Za darmo

Анамнез декадентствующего пессимиста

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

"Что же это такое, что же это такое?" – бессмысленно повторял он. Мне надоели китайские тени, весь этот театр марионеток, я не знаю, зачем и кого я вижу, знаю только, что слишком много вижу людей. Иначе я был бы совсем один, а тут я не один, и присутствие их не чувствую, будто дым кругом бродит, глаза ест, дышать тяжело, а уйдут – ничего не остаётся… Не нарушайте моего одиночества и не оставляйте меня одного.

В памяти мелькали странные фигуры бешено пьяных людей, слова песен, обрывки командующей речи брата, блестели чьи-то мимоходом замеченные глаза, но в голове всё-таки было пусто и сумрачно; казалось, что её пронзил тоненький дрожащий луч и это в нём, как пылинки, пляшут, вертятся люди, мешая думать о чем-то очень важном. Казалось, что нужно что-то вспомнить, сообразить или просто лечь и выспаться как следует.

Хочу поделиться с вами некоторыми своими умозаключениями. Я окружен какими-то убогими призраками, а не людьми. Меня они терзают, как могут терзать только бессмысленные видения, дурные сны, отбросы бреда, шваль кошмаров – и все то, что сходит у нас за жизнь. В теории – хотелось бы проснуться. Но проснуться я не могу без посторонней помощи, а этой помощи безумно боюсь, да и душа моя обленилась, привыкла к своим тесным пеленам.

Тем, кто меня задолбал. От вас от всех тоска (уйдите все, ради бога; глуп ваш смех, глупы ваши лица, – а умные и сочувствующие вообще невыносимы!).

…и погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе, чего уж говорить о других, которых он в эти минуты просто ненавидел.

Положение, место, где они сидят, никогда не сравнится с тем, где их нет. Таких, например, как вы, – навалом: имя им легион. Так что отойдите от меня в сторону… И там заткнитесь. Позвольте вам откланяться.

Уже смутно ощущая на своих плечах невесомый, но невыносимый груз бесконечного уже чудовищного в своей бездонности сверходиночества…

Глава 19. Одиночество

Я бы сказал так: на угрюмый и удручающий город падал снег. Ночь пришла. Хорошая. Вкрадчивая. День общий, ночь – своя… Когда мне одиноко, я плачу. Когда мне одиноко, разные люди заговаривают со мной из ночной темноты. Как деревья шуршат от ветра в ночи, так разные люди заговаривают со мной. Призраки, вызываемые нашей тоской, питаются отбросами сна. Иначе они не смеют…

И чего это девушки некоторые дрожат, пугливо поворачивая глаза большие, как у кукол? Всё же настоящее, сиротское одиночество – разговариваешь сам с собой и тебя, конечно, не понимают. И вот приходит ночь, чёрная, угрюмая; растёт и крепнет, длится безмолвно. Побеждает одним своим взглядом и чёрным плащом накрывает меня. Становится очень тихо, всё мягче сидит. Я не люблю планету Луну, в ней есть что-то зловещее и, как у собаки, она возбуждает у меня печаль, желание уныло завыть. Ночь многое усложняет. Она приносит ответы на вопросы. Ответы, которые я знать не хочу. Боящаяся рассветов, она лежала и знала, что ночи осталось мало. Посреди бессонницы остров: там напевают дремоту цикады, ибо спасения нет. Нет, не ночи тебе не хватает, но могущества ночи. Сумрак сер и заспан, а ночь блестит умно и черно.

Стальные, серые глаза, обведённые тенью бессонной ночи; строгое, сухое выражение, какое бывает у людей, привыкших думать строгие думы всегда о серьёзном и в одиночку. Да, конечно, но мне все же надо поспать. Меня страшит бессонница. В бессонные ночи все уродство жизни наседает на меня. И боль в черепе все нарастает… Мне обязательно надо поспать.

И беззвучно плачет о былом друге, о молодости губ, о смелости силлогизмов, о старых запущенных садах, о забитых наглухо очень поэтичных и грустных усадьбах, в которых живут души красивых женщин, о том, как амулет переживает владельца, как пусто и страшно счастью без человека в предрассветную ночь, и как одиноко сфере пространства без мыльной радужной оболочки.

Никто, имеющий истинных друзей, не знает, что такое есть подлинное одиночество, хотя бы он имел своим противником весь мир вокруг себя. Ах, – я замечаю, – вы не знаете, что такое одиночество. Одиночество – это состояние, о котором некому рассказать. Однако в институте я повстречал того самого друга и начал думать несколько иначе. Я понял, что долгая привычка обдумывать все одному не дает ничего, кроме возможности смотреть на вещи глазами только одного человека. И потихоньку обнаружил, что быть совсем одному – страшно грустно. В юности очень многие люди охотно общались со мной. О чем только ни рассказывали… Столько разных историй – счастливых, красивых. Странных – тоже. Но вдруг с какого-то момента все это прекратилось. Никто со мной больше не разговаривает. Ни один человек. Ни жена, ни сын, ни друзья… Никто. Как будто в мире уже не осталось ничего, о чем стоит говорить. Время, когда ты более всего нуждаешься в друзьях – это время, когда ты очень меняешься. Знаешь, иногда мне даже кажется, что мое тело – прозрачное, и через меня все видно насквозь. Кто одинок, того как будто нет на свете.

Когда наблюдаешь, как ведёт себя человек наедине сам с собою, – он кажется безумным. А какие у тебя планы на сегодня? Вечером в шашки играть придёшь? Причин для отказа не нашлось. Строить планы не хотелось и предложение он решил принять. Ночами не думают, а спят. Сегодня у нас на кухне пахло небывало. Написал стихи, хотя это очень глупо.

Чернота ночи, сытой человеческим отчаянием, превратилась в серую синеву рассвета, вещи в комнате начали обретать контуры. Пустынный дом домашнего отшельничества и я уже вдруг сам захочу ни улыбки ничего не говорящей в краю и на краю дом привязался он к этому меланхолическому месту (одинокому везде пустыня) и примирился… Мы все извращены друг другом… и одиноки от края до края. И все мы друг другу нужны… Одинокое заглядывание в самое себя, в сероглазое осунувшееся лицо, брошенное всеми…

Он постоянно видел себя, так что с ним всё время был его двойник, отчего само одиночество становилось занятным. Ближние – в конечном счёте, безгранично внешние. Значительную часть нашей жизни мы проводим наедине с собой. Кто одинок, тот не будет покинут. В конце концов человек всегда остаётся один, и тут-то и важно, кто остался один. Мы можем сделать только одно – найти что-то своё, создать себе остров. Человек одинок, как мысль, которая забывается. Понимаю, понимаю. Если что-то не нужно, сразу забывается. Замечательная есть строка в его записной книжке: "Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один".

Из нитей собственного сердца он соткал вокруг себя одиночество и притаился в нём, тихий и настороженный, как паук в паутине, неизлечимо становясь ещё более одиноким, чем создала его природа. Только не говори опять об уголке души – душа сама на уголке. Он повалился на кровать, и плотоядный червь страшной, безнадёжной себябуравящей тоски обвился около его сердца. С возрастающей быстротой стал точить он это сердце, ничем не защищённое. И тяжело и грустно становилось сердцу, и нечем помочь ему. У него не было ни достаточной опытности, ни решимости для того, чтобы выйти из этого бесконечно тяжелого состояния.

Дырявые тени падали на страницы книг, на голые локти, на трогательную чёлку. Ветер пробегал большими вздохами по стёклам.

"Можно сказать, что человек общителен в той мере, в какой он духовно несостоятелен и вообще пошл; ведь в мире только и можно выбирать между одиночеством и пошлостью".

Уже во времена моего детства единственная идея, способная положить конец любым спорам и примирить все разногласия, идея, вокруг которой чаще всего возникал спокойный, без всяких осложнений, безоговорочный консенсус, звучала примерно так: «В сущности, все мы рождаемся одинокими, одинокими живем и одинокими умираем». Эта фраза понятна для самых неразвитых умов, и она же венчает собой теории самых изощренных мыслителей; в любой ситуации она встречает всеобщее одобрение, едва звучат эти слова, как каждому кажется, что он никогда не слышал ничего прекраснее, глубже, справедливее – причем независимо от возраста, пола и социального положения собеседников.

Но иногда, весенний шалый ветер, или сочетанье слов в случайной книге… разбудят, беспорядочно обступят тени. Среди нахлынувших воспоминаний, богатств старости, клочья, не потерявших силу, не отболевших, несмотря на власть времени… улыбка, удержанная верной памятью, чья-то, вдруг потянут… ведь воспоминание – это род встречи.

Как странно перебирать старые бумаги, перелистывать страницы, которые жили – и погасли для тебя, их написавшего. Они дороги и чужды, как письма женщин, в которых ты пробудил непонятность, что зовётся любовью, как фотографии когда-то близких людей. Куда-то навсегда ушло всё это. Однако, смотрю в окно и, написав "куда", не ставлю вопросительного знака.

В сундуках памяти ничего уже не оставалось, кроме нескольких лоскутков прошлого. Воспоминания только усугубляют. Мысли тянутся к началу жизни – значит, жизнь подходит к концу.

Когда я что-то забывал, она любила с улыбкой говорить мне: "Милашка, потяни за хвостик и вспомни о том-то и о том-то"; а перед сном, ласкаясь, она говорила так: «Спок но». Как бы не пропустить: уйдёт время, не воротишь. Забудь о прошлом, наживём другое… «Да я за такое время даже ресницы нормально накрасить не сумею!» Помнишь, мы вместе грызли, как мыши, непрозрачное время? Ведь как всё меняется, если, раздевшись, повертеться перед зеркалом, как в детстве, ощущая прилив и подъём. Знаю, ты не осудишь – сам понимаешь, иначе мне не уснуть. Да и тебе тоже…

Лишь названия для плохой жизни, лишь мрак без стен, без пустот, без названий, только память о настоящем, только пыль в глаза – где же шелуха и орехи для маленького зверя? Запасаться на зиму и жить не стоит рождения. Быть первым, быть последним – учить слова по цифрам букваря, растить волосы, смотреть в зеркало, есть обед и смотреть вперед, не раскрывая ресниц. Куда-то падает вечно тело, шмякается о придорожные столбы, прорастает в земле, вырастает деревом; ори – непонятно что – дырка ли, норка, или палач? Твой плач не будет услышан мной, я проклят небом, Богом, землей, птицами, рыбами, людьми, морями, воздухом…

 

Глава 20. Идеальный монолог

Она: Что ты плачешь и поёшь песню одинокой кукушки? Я ведь тоже одинока, мы все… одинока, как месяц на небе, не согрета ничьей привязанностью. И не со зла и не по любви, а просто из чувства глубокого сопереживания одиноких людей – человек не должен быть… Мы оба Овны, это знак одиночества. Человек должен отдавать себя людям, даже если его и брать не хотят. Два одиночества тянутся друг к другу.

Тогда объясни, как такой добрый так одинок? Существует только одна смерть на свете – одиночество… и любовь – убежище от него.

Он: Чуть-чуть шуршим оболочками судеб – это одиночество охраняет живые ядрышки от соприкосновений с чужими. Суд, где взвешены наши тоска и неловкость на маленьких чашечках совпадений.

Чувствуя себя уже навсегда одиноким. Тако-диноко, я 1 ночь. Когда ты всегда знаешь, кто насвинячил на кухне. Дельфины акулы и может быть ещё слоны и птицы неодиноко живут…

Мы нуждаемся в чем-то "большем, чем мы сами". И зеркало потому является онтологическим условием существования сознания, что человек обнаруживает себя лишь смотрясь в другого. Недаром животные не узнают себя в зеркале. Когда для нас перестают существовать другие, мы перестаем существовать сами для себя. Ну да, подумал я, для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот. Ибо зачем мы здесь, если не как объект наблюдения?

"Самокопание" становится важнейшим элементом не только построения индивидуальной судьбы, но и межиндивидуальных отношений. Каждый человек становится "рефлексирующим теоретиком". Если же человек пытается рефлективно осознать особенности своей личности, осмыслить себя в целом, то возможность ошибки ещё больше. Дело в том, что человек в целом не открывается себе в акте индивидуальной рефлексии, а обнаруживается наиболее всесторонне в своих отношениях с другими людьми, в своих действиях и социально значимых поступках.

И, с внутренней точки зрения, это будет, пожалуй, лучше… в отдельных своих представителях. Человек с темпераментом истинного художника, наверное, сумел бы извлечь толк из этого одиночества и красоты. Я же перед лицом бесконечности казался сам себе блохой на клеёнке.

Мне более необходимо жить уединённо, чем читать о пяти тысячах проблем и справляться о них. (Он чувствует всю необходимость одиночества и дорожит им). В конце концов, я испытал мой способ жизни и многие испытывают его после меня.

Идеальный монолог. Значит, каждое – каждому. Значит, своё – своему. Я немногого стою, свою охраняя тюрьму. Сам себе быдло, сам себе господин. Дожив до седин, ужинаешь один. (Совсем одичал.) Рехнувшись, я запрусь ото всех и до бесчувствия предамся одиночеству.

«Царь Агид говорил, что лакедемоняне о врагах спрашивают, не сколько их, а где они». Прах и запустенье царили на поле брани… "Вступая в бой, прикажи рубить мечами высокомерные головы, но запрети трогать отшельников, убивать детей, женщин и стариков, рубить деревья и разрушать дома. И помни: жизнь есть дом. А дом должен быть тепел, надёжен и кругл. Работай над "круглым домом" и Бог тебя не оставит на небесах. Он не забудет птички, которая вьёт гнездо".

Что эти старые часы чикают, как сердце, назойливо, вот так с каждой секундой проходит жизнь. И свет испорчен, и хоть бы кто починил. Ещё вагон времени. «Батарейку на часах поменять бы, да времени нет». Машинально он скользнул взглядом по циферблату часов, не запомнив времени. Циферблат сообщал, что ещё не вечер, но времени уже довольно много. Снова измерять время рулонами использованной туалетной бумаги… Ватер-клозет – по замечанию одного статского советника – кабинет задумчивости.

Ужасно, когда тебя не любят, не понимают и ничего тебе не прощают. Я дошёл до той черты, за которой не видел себя. Дышать одному не имело смысла. Что-то должно было измениться. Измениться от и до.

Вывод: нужно было заводить семью. Потому что любая ажурность – всегда останется только ажурностью. Рано или поздно ты окажешься один, без продуктов, без взаимных иллюзий и, главное, без предупреждения.

Вот так всегда, – когда ни оглянись, проходит за спиной толпою жизнь. Он думал – облики случайней догадок жутких вечеров, проходит жизнь моя, печальней не скажешь слов, не скажешь слов. Ты кружишься сквозь лучшие года, в руке платочек, надпись "никуда". И жизнь, как смерть, случайна и легка, так выбери одно наверняка. Но в одном всё же ты прав – с преходящим ничего не поделаешь. Мы дети на берегу реки – вода утекает. Никто не скажет, будет ли завтра. Время уже не хозяин на каторге повседневности, оно оседает заученным смехом. Поэтому здесь печаль осела в усталых лицах. Никто никого не ждёт и взгляд пролетает сквозь привычный квадрат окна. Наверное, всё повторится, и если сейчас я один, то завтра мы будем врозь. И если верить часам, ушли мои поезда. И если ты собиралась меня покинуть, почему ты так красиво танцевала вокруг меня? Нежные не к добру пальцы теребят мех. Дети сели поближе к взрослым. Старики смотрят в огонь. В каждом есть что-то, что не сбудется. И еще я привязан к своим вещичкам. Это глупо, но не глупо ли все вообще? Действительность измеряется списками вещей. Многие вещи ищут друг друга. Одиночество учит сути вещей, ибо суть их то же одиночество. (Определенные вещи охраняют сами себя. Есть предметы, лежащие посреди комнаты на самом видном месте, но мы не способны их найти. Современные оккультисты даже вывели концепцию бытовых «черных дыр», существующих повсеместно). Характерным набором предметов становится натюрморт с недоеденным пирогом, разбитым или опрокинутым бокалом вина и песочными часами рядом. Вещи (щипцы, ширмы) становятся безделушками для забавы, в них нет скрытого смысла, они являются лишь предметами интерьера и хороши сами по себе. Любые предметы – свидетели жизни, обязательно ждут, если сказал им.

Что вы морщитесь? Слово "козел" многозначно, как всякое слово, переменчиво, как светофор. Обыденная речь имеет лишь практическое отношение к сущности вещей. А я вам не скажу больше ни одного слова, потому что, – вы сами можете чувствовать, – всякое слово тут бессильно. Тот грамматический смысл, что мы навязываем словам, становится неуловимым, ускользает. Может, он создан чьим-нибудь поступком и вместе с ним исчез?.. Идиоматические изменения, происходящие в языке, делают любовь вещью: «у меня огромная любовь к вам». Поскольку с вещами нас связывают слова, мы не в силах отказаться от вещей, предварительно не порвав со словами. Кто живёт в мире слов, тот не ладит с вещами. Преподнося сюрприз суммой своих углов, вещь иногда выпадает из миропорядка слов. Определяя ценность вещей, каждая требует особого внимания, но неизбежно упираются в слова, а слова неизбежно упрутся в себя. Неизбежное неизбежно. Печально, да, ну и что из того.

Колотил вещи. Я знаю множество предметов и очень мало людей. Но предметы там тоже кажутся людьми, людьми с тонкой душой, которые редко встречаются и которым жизнь не удалась. Неужто дар видеть вещи удивительно чужими и недоступными дан глазам? Взгляд оставляет на вещи след. Небьющаяся игрушка полезна для того, чтобы разбивать ею другие.

Время идет и застывает. Как цемент в ведре. И тогда назад уже не вернёшься. Мы тем легче выносим то, что нас окружает, чем скорее даем ему имя – и проходим мимо. Но объять вещь при помощи определения, каким бы произвольным оно ни было, – и чем произвольнее, тем это выглядит серьезнее, ибо в таком случае душа опережает познание, – значит отвергнуть вещь, сделать ее неинтересной и ненужной, уничтожить ее. Чем заняться досужему и бездеятельному уму, который приобщается к миру лишь под покровом сна, как не расширением имен вещей, опорожнением этих вещей и заменой их формулами?

Вижу: сидишь аккуратный за праздником с твёрдой бородкой, думаешь: мама, где твой смех довоенный, благо разгадки, что кому предназначено, азбучный режут арбуз, раздают ломти, и если сравнить ожидание глаза с итогом, получится кстати – уменьшатся вещи сродни, словно вынутые из воды, а другие чуть увеличатся, словно обведены карандашом, где ж вы, тугие туфли дарительниц в млеющих платьях, очкастые папироски и модницы чересчур? Вижу, сидишь за столом, а бродил, хмелея от хищных речуг, сочинитель, и волосами тянулся к насущному небу, на цифре рока – 33 – катился во мрак музыкальный, как денежка веку на око. Ты был юн и хотел поступить, как твой Боже с гордячками города: отнять у них звёздочки и булавки, цепочки и луночки, корты, где они закалялись ракеткой, и тюбики с пудрой, висюльки гипнотические, и магнитные банки с лосьонами, и свистульки для подзыва собак, и собак, и эллипсы-клипсы, и общий на шее обруч, шубки, платья, рубашки, бюстгальтеры, трусики, полночь, таблетки и обувь, какая возможна для танцев, для лыж, процесс прохождения сквозь закипающие зеркала, т.к. сам ты – нарцисс, путавший ножик и зеркало, резавший зеркалом рыбу, а перед лезвием хорохорился дольше, чем яблоко будет ржаветь на разрезе. Слышал ты больше, чем видел, но то, что неслось в роговицу, было: свет не гнётся, а тьма не выпрямляется, для очевидца всё искажалось, так поле пшеничное перемещалось на восковой стадии от серебра в темноту, как зажжённая дверь душевой, где уже не узнаешь ту, что сплела из себя для тебя клетку, в светлое воскресение локоть за коленку. Каждый из нас от начала вдыхает небесный залог, но в обмене жизни своей на чужую, на спирт, на кувшинку в затоне – Елене – этот запас исчезает, и ты, тамада пикников и блесна любопытства, ныряешь под остров плавучий на озере, чтоб освежиться, однако в потёмках запутываешься, вверху из коряжищ дремучих над водолазом со скоростью пульса растёт и качается туча – там строится башня с часами, там стрелок таращится медь, ты слышишь гудки и шаги, и спиной упираешься в новую твердь.

Создание картины начинается с создания поверхности, на которой картина будет написана. Однако один из основных законов искусства заключается в том, что произведение искусства возвращает в мир ровно столько энергии, сколько было истрачено на его создание.

О, ты, в этой утлой ладье! Какова связь между названием и картиной? Нет никаких отношений у них. Утлая лодка несет безымянных людей по воде нескончаемо тёмной. Нет отношений между названием и картиной. Вначале приходит картина, а название после. Игроки карты сдают в крохотной лодке. Уснули они, и вокруг все темно. У картины нет никакого названия.

Новости расходятся, словно дороги на перепутье. Всё так и есть. Вращается рот у девицы, и ветер крепчает, как херес. Язык светится в самобытности. И плоть, утяжеленная солью власти, вынуждена вопрошать, слушать свист бытия, ощущать пределы возможного между виденьем и называнием. Слово – только чертёж. Можно ли воплотить способности? Истина ненавязчива, ищи её сам. За поступком следует бытие. Многими способами говорят о сущем. Культура рождает смыслы и способы их раздачи. Власть рождает реальность, обряды, истины, устанавливает таможню между деланьем и бездельем. Учения бдительны. Власть выжимает из свежести мира наши черты. Деревянное небо и море фиалок. Вот в чем зерно нашей скромности: человек призван обгонять себя самого, быть быстрее своей мысли, быстрее своего чувства, тем более быстрее собственного тела. Ни что не значительней человека. Но это не долженствование. Это и есть зерно нашей скромности. Встречаются и вовсе лишенные жизненной роли. У них совсем ничего нет. И это "ничего" – божественное безумие.

Тот, кто всегда сам. Не плывёт он ни по течению, ни против течения, но только так, как находит достойным. Не плывёт, потому что не кораблеподобен. Тот, кто ничего не требует, тем более не просит? Камень бросающий? Волшебный для всякого. Тот, кто во всём любовь? И свою любовь тогда безумно любит он? А иные, они находят это основанием для того, чтобы ратовать за вовсе нелюбовь? Рыба, плещущаяся в океане впечатлений.

Вечность в действительности равнялась десяти годам, и то, что он увидел за дверью, его поразило. Все то время, что он провёл в прелестном изгнании за остроумничаньем в своей комнатке, остальное человечество – в отличие от него – деловито возводило огромный город, возводило не из слов, а из взаимоотношений.

Человек ошибся квартирой, ключами, счастьем, этажом. По прохожим себя узнают дома. Дом – это там, где хорошо, но что-то в этом есть от того, чего я не люблю. В квартирах все разбредаются по своим углам и занимаются ничем. Каждый своим делом, по возможности интимным и необременительным. Там, за окном, за каменным горизонтом наших встреч и голых пространств бетонных бытований. И где-то внутри их, просыпаясь, дитя отирает глазёнки.

В Москве есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.

 

Конфликт внутри замкнутого пространства – к примеру, дома – обычно выливается в трагедию, потому что сама прямоугольность места способствует разуму, предлагая эмоциям лишь смирительную рубашку. Ты становишься придатком вонючих домов с одинаково безликими фасадами, домов, где всё принадлежит их владельцу. Его самого никогда не видно. Живя тут, перестаёшь даже отдавать себе отчёт, насколько ты стал безрадостен. Просто ни за что серьёзное браться неохота – и точка.

Глава 21. Философ в городе

Город играет с тобой в атональные шахматы. Сердито гудит этот сонный, простодушный город, о котором никогда не знаешь, что в нём есть ещё живого, а что уже мертво. Город пустой, нестрашный, – чужой будто. Нагретый солнцем асфальт шипит под ногами, ворота вросли в асфальт, их уже не закроют. В свой миллионный рейс убегающий трамвай. Шорох шин. Голуби нехотя уступают дорогу автомобилям. У соседних голубей воробьи воруют хлеб – раскрошенное время, здесь оно стоит на месте, а всё остальное движется. Библиотечный народец бормочет и неважно одет. Птичьего голубя скелет. Остановиться или нет?

Все в мире строится на человеческом общении. Нам прекрасно известно, что очень многие животные живут стаями, в которых имеется довольно разветвленная система специализации (волки, крысы, муравьи, обезьяны, пчелы и пр.). Всё кажется не та, не та толпа – почувствуешь ли спрятанный в них клад? Автобус в час анчоусов, червей, липкая жвачка расхожих мнений, «что народ то и я», большая человеческая каша большого города. Где все просыпаются в одно время и торопятся навстречу одинаковому будущему. Плохо прорисованные, говорят слишком громко, как в психушке. В очередях они на монахов похожи. Нас одновременно притягивает и отталкивает двойственность робота.

Нравственный авторитет покупается ценой гонений и мук и не связан с одобрением толпы. Иначе придется приписать его и танцовщице, которая по вечерам поднимает голые ножки перед лорнирующим залом.

Пошлость имеет громадную силу. Победоносную. Масса создает действительность (масса в массовом обществе имеет вес). Маленькие люди и их добродетели, лязг ложек и вилок об тарелки. Мыслитель, скажи что-нибудь весёленькое. Толпа хочет весёлого. Что поделаешь – время послеобеденное. Стоит эта глыба (я почему-то представил, какие колоды он в ее унитаз будет отваливать, жуть!), оперся на подоконник, во двор смотрит. Люди по всему миру подтирают себе зад. Они чувствуют – когда есть свободное время… Они могут доказать ненужность того, чего у них нет и для них это – признак ума… Главное – избегай всегда искренности с ними, – немного искренности – и ты прослывешь бездушным, грязным, сумасшедшим. У нас народ злой, красивые только дети и девушки.

Обыватели раздражали его, ему хотелось сказать этим людям очень злые слова. У него, казалось, даже не было сил для презрения к этим людям. (Оцените по достоинству мою склонность к уважению недостойных!) И ваше сердце (о, не обижайтесь, прошу вас!) ваше сердце – банальнейший постоялый двор.

Эта оценка проистекала, вероятно, от того внимания, которое его литература уделяла таким "отталкивающим" параметрам человеческого бытия как одиночество, боль, страх, смерть и т.п. Он сказал уже в своих книгах – всех жалко, никто не виноват, все есть люди. Человек морально, психически – редко какой – способен справиться с напряжением жизни без отчаянья. Как, например, проявлялось его безумие в его страсти к схватыванию всех ужасных и гадких черт жизни!

Необходимым условием для творческого развития является драматизм жизни самого творца. Итак, философская дискуссия о смерти. Первый вопрос, который может возникнуть здесь, есть вопрос о том, почему вообще он обращается к проблеме смерти и почему его обращение так часто и настойчиво. Как представляется, он сам отвечает на этот вопрос, когда рассуждает о том, что смерть есть единственная ситуация человеческого существования (или несуществования), в которой человек оказывается один на один с самим собой, когда, следовательно, его субъективность и индивидуальность проявляются (или должны проявиться) в наибольшей степени, когда, следовательно, ответ на вопрос "что есть человек?" кажется возможным (или невозможным). Смерть есть единственная ситуация человеческого существования, в которой данный конкретный индивид оказывается незаменимым, когда он полностью идентифицируется с самим собой (в том смысле, что он не может передать свою смерть кому-то другому).

«…Есть высокая гора, в ней глубокая нора; в той норе, во тьме печальной, гроб качается хрустальный… И в хрустальном гробе том спит царевна вечным сном». Качающаяся, как грузик, царевна – несмотря на разность окраски, представляет вариации одной руководящей идеи – неиссякающего мертвеца, конденсированной смерти. Здесь проскальзывает что-то от собственной философской оглядки Пушкина, хотя она, как всегда, выливается в скромную, прописную мораль. Пушкинский лозунг: "И пусть у гробового входа…" содержит не только по закону контраста всем приятное представление о жизненном круговороте, сулящем массу удовольствий, но и гибельное условие, при котором эта игра в кошки-мышки достигает величайшего артистизма. "Гробовой вход" (или "выход") принимает характер жерла, откуда (куда) с бешеной силой устремляется вихрь действительности, и чем ближе к нам, чем больше мрачный полюс небытия, тем мы неистовее, полноценнее и художественнее проводим эти часы, получившие титул: "Пир во время чумы". На бессознательном уровне это ощущение и этот факт оборачиваются у поэта повышенным аппетитом к глагольным формам прошедшего времени. Как поясняет Председатель, уныние необходимо, чтоб мы потом к веселью обратились. Безумнее, как тот, кто от земли был отлучен каким-нибудь виденьем…

Воодушевляющее чувство подлинно трагического, смелый пессимизм, не отвращающий от жизни, зовущий относиться к жизни смелее, мужественнее. Желание научиться жить в этом раскачивающемся мире как в маленьком бедствии, сколь не были бы безумны судьбы его. Излагает суть в драматической форме, с мотивом трагической обречённости человеческой жизни… Мы постоянно находим у него слово "трагическое", которое звучит как лейтмотив, вроде того, как ребёнок повторяет впервые услышанное слово. Его речь некстати и обильно услащена… Такой человек играет со страданием – душа, отыскавшая неведомые древним источники нового и глубочайшего трагизма. Впрочем, ведь всякая судьба трагична по-своему. Трагизм жизни вовсе не является чем-то непреодолимым, более того, сама идея трагического человека – переизбыток жизни.

Настроения его пессимистичны, неустойчивы. Больше всего ему хотелось бы забыть о действительности. Его дневник за этот год полон безнадёжности и желчи. (Именно эта неспособность быть разочарованным и несёт в себе нечто предосудительное). К чему ведёт этот фатализм? Почему ему был так приятен этот безысходный пессимизм.

Меня пугал призрак долгой, пустой, бесцельной жизни, когда человек только ощущает весь гнёт своего существования и не годен уже ни на что. – Позволь мне пойти с тобой… – Но мой путь в никуда. – Все пути ведут в никуда. – Но этот особенно. Все дороги ведут к разочарованию, из ниоткуда в никуда. Душа моя была не со мной, а с тобой. Даже и теперь, если она не с тобой, то ее нет нигде. Мы все подобны облакам, которые налетают из ниоткуда и улетают в никуда. Говорят, в конце этого пути можно стать радугой.