижала между грудью и подмышкой и промурчала: "Веди себя прилично". К чему перечислять? Смущался дороговизне, иногда возникало ощущение необходимости быть в определенном месте… Почему меня так удручает этот список? Не надо было мне этот список составлять.

И тогда нельзя будет подобрать камешки, почесать ладошку… Жаль мягких ладоней, вещей, рукопожатий. Жалковатенько. Усики котят. Семечки от арбуза. Ещё шорох щетины под пальцами на щеке, вафельное полотенце, подушечки для швейных иголок; длинный снег, горячие пирожки когда голоден и замёрз; ходить по магазину детских игрушек, вертеть глобус; чугунная скамеечка, смотреть как опадают, кружась, листья с деревьев и думать, что всё пройдёт… всё будет в прошлом… и вернётся в снах. Добрая мороженщица жарким днём. Шмель, тонущий в реке. Нам никогда не узнать того бесконечно загадочного взгляда глаза в глаза, какой бывает у двух людей, единых в своём счастье, смиренно принимающих устройство своих органов и ограниченную телесную радость; нам никогда не быть настоящими любовниками. А "ночь" обещает быть такой длинной. Да, похоже на то… Жалко.

В письме к ней он высказывает свои родившиеся в одиночестве мысли. Раньше всего он говорит о страхе.

"Пустынею и кабаком была моя жизнь, и был я одинок, и в самом себе не имел я друга. Были дни, светлые и пустые, как чужой праздник, и были ночи, тёмные, жуткие, и по ночам я думал о жизни и смерти, и боялся, и не знал, чего больше хотел – жизни или смерти. Безгранично велик был мир, и я был один – больное тоскующее сердце, мутящийся ум и злая, бессильная воля. И приходили ко мне призраки. Бесшумно вползала и уползала чёрная змея, среди белых стен качала головой и дразнила жалом; нелепые, чудовищные рожи, страшные и смешные, склонялись над моим изголовьем, беззвучно смеялись чему-то и тянулись ко мне губами, большими, красными, как кровь. А людей не было; они спали и не приходили, и тёмная ночь неподвижно стояла надо мною. И я сжимался от ужаса жизни, одинокий среди ночи и людей, и в самом себе не имея друга. Я всегда любил солнце, но свет его страшен для одиноких, как свет фонаря над бездною. Чем ярче фонарь, тем глубже пропасть. И не давало оно мне радости – это любимое мною и беспощадное солнце. И я знаю, знаю всем дрожащим от воспоминаний телом… Бессилен и нищ мой язык. Я знаю много слов, какими говорят о горе, страхе и одиночестве, но ещё не научился я говорить языком великой любви и великого счастья. Ничтожны и жалки все в мире слова перед тем неизмеримо великим, радостным и человеческим, что разбудила в моем сердце твоя чистая любовь, жалеющий и любящий голос из иного светлого мира, куда вечно стремилась его душа, – и разве он погибает теперь? Разве не распахнуты настежь двери его темницы, где томилось его сердце, истерзанное и поруганное, опозоренное людьми и им самим? Разве не друг я теперь самому себе? Разве я одинок? И разве не радостью светит теперь для меня то солнце, которое раньше только жгло меня?

Жемчужинка моя. Ты часто видела мои слезы, и что могут прибавить к ним бедные и мёртвые слова? Ты одна из всех людей знаешь моё сердце, ты одна заглянула в глубину его – и когда люди сомневались и сомневался я сам, ты поверила в меня. Чистая помыслами, ясная неиспорченной душой, ты жизнь и веру вдохнула в меня, моя стыдливая, гордая девочка, и нет у меня горя, когда твоя милая рука касается моей глупой головы фантазера. Жизнь впереди, и жизнь страшная и непонятная вещь. Быть может, её неумолимая и грозная сила раздавит нас и наше счастье – но, и умирая, я скажу: я видел счастье, я видел человека, я жил!

Сегодня день твоего рождения – и я дарю тебе единственное моё богатство – эти строки. Прими их со всем моим страданием и тоскою, что заключены в них, прими мою душу. Без тебя не было бы… Ты замечательная женщина. И во всём права.

Плечи и горло закутай, любимая. Запахом, вкусом, улыбкой моей заслонись ты от ветра. Тонкие пальцы согрей в жесте прощенья. В голосе, в ритме, в моём к тебе отношении найдешь ты защиту. Береги себя и застегивайся на все пуговицы. Вспоминай обо мне только когда будешь счастлива. Ну, а теперь прощай довеку! Сумей плавать по предательским волнам жизни. Не дай затоптать себя. Ни один человек не заслуживает твоих слез, а те, кто заслуживают, не заставят тебя плакать… Стремись к незапятнанности и будь сама себе зам. Слова мои о тебе да будут нетленны. Твой навсегда.

Всё происходит словно на старенькой киноленте, где-то начала прошлого столетья. Может быть, дело в том, – это ведь я, а не Чарли с побелевшим лицом, улыбаюсь, пока в глуповатом финале любимый мне говорит прощальное строгое слово.

Пишу тебе последнее письмо. Весёлую меня любил бы каждый, а я сама не вспыхиваю дважды, всё в жизни за себя стоит само.

Есть Чжуан-Цзы, которому снится, что он бабочка. Есть бабочка, которой снится, что она Чжуан-Цзы. И есть третья точка зрения, где уже безразлично кто есть кто, и кто кому снится. Если бы только жить легче стало от такой точки зрения.

Дитя хоронило мёртвую бабочку, перочинным ножиком роя могилку и устанавливая холмик ладонями, и плакало, и горячие слёзы капали на бабочку. Говорю, последняя не могла не воскреснуть. И воскресла! Вскричало обрадованное дитя и выронило перочинный ножик из рук.

Бабочка сердца только по воле летать только хотела а воля летает сама если не связан ничем отчего полетишь? только не надо не бойся столько причин голубых смейся летай хватит на всех пустоты золотой короны открытой… Бабочка сердца бабочка сердца ты зеркало или смычок если знаешь скажи? Тонкие крылья парили светали глаза если знаешь скажи? кто гуляет в пространстве там проталина звука цветет если знаешь скажи? если бабочка спит кто звучит кто услышит? Кто устал становится деревом вдруг деревом вдруг медленно корни текут тихо неслышно ветви травы текут море горы текут всё течет хочет обратно. Если знаешь скажи где живет становленье? И касание нам для чего? Если бабочка спит кто звучит кто услышит?..

Бабочку не целуют и не ведут охоту. Даже нежные сети смажут её пыльцу – бабочка улетает, страсти гася широты, слабою светотенью проведя по лицу. Жизнь за ней не успеет, смерть за ней побоится, – бабочка улетает, бабочке всё равно… Папоротник безумный будет о ней молиться и заламывать руки, словно в немом кино. Бабочку не целуют и не ведут охоту – вчуже земная близость ей, что всегда вдали. Бабочка улетает заиндевевшей нотой, татуировкой боли на запястьях любви…

Глава 39. В ожидании зимы

Идёт снег хлопьями, и дуют сонливые весенние ветры. Верю, ветер любит не о чем грустить неучем. Ветер, ну? Воздух – когда не ветер – банален. Мотыльки – жизнь вибраций. Оттого родственны огню. И торжественный кислород. Почему ветер навевает сон? Потому что это – дыхание. Забудем.

Скользить по… Быть безымянной… Чистой… Светлой… Самое главное – быть безымянной… Снять все маски, истечь слезами… Распластаться под криками чаек… Глубоко под землю зарыть свою страшную боль… Отнести за высокие горы, за дикие леса… Утопить в море Синем. Сером. Красном. Черном… каком угодно! Затонуть кораблём на дно, лежать не шевелясь. Обучиться языку дельфинов. Поумнеть капельку. Не прочитать ни строчки, не сказать ни слова, не сесть ни в один поезд. Не помечтать ни об одной иллюзии. Не поверить ни в одну идиллию. Загрустить – догруститься до чёртиков, до русалок, до леших с ведьмами! (топорище вырубается топорищем же) – и встать, и пойти. И богу помолиться. Зардеться. Заалеть. Очиститься. Сделать промывание желудка. Выпить активированного угля. Не думать об истине и проч. Почитывать на пляже Сартрушку, шокируя приматов. Не летать самолетами «Аэрофлота». Улыбаться!

 

Умиро-творе-на… Однажды, в космически чёрный декабрьский вечер. Комната с мягкими стенами, тихая, как дыхание; в кресле сидишь как в раю. Как хорошо, что ты пришёл. Когда мы заговорили, у нас голоса были хриплые и чужие.

Тем временем опускался вечер. И стал… Был он красив, как только может быть. Он часто приходил ко мне… Мы много разговаривали… У нас было много общего. Из всех, кого я знала тогда, он один был для меня по-настоящему близким человеком. Он был настоящим… Понимаешь? Настоящим. Он долго сидел у меня в комнате. С ним так хорошо. Просто сел рядом в кресле и молчал. А потом взял меня за руку и долго пальцы перебирал. Я очень его люблю. Наверное, он знает.

– Мне недавно попалась одна книга, – сказала она как-то. – Я открыла ее, чтобы погадать, то есть прочесть первую же фразу, которую ты увидишь, первые ее слова. Ты знаешь, что это было?

– Что? – спросил я.

– "Медлительная сладость ожидания", – сказала она. – Я никогда раньше не знала этого ощущения. И я подумала об одной вещи, которая тебе, может быть, покажется странной. Когда я прихожу к тебе и мы с тобой разговариваем, у меня такое впечатление, что рядом с тобой появляется зеркало, в котором я вижу себя. Не зеркало, конечно, как стекло, а что-то другое, и в нем мое отражение.

– И ты возникаешь в нем такой, какой ты никогда не видела себя до сих пор?

– Как хорошо, что ты перестал быть неправдоподобным, – сказала она. – Мне теперь так легко с тобой – после того, как ты отказался от твоего постоянного грима, в который я никогда не верила.

Просто так. Потому что темнеет. Порядочный человек всегда становится меланхоличным, когда наступает вечер. Других особых причин не требуется. Грустно умирают синеватые сумерки.

Она отыскала в книжном шкафу три белых томика стихов Бессонова – совсем истлевшее воспоминание. Прочла их в тишине. В стихах она нашла слова о своей грусти, об одиночестве, о тёмном ветре, который будет посвистывать над её могилой… Помечтала. Она легла в постель, закрылась с головой простынёй, обхватила подушку, и всласть наплакалась о разных грустных вещах. Хоть подушка станет влажной после, хоть с обеих сторон… В такую ночь ворочаться в постели приятней, чем…

Что во мне вызывает умиротворение? – задумчиво переспросила она. – Что? Сейчас подумаю… Ага, вот: снег, толстая кошка у огня, тюль на окнах, – медленно перечисляла она, – чужой сон, костёр в лесу, лицо, когда его над водой склоняют, теплый полдень, знаешь, бывает такой, когда всё вокруг будто застывает. Что ещё? Старческие руки на спицах вяжут, цепочка огней вдоль моста, молитва, горячий чай в холод, запахи луговых трав, гитара, библиотека, отдых после долгой дороги, морозные узоры, хорошие слова, – тут она улыбнулась, – "поющие" стихи, смерть, нагретый солнцем песок, бледное лицо, ребёнок, когда читает, блики на воде, вечность… И горящий камин, – помолчав, закончила она.

Настали длинные, вяло тянущиеся, тоскливые осенние вечера. Дождь лил несколько дней подряд, унылый, тоскливый, упорный, как навязчивая идея. Деревья стояли понуро, роняя на землю пожелтевшие листья. Всё чаще шагал он из угла в угол, стоял подолгу у окна, насупившись глядел в окно и барабанил пальцами по стеклу. Вот смотрит, как медленно падают листья, и видит в этом только одно – скоро зима. (Куда ты пойдёшь, если выпадет снег?)

Окрестность из окна тихо цепенеет. Дождь, тусклый взгляд за стекло капризной тропою из липких нитей вяжет свитер воспоминаний, прожитых дней.

Как если бы я на секунду встал со стула, посмотрел в окно, потом повернулся, снова захотел сесть на своё место, а там всё ещё сижу я. Где-то ворчал гром.

Осенняя ночь, бьются оземь напрасно твои голубые дожди. Я уснул. Скоро придёт зима и тенью под ноги ляжет. Я спокоен… Память о лете в сердце слабеет. Что это? Тьма? Может быть… За ночь прийти успеет зима.

Выбегают мыши и всей оравой отгрызают от лакомого куска памяти, что твой сыр дырявый.

Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это – города, человеков… Стану спать тогда, не раздевшись, или читать с любого места чужую книгу, покамест остатки года, как собака, сбежавшая от слепого, переходят в положенном месте асфальт.

Потом, растягивая недели и месяцы, поползла зима. Холода здесь ещё те. Прямо уши отваливаются. И если пьяный уснет на улице, то навсегда. Вокруг меня – зима, замерзаю и коченею. Железным стало моё небо, каменным стал я сам. Холодно, боже, как холодно. Полна зелёных, синих звёзд над нами ночь высокая; зима, зима – на сотни вёрст, железная жестокая, затяжная. Рыбы спали, выкручивалась свастика метели… Не дай бог умереть, когда зима очиняет карандаш темноты и всё вокруг усеяно белесыми стружками. Белый – цвет угнетённой невинности. По мере змеенья зимы меняться оттенкам её слюдяных чешуйчатых крыльев.

В сумраке комнаты все вещи как будто задумались. О вещах мы говорим с детства. Опять неизвестно откуда берущийся шёпот. После стольких зим уже безразлично, что или кто стоит у окна за шторой. Скрип снега под каменными колёсами зимы выдвигается в сон параллельно деревянному декабрю.

Бывают дни, которые только и запоминаешь в череде месяцев, не стоивших, пожалуй, того, чтобы жить. Бывают ночи, когда я не знаю, куда деваться от тоски. Значит, надо взять себя в руки… С таким благоразумием я рассуждаю по утрам. Следить, как постепенно потухают мерцания серого зимнего дня. Вся жизнь как сон идёт. Куда деваются ночи, которые мы спали? Вспомнить каждую и оставить зарубки на внутренней стороне бёдер. Иначе "кто" это запомнит?

Как получилось так, что мы умерли раньше всех остальных безвкусных, пресных; получилось, что нет руки на засохшем члене, почему никто не подрочит почему никто не приехал и не остался, здесь достаточно холодно, в общем, холодно очень.

Снежные думы каменного мозга наросты тоски короста губ дыхание пар оттепель зима хвастается солнечным днём нет никакой корысти хлопья снега утром овсянка хлопья сладкое чувство тоски хлопья в комья подкатить да я могу говорить зима и что там ещё собственно что-то вспомнить белый мохнатый декабрь губы сухие тёплые речь как возможность как знак зима и выйти наружу узнать значение знака приметы перемен первая встреча вторая возвращение вечер зима ничего более ни боли ни боже мой короста губ короста снега тоска крепчает не до смеха казалось бы зима что тут ещё говорить.

Однако тот, кто покинут в любви, фактически – знак чего-то иного, того, что продолжает себя, чего-то, что дотошно измерено: запоздалая нежность вещей, память подробностей, столь же живая, как если бы оцепенели они. Действительно, смогут всё сделать, хотя в обстоятельных сновиденьях сквозь прозрачный кирпич совсем они не видны.

По замашкам улитки зимы-замухрышки я игру в кошки-мышки пойму. И ты опять приляжешь на кровать. Что далее. А далее – зима. Пока пишу, остывшие дома… Неуёмность иная но та же неуёмность все та же, однако иная, но по сути таинственной – та же она.

Я, наверное, не прав, я ошибся, я ослеп, я лишился ума. Белой женщиной мёртвой из гипса нас с тобой обнимает зима. Пустой взгляд в пустоту сквозь двойные рамы окна настраивает на мирный зимний лад. И снег – мне друг. Только огонь понимает зиму. Страх зимы – это страх лишь огня, ибо зиму он распускает по прядям и то время, когда будет сообщение скомкано он ощущает с неукоснительной точностью.

Кондуктор, конечно, приложит два пальца под крышку дома, в котором живёт луковая игра в прятки и загадки. Два шахматных короля делят поля для выигрыша, надежду для. Скажи: всё могут короли. Поставь на стол в стакан букетик зла, найди в толпе фигурку Короля. Забытых королей на свете тьма, сейчас сентябрь, потом придёт зима. Неслыханно безмолвствует зима, от жизни и от смерти без ума. Всего лишь жизнь… так легко проходит меж нас. Уже сентябрь, и новая зима ещё не одного сведёт с ума.

Такая долгая зима, похоже, не пройдет сама, и надо что-то делать с нею. Раз не решился на побег, ладонями сгребаю снег и грею, грею…

На дома высевает снег своё фигурное, незлое зерно, а мягкий человек твердеет, устремляя бег туда, где тверже будет втрое. Вокруг: огромная зима лежит как рукопись, но читка ей не грозит, т.к. она задумана похожей на изнанку собственного свитка.

Месяцеслов мой надиктованный, зачем зима, зачем печаль упали снегом на дома, и я один, и ты одна… Под абажуром табурет, на табурете – кот учёный благословляет лапкой сонной наш полуночный тет-а-тет. Бай-бай. Наверное, пора. Бай-бай – оно всегда не поздно. Всё так же за окном морозно, всё так же злобствует зима.

"Ну, прощай до зимы, только не той, и не другой и не ещё – после другой". Господи, я и не знал, до чего она некрасива… Ты послушай, зима, этот медленный ритм, уходить – вовсе не больно. Письма зимы превращаются в мокроту, что прощается за одиночество и всё остальное. В эту зиму с ума я опять не сошёл, а она глядь и кончилась. Не ниже поминания зла превращенье бумаги в козла отпущенья обид. Извини же за возвышенный слог, не кончается время тревог, не кончаются зимы. Ведьмы ждут. Ждёт характерный суд. И обнуление так чисто обнаружилось, мой друг… Обрывается нить невесомого счастья. Так легко уходить, если не возвращаться…

Глава 40. Чай с мальчиком

Мой мальчик шаловливый и мятежный, твои таинственные нити люблю ловить рукою нежной, ковры обманчивых событий. Что скажешь ты?

Но передо мной выбор, который, конечно, не выбор. Всё равно всё произойдёт. Но я буду стараться и терпеть до конца. Как же я устала, мой дорогой мальчик. Ты в начале пути, мы в конце – и единственное что я могу тебе сказать – всё правильно, что бы с тобой не произошло. Всё правильно.

Так вот, сейчас я сижу в кухне, кругом тишина и покой, и все это напоминает мне сон, который снится мне снова и снова (знаю, ты терпеть не можешь, когда тебе рассказывают чужие сны). Я рассказываю об этом как о далеком прошлом, но это всегда со мной. С той любовью, что остается где-то в сердце на всю жизнь.

Так, кажется, недавно мы были вместе, пили чай… Ты был так молод. Зачем я отпустила тебя, ведь я лучше тебя тебя знала, на много чаепитий вперёд, мой мальчик. Впрочем, мог ли ты остаться? Я знаю, где ты теперь. Сейчас снова ночь, не та, но подобная той. Что это была за ночь! И теперь, спустя столько лет, что за чудная ночь тогда была! Ей богу, я еще и сейчас чувствую ее тепло. Я прослеживаю твой путь по вращенью чаинок в воде. Скоро мы встретимся снова. Знаешь, недопитый чай в твоей чашке так и не заплесневел.

Ночь – недолгое, но необходимое отсутствие. Предметов, по крайней мере, на тебя похожих на ощупь, в мире, что называется, кот наплакал. Что вспоминать, как быть? Узнаю про абсурд прозябанья, подобного каре. На этом свете грустно и пресно без тебя – всё – не очень… Я сильно скучаю по весёлому лицу и бодрой отзывчивости моего друга. Возвращайся, я заварю чай.

Вот придём и разогреем чаю, ляжем спать. Ангел мой, я и сейчас не знаю, что сказать. Погоди, наступит год богатый, схлынет бред. Завернись тогда в густой, мохнатый старый плед. Прислонись последний раз щекою. Я хотел бы умереть с тобою? Нет и да.

Напиши мне, когда закончится жизнь и писк будильника напомнит тебе о том, что некуда больше спешить. Напиши мне, когда слова перестанут быть словами. Напиши мне, и пусть отсутствие адреса будет гарантией искреннего ответа. Напиши.

Справедливости ради надо отметить, что тон этих писем можно объяснить их адресатами. Но в них не чувствуется никакой натуги и фальши.

Она открыла бы ему всё своё маленькое, но уже изболевшееся сердце, в котором то пели маленькие, весёлые птички, то каркали чёрные вороны, как признавалась она своему дневнику. И дневник бы свой она отдала ему, – а в дневнике на каждой странице рассказывается о том, какая она никому ненужная и несчастная. Если женщина отдала мужчине сердце, она отдаст ему и кошелек.

Если у женщины долго не было мужчины, она начинает ощущать себя непривлекательной и никому ненужной. И нужно что-то сделать, как-то помочь, исправить или, по крайней мере, больше узнать о ней.

Понимаешь, – говорит она внезапно, – я такая, какая есть, никому не нужна. Главное, я не нужна самой себе, как старая пальма на вокзале – никому не нужна, а выбросить жалко. (Иногда и княжна никому не нужна). Я вся как будто на другом языке.

Одиночество в квадрате окна, одиночество в кубе комнаты, когда хочешь остаться одна и серьёзно обдумать, какого ты, хрена моржового к этой местности взглядом прикована… Тут мне внутренний голос возьми и скажи: "Как хрупки отношений паутинки-мостки и морщинки фальшивых улыбок – знак невозможности. Тщетны, как он и предупреждал, все усилья. Паралич мечты обнажает наши надежды… а потом смотри, как золотое слово "невозможно" и серебряное "никогда". Сам с собой мозг играет в одни и те же шашки. Старая советская книжка для школьников, которые не могут заставить себя учиться. Ход событий не нуждается в оправданье. Очень много обязательств перед близкими. Их лучше не выполнять, держать себя надменно. Маленький романс, простая песенка, петая столь многими и ране…"

 

Если отношения между людьми мало-помалу становятся невозможными, то дело тут, конечно же, в множественности степеней свободы – явлении, восторженным провозвестником которого выступал Жан-Ив Фрео. У него самого не было никаких связей, я уверен в этом; он обладал максимальной свободой. Я говорю это без всякой издевки. Как я уже сказал, это был счастливый человек; однако я не завидую его счастью.

Ещё увидишь: лампы свет прикроет газетой, и такая грусть настанет, как будто ты раздумываешь – стоит или не стоит жить, – не слишком тянет. Я там тебя люблю и бесконечней не знаю ничего, не знаю чище, прекраснее, печальней, человечней той нерешительности и свободы нищей. И не могу сказать, что не могу жить без тебя – поскольку я живу. Как видно из письма – существую. Существование – длинное слово, а означает мало. Но какое странное всё-таки это слово! Оно похоже на звук выроненной из рук пустоты… Пустоту стараются заполнить чем попало. Жизнь продолжается, даже когда её, в сущности, нет.

Здесь все заняты тем, что уходят, безусловно, не просто делая вид! По крайней мере, вы вспомните, что я подчинилась вам. Я ухожу. Как это жестокое слово ужасно, когда любишь!

Прощание – поистине навязчивая идея этой трагедии окончательности, где каждое слово – знак конца, где всё, что говорится и делается, говорится и делается в последний раз; где всё, что происходит, происходит, как в конце берущего за душу фильма. Трагическое опьянение последнего раза отвечает странности первого.

Навсегда уходящая от него жизнь кажется ему иллюзией и сном, таким же печальным, как прошлогодний календарь, напоминающий о прежних заботах, былой суете и давно позабытых встречах.

Иллюзии разлетелись, как шпильки, сорванные с туалетного столика заодно с салфеткой.

Почему такое незначительное и безобидное изменение, как перемена цвета, приобретает вдруг столь важное значение? Дает о себе знать горькая ирония, свойственная сознанию собственного старения: появление седины вызывает целую серию ассоциаций, предчувствий и тревог; серебряная нить на виске оказывается предзнаменованием нашей судьбы, квинтэссенцией и в некотором роде символом человеческого существования. Стоит только пойти до конца в расшифровке этого знака, и в основе его обнаружится смерть! Так, разглядывая себя в зеркало, красавица вдруг замечает маленькую, но многозначительную морщинку: в одно прекрасное утро зеркало заставляет легкомысленную женщину принять горькую истину о своем возрасте и вообще взглянуть на свое существование всерьез. И она сразу все понимает… Всем известно, о чем думают увядающие красавицы, которые внимательно рассматривают себя в зеркале: их размышления относятся к смерти, хотя они и не решаются произнести это слово. Все прекрасно знают, на что намекает морщинка. Немой язык морщин, увы, универсален, и понять его несложно…

И только авантюра смерти есть авантюра совершенно открытая, так что рождающееся при расставании в нашей душе "прощай" соответствует почти невыносимой для нас мысли. Мы можем вынести ее только при одном условии: если не будем в нее углубляться и особенно отдавать себе в ней полный отчет. Теперь можно понять, почему Прощание является столь популярной элегической и лирической темой. Ведь Прощание – это намек на смерть, и мельчайшие смерти разлук образуют собой эллипс великого расставания смерти. Прощание наполняет страстью человеческие отношения и придает им высокое романтическое и трагическое напряжение, поскольку если отсутствие, следующее за расставанием, можно назвать трагедией, то расставание, представляющее собою прелюдию отсутствия, есть просто трагическое – трагическое этой трагедии.

Глава 41. Pacta sunt servanda

Появившись, я лишь слегка наклонил её интерес в свою сторону, и капля, давно готовая сорваться, скатилась в подставленную ладонь…

Деньги таяли, подражая прохладным снежинкам, присевшим – упокой их души! – на горячие ладони… Гонит прах кружится песчинками ничего не видят они, всё теряется, всё бессмыслица, что с них спрашивать? отпусти…

Пустая ракушка кровати, пляж домашней постели. Сажусь на край, как восточный божок.

Я хожу по дому, как привидение. Но не то, которое здесь жило когда-то. Но то, какое еще придет. Меня охватывает неприятное волнение. Я начинаю бродить по квартире, внимательно вглядываясь в знакомые предметы в надежде, что какой-нибудь из них пошлет мне тайный знак или даст моим мыслям новое направление.

Он вытерся полотенцем и, всем недовольный – и этим мутным утром, и этим душным миром, и своим дурацким положением, и чрезмерно жирным завтраком, который ему предстоит сейчас съесть, – вернулся в комнату, чтобы прибрать постель.

«Фу, чёрт…» – выдохнул он и сел на пол. – Мне нужно, мне нужно срочно на что-то решиться – думаю я и тотчас приподнимаюсь. – Да, – говорю я себе, точно проснувшись и прозрев, – да. Сейчас или никогда уже, – он закусил губу и собачьими глазами посмотрел на неё.

Тому, что мешает внутри, необходимо дать выход. И не важно, в каком виде будет выходить боль. Все люди произошли от боли. В любом случае, расплата страшна.

Вообще-то говорить не о чем. О прошлом, что нужно, мы сказали и рассказали друг другу уже давно, что не нужно – не скажем никогда. Канва нынешней жизни нам тоже известна подробно.

Теперь конец написан, уже ничего нельзя изменить, – принесут всё, что заказано. А они – пусть идут… Чтобы прошлое закончилось, нужно его ограничить. В конце концов, убийство есть убийство. Те, кто не умирают, живут. В этом – суть перемен.

Я сумел выдержать в жизни меру. Серьёзность надоедает. Паясничество отпугивает. Зубоскальство приедается. Философствование утомляет. Я совмещал все эти стили соответственно времени и случаю, бывал и придворным шутом.

Одним словом, с какой стороны ни подойди, все расчёты с жизнью покончены; теперь, когда она выяснилась вся, до последней подробности, жить мучительно и не нужно, что было – было, а остались – одни пустяки; не знать нелепо, я так и думал, что ты знаешь что-нибудь такое, не нужное никому.

Сериозно – ничего не поделаешь. Как говорят – "инцидент исперчен". Не удручайтесь, что я ухожу. Смешно, правда, – опять, скажешь, что я угадал… Блажен, кто допил до дна.

В чистом поле светло, в чистом поле сознанья светло и небрежно, волшебного зеркала нет, умысла нет. Подхалим отражения замечателен в своём роде. Я Тебя не ищу, Ты найден в своей свободе.

– Ты правильно сделал, я тоже всё бросил, пусть комментируют (юркий издатель позорящих писем), – самое смешное, что там ничего нет важного, совсем ничего. Я чувствую то же, что и ты, и что мы будем настоящими тряпками, если ограничимся одними только слабыми жалобами и не уйдём от тоски путём какого-нибудь энергичного поступка… Я, наконец, понял, о чём говорил Шопенгауэр.

Нет, я не стану продавать дом, просто брошу его, и даже в завещании специально оговорю, что запрещаю его продавать, оставлю некую сумму на его поддержание; я превращу эту виллу в своеобразный мавзолей – в мавзолей говенных вещей, потому что все, что я там пережил, было в конечном счёте говном. «Мавзолей говенных вещей…» – я пробовал на язык это словосочетание, чувствуя, как вместе с алкогольным жаром во мне поднимается нехороший восторг.

А покуда, чтобы скрасить себе последние минуты, я позову шлюх. Нет, не профессионалок, сказал я себе, подумав с минуту, право же, они все делают чересчур механически, чересчур заурядно.